Вы хотите поговорить об этом?
Часть 27 из 52 Информация о книге
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Выясняется, что она весьма успешный архитектор, чья команда спроектировала несколько известных и статусных зданий. По ее словам, она всегда была довольно меланхоличной, но никто на самом деле не знал, насколько, потому что она обычно довольно общительна и занята. Однако около года назад все изменилось. Уровень энергии снизился, аппетит ухудшился. Даже встать с кровати по утрам было настоящим вызовом. Она плохо спала. Она разлюбила бойфренда, с которым жила, но не была уверена – это из-за подавленности, или же он и правда не был подходящим человеком. В последние несколько месяцев она втайне плакала в ванной каждую ночь, убедившись, что не разбудит спящего молодого человека. Она никогда не рыдала перед кем-то так, как сейчас – передо мной.
Она еще немного плачет и говорит сквозь слезы:
– Это похоже на… эмоциональную йогу.
Что привело ее сюда, продолжает она, так это то, что в работу начинает просачиваться небрежность, и ее босс это заметил. Она не может сконцентрироваться, потому что все ее внимание занято тем, чтобы не заплакать. Она уже гуглила симптомы депрессии, и каждый пришлось пометить галочкой. Она никогда раньше не была у психотерапевта, но знает, что ей нужна помощь. Никто, говорит она, глядя мне в глаза, ни ее друзья, ни ее бойфренд, ни ее семья не знает, насколько ей плохо. Никто, кроме меня.
Меня. Стажерки, которая никогда раньше не вела психотерапию.
(Если вам когда-нибудь понадобятся подтверждения того, что люди выставляют в интернете улучшенную версию своей жизни, станьте психотерапевтом и погуглите своих пациентов. Позже, когда я, обеспокоенная, гуглила Мишель – я быстро научилась никогда этого не делать, всегда позволяя пациентам быть единственными рассказчиками своих историй, – всплывали страницы, подтверждающие ее головокружительный успех. Я видела изображения, на которых она получает престижную награду, с улыбкой стоя рядом с красивым молодым человеком, выглядя круто и уверенно, находясь в гармонии с миром в журнальной фотоподборке. В интернете она не имела никакого сходства с человеком, который сидел напротив меня в той комнате.)
Теперь я говорю с Мишель о ее депрессии, выясняю, не планирует ли она самоубийство, пытаюсь понять, насколько она функциональна, кто ее поддерживает, что она делает, чтобы справиться. Я помню, что должна принести историю болезни куратору – клинике нужны записи, – но каждый раз, когда я задаю вопрос, Мишель переходит к чему-то, что уводит нас в сторону. Я аккуратно направляю ее, но это неизбежно заводит нас куда-то еще, и я очень озабочена тем, что не продвигаюсь с историей.
Я решаю просто послушать немного, но не могу полностью заблокировать собственные мысли. А другие стажеры знают, как все сделать в первый раз? Можно ли вылететь отсюда в первый же день? И, когда Мишель снова начинает плакать, могу ли я сказать или сделать что-то, что поможет ей хоть немного перед тем, как она уйдет… Так, сколько времени осталось?
Я смотрю на часы, стоящие на столе рядом с кушеткой. Прошло десять минут.
Нет, думаю я. Определенно мы здесь куда дольше десяти минут. Кажется, что прошло двадцать, или тридцать, или… Понятия не имею. Правда, всего десять? Теперь Мишель детально рассказывает, как именно она гробит свою жизнь. Я снова слушаю, потом начинаю коситься на часы – все еще десять минут.
Тогда до меня и доходит, что стрелки не двигаются. Наверное, сдохла батарейка. Мой телефон в другой комнате; наверное, у Мишель в сумочке есть свой, но я не могу спросить ее прямо посреди рассказа, который сейчас час.
Просто отлично.
Что теперь? Я должна самодовольно сказать, что наше время истекло, даже если я понятия не имею, сколько минут прошло – двадцать, тридцать или пятьдесят? Что, если я прерву работу слишком рано или слишком поздно? После нее ко мне придет следующий пациент. Вдруг он уже сидит в приемной, гадая, не забыла ли я о встрече?
Паникуя, я перестаю внимательно слушать, о чем говорит Мишель. Потом я слышу:
– Уже все? Быстрее, чем я ожидала.
– Хммм? – переспрашиваю я.
Мишель указывает куда-то над моей головой, и я поворачиваюсь, чтобы посмотреть. На стене прямо за мной висят часы, так что пациенты тоже могут следить за временем.
Ох. Я и понятия не имела. Надеюсь, она даже не подозревает, что я и понятия не имела. Я знаю лишь, что сейчас мое сердце бьется с невероятной силой, и хотя сессия пролетела быстро для Мишель, мне она казалась вечностью. Понадобится практика, прежде чем я начну инстинктивно чувствовать ритм каждой сессии, знать, что у каждого часа свое течение времени (с наивысшей интенсивностью в средней трети), и понимать, что пациенту нужно от трех до пяти или десяти минут, чтобы собраться. Все зависит от хрупкости человека, предмета беседы, контекста. Понадобятся годы, прежде чем я пойму, что нужно и не нужно делать, когда и как работать с доступным временем, чтобы получить максимальную отдачу.
Я провожаю Мишель, пристыженная тем, что волновалась и отвлекалась, не собрала историю болезни и вынуждена предстать перед куратором с пустыми руками. На протяжении всей учебы мы, студенты, ждали того Великого Дня, когда лишимся своей психотерапевтической невинности, и мой, думаю я, оказался скорее разочаровывающим, чем захватывающим.
Но меня ждало облегчение: когда мы после обеда обсуждаем сессию с куратором, она говорит, что, несмотря на мою неуклюжесть, я все сделала правильно. Я была с Мишель, пока она так страдала, что для многих людей становится необычным и мощным опытом. В следующий раз не надо будет так переживать и пытаться сделать что-то, чтобы остановить ее. Я буду там, чтобы слушать, пока она будет рассказывать о своей депрессии, лежащей неподъемным грузом. Говоря языком психотерапии, я «встретила пациентку там, где она была» – и к черту сбор истории болезни.
Годы спустя, когда я провела тысячи первых сессий, а сбор информации стал моей второй натурой, я буду использовать другой параметр, чтобы определить, как все прошло. Чувствует ли пациент, что его поняли? Меня всегда восхищало, что кто-то может зайти в кабинет чужаком, а через пятьдесят минут выйти с чувством, что его понимают, но это происходит почти каждый раз. А когда не происходит, пациент не возвращается. И поскольку Мишель вернулась, что-то пошло как надо.
Что касается бардака с часами, куратор не выбирает слов: «Не дури головы пациентам»
Она дает мне немного времени на осмысление этих слов, а потом начинает объяснять, что если я не знаю чего-то, то должна так и сказать: «Я не знаю». Если меня беспокоит время, я должна сказать Мишель, что мне нужно на секунду выйти из комнаты за работающими часами, чтобы я не отвлекалась. Если я и должна чему-то научиться во время своей подготовки, подчеркнула куратор, так это тому, что я не смогу никому помочь, пока не буду собой в кабинете. Я переживала о состоянии Мишель, я хотела помочь, я сделала все, что могла, чтобы внимательно выслушать. Все это – ключевые ингредиенты для начала отношений.
Я благодарю и направляюсь к двери.
– Но, – добавляет куратор, – обязательно доделай историю за следующие две недели.
За несколько следующих сессий я собираю все необходимые данные для приемной формы клиники, но мне очевидно, что это лишь форма. Требуется некоторое время, чтобы услышать историю человека, а человеку требуется время, чтобы рассказать ее. И, подобно большинству историй – включая мою, – она скачет от одного к другому, прежде чем вы понимаете, в чем, собственно, заключается сюжет.
Часть третья
Душа, пройдя через ночь, хранит след не только мрака, но и след Млечного Пути.
Виктор Гюго
31
Моя «блуждающая матка»
У меня есть секрет.
С моим телом не все в порядке. Может быть, я умираю. Может, в этом нет ничего такого – в таком случае нет причин раскрывать тайну.
Вопрос о моей болезни встал пару лет назад, за несколько недель до того, как я встретила Бойфренда. Или, по крайней мере, я так думала. В летние каникулы мы с сыном лениво проводили неделю на Гавайях вместе с моими родителями. Но в ночь перед возвращением домой словно из ниоткуда появилась болезненная, агрессивная сыпь, поглотившая все мое тело. Всю обратную дорогу в самолете я сидела, накачанная антигистаминными, с ног до головы перемазанная кремом с кортизоном, и чесалась так яростно, что, когда мы приземлились, мои ногти были в крови. Через несколько дней сыпь прошла; мой врач сделал несколько тестовых анализов и списал все на рандомную аллергическую реакцию. Но сыпь казалась зловещим знаком, предвестником того, что должно было произойти.
Что-то, казалось, притаилось внутри меня, атакуя мое тело в течение следующих нескольких месяцев, пока я смотрела в другую сторону (в то время – прямо в глаза Бойфренда). Да, я чувствовала себя усталой и слабой; были и другие тревожные симптомы, но пока мое состояние ухудшалось, я убедила себя, что это те самые возрастные изменения, которые настигают человека после сорока лет. Мой доктор сделал еще несколько анализов и выявил некоторые маркеры аутоиммунного заболевания, но ни один из них не был связан с конкретной болезнью, например волчанкой. Он направил меня к ревматологу, а она заподозрила у меня фибромиалгию – состояние, которое нельзя диагностировать конкретным тестом. Идея была такой: пролечить симптомы и посмотреть, не улучшится ли мое состояние. Именно тогда выписанный офф-лейбл антидепрессант появился в записях аптеки напротив моего офиса. Вскоре я начала частенько заходить туда, выкупая кортизоновые кремы от странной сыпи, антибиотики от необъяснимых инфекций и антиаритмические препараты от нарушений сердечного ритма. Но мои врачи никак не могли понять, что не так, и я считала это хорошим признаком: если бы у меня была опасная болезнь, доктора бы ее уже обнаружили. Я твердила себе: отсутствие новостей – хорошая новость.
Как и с делающей-меня-несчастной книгой о счастье, я разбиралась с этим сама, оставляя проблемы со здоровьем при себе, как и проблемы с писательством. Не то чтобы я намеренно скрывала свое состояние от близких друзей и родственников. По большей части я скрывала его от самой себя. Как врач, который подозревает у себя рак, но откладывает обследование, я обнаружила, что гораздо удобнее просто не обращать внимания. Даже когда у меня не было сил на физические упражнения и я беспричинно скинула почти пять килограммов (и чувствовала себя вялой и тяжелой, хотя стала весить меньше), я убеждала себя, что это явно что-то доброкачественное – вроде менопаузы. (И не важно, что у меня еще не было менопаузы.)
Когда я разрешала себе подумать об этом, то лезла в интернет и выясняла, что умираю практически от всего, чтобы потом вспомнить, как в медицинском институте мы все страдали от «болезни третьего курса»[24]. Это реально существующий, задокументированный феномен, когда студенты-медики находят у себя симптомы каждой болезни, которую изучают. В день, когда мы проходили лимфатическую систему, мы разделились и прощупывали лимфатические узлы друг у друга. Одна студентка положила руки на мою шею и воскликнула: «Ничего себе!»
«Что такое?» – спросила я. Она состроила гримасу: «Похоже на лимфому».
Я подняла руки и ощупала свою шею. Она была права, это лимфома! Несколько других одногруппников провели тот же тест и согласились: я была обречена. Нужно обязательно проверить количество белых кровяных клеток. Нужно сделать биопсию!
Следующим утром на занятии профессор прощупал мою шею. Лимфоузлы были увеличены, но в пределах нормы. У меня не было лимфомы, у меня был «синдром третьекурсника».
Так что я решила, что наступил такой же случай и ничего серьезного не происходит. Но в глубине души я понимала, что для женщины, занимавшейся бегом, ненормально в сорок лет вдруг оказаться неспособной бегать и ежедневно чувствовать себя больной и слабой. Я просыпалась от покалываний в теле, мои пальцы становились красными и толстыми, как сосиски, а губы распухали как от пчелиных укусов. Мой врач провел еще больше анализов, некоторые из которых показали ненормальные (или, как он выразился, «своеобразные») результаты. Он отправил меня на МРТ, УЗИ и биопсию, где кое-что тоже оказалось «своеобразным». Он направил меня к врачам с более узкой специализацией, чтобы интерпретировать все мои анализы, результаты обследований, признаки и симптомы, и я встретилась с таким количеством этих специалистов, что начала называть свою одиссею «Загадочным Медицинским Квестом».
Он и в самом деле был загадочным. Один врач предположил, что у меня редкая форма рака (основываясь на тестах, но сканирование не подтвердило это); другой решил, что это какой-то вирус (начавшийся сыпью); третий счел, что у меня метаболическое расстройство (в моих глазах появился налет, источник которого никто не мог определить); еще один сделал вывод, что у меня рассеянный склероз (томограмма мозга показала пятна, нехарактерные для этой болезни, но она могла проявляться нетипично). В разное время я думала, что у меня проблемы с щитовидной железой, склеродермия или, да, лимфома (опять эти увеличенные лимфоузлы – может быть, все началось еще тогда, в институте, не проявляясь до сей поры?).
Но все тесты давали отрицательные результаты.
Примерно через год – когда у меня уже начал проявляться легкий тремор челюсти и рук – один доктор (невролог, который носил зеленые ковбойские сапоги и говорил с характерным итальянским акцентом) решил, что он разобрался с моим состоянием. Когда мы впервые встретились, он вошел в кабинет, залогинился в больничную компьютерную сеть, пролистал длинный список специалистов, у которых я уже была («Так, вы, я смотрю, проконсультировались уже со всеми в этом городе, да?» – сказал он так небрежно, будто я с ними всеми переспала), и – пропустив осмотр – мгновенно выдал диагноз. Он решил, что у меня современная версия фрейдовской женской истерии, известная как «конверсионное расстройство».
Это состояние, при котором тревожность личности «конвертируется» в неврологическую симптоматику: паралич, проблемы с равновесием, недержание мочи, слепота, глухота, тремор или судороги. Симптомы часто носят временный характер и, как правило, связаны (иногда символически) с психологическим стрессовым фактором. Например, увидев что-то травматичное (например, измену супруга или ужасное убийство), пациент может ослепнуть. После стрессового падения у пациента может случиться паралич ног, даже если нет никаких признаков повреждения нервов. Или мужчина, который понимает, что агрессия по отношению к жене неприемлема, чувствует онемение руки, которой он в своих мыслях ее ударил.
Люди с конверсионным расстройством не притворяются – иначе бы оно называлось «симулятивным расстройством». Людям с симулятивным расстройством нужно, чтобы все думали, будто они больны, поэтому они намеренно идут на многое, чтобы притвориться таковыми. При конверсионном расстройстве пациент на самом деле испытывает все симптомы – им просто нет адекватного медицинского объяснения. Они кажутся обусловленными эмоциональным стрессом, который пациент совершенно не осознает.
Я не думала, что у меня конверсионное расстройство. Но, с другой стороны, если оно обусловлено неосознаваемым процессом, откуда мне было знать наверняка?
У конверсионных расстройств долгая история, их задокументировали уже четыре тысячи лет назад в Древнем Египте. Как и большинство эмоциональных состояний, их намного чаще приписывали женщинам. Предполагалось даже, что симптомы обусловлены движением матки вверх или вниз – синдромом, который позже приобрел название «блуждающей матки».
Лечение? Женщины должны были положить вкусно пахнущие ароматические соли или специи около части тела, противоположной направлению, в котором, предположительно, «блуждала» матка. Это «лечение» должно было заманить ее обратно, на свое положенное место.
В пятом веке до нашей эры, однако, Гиппократ заметил, что благовония не слишком-то помогают от этой болезни, которую он назвал «истерия» – от греческого слова hystera, или «матка». Согласно его методике, истерических женщин следовало лечить не ароматными солями и специями, а упражнениями, массажами и горячими ваннами. Так продолжалось до начала тринадцатого века, когда вдруг появился новый вывод – о наличии связи между женщинами и дьяволом.
Новое лечение? Экзорцизм.
Наконец, в конце 1600-х годов истерию признали имеющей отношение к мозгу, а не к дьяволу или матке. Сегодня до сих пор ведутся споры относительно симптомов, которым нет функционального объяснения. Текущая МКБ-10[25] относит конверсионные расстройства к диссоциативным (и включает слово «истерический» в подтипах), тогда как DSM-5[26] классифицирует их как «психические расстройства с преобладанием соматических симптомов».
Что интересно, конверсионные расстройства чаще встречаются в культурах со строгими правилами и ограниченным пространством для выражения своих эмоций. Но в целом последние пятьдесят лет этот диагноз ставят гораздо реже – и возможных причин на то две. Во-первых, врачи больше не путают симптомы сифилиса[27] с конверсионным расстройством; во-вторых, «истеричные» женщины, страдавшие от конверсионного расстройства в прошлом, реагировали так на ограничения гендерных ролей, которые с тех пор сильно изменились.
Тем не менее невролог в ковбойских сапогах просмотрел список специалистов, которых я посетила, посмотрел на меня и улыбнулся так, как люди улыбаются наивным детям или бредящим взрослым.
«Вы слишком много переживаете», – сказал он своим итальянским акцентом. Затем он заявил, что я наверняка подвержена стрессу (будучи работающей матерью-одиночкой и все такое), и мне нужен всего лишь массаж и хороший сон по ночам. После того как он диагностировал у меня конверсионное расстройство (по его словам – тревожность), он выписал мелатонин и посоветовал мне взять недельный абонемент в спа. Он сказал, что хоть я и выгляжу «как пациент с болезнью Паркинсона», с большими мешками под глазами и тремором, у меня нет Паркинсона: это недостаток сна, который может стать причиной похожих симптомов. Когда я стала объяснять, что усталость заставляет меня спать слишком много, а не слишком мало (и выталкивать Бойфренда из постели, чтобы он посмотрел на Лего моего сына), доктор Ковбой улыбнулся. «Ох, но это не хороший сон».
Мой лечащий врач был уверен, что у меня нет конверсионного расстройства – не только потому, что симптомы были хроническими и прогрессивно ухудшались, но и потому, что каждый специалист, который меня консультировал, обнаруживал какие-то изменения (отек легкого, увеличенный уровень чего-нибудь в крови, увеличенные миндалины, тот самый осадок на глазах, пятна на томограммах мозга и все та же жесточайшая сыпь). Они просто не понимали, как собрать все это воедино. Возможно, говорили некоторые специалисты, мои симптомы связаны с моей ДНК, с дефектом в каком-то из генов. Они хотели провести генетическое секвенирование (изучить последовательность нуклеотидов в молекуле ДНК), чтобы посмотреть, что там можно обнаружить, но страховка это не покрывала – хотя врачи отсылали несколько запросов, – потому что, согласно логике страховой компании, если у меня и было еще-не-открытое генетическое заболевание, для него не нашлось бы известного специалистам метода лечения.
Я по-прежнему болела.
Окружающий мир полагал, что я относительно хорошо себя чувствую: я мало рассказывала о своем Загадочном Медицинском Квесте всем, включая Бойфренда. Если это и звучит странно, у меня были на то причины. Прежде всего, даже если бы я рассказывала людям, что происходит, я не знала, как это объяснить. Я не могла сказать: «У меня такая-то болезнь». Даже людям с депрессией, заболеванием, которое имеет название, часто трудно объяснить свое состояние другим, потому что его симптомы выглядят размыто и неуловимо для того, кто их не испытывал. Тебе грустно? Не унывай!
Мои симптомы были такими же неясными, как и эмоциональные страдания людей в депрессии для посторонних. Я представляла, как люди выслушивают меня и задаются вопросом, как можно быть настолько больной и не иметь никаких ответов. Неужели можно сбить с толку такое количество врачей одновременно?
Иными словами, я знала, что могу столкнуться с заверениями, будто все симптомы живут исключительно у меня в голове, еще до того, как Доктор в Ковбойских Сапогах сказал именно это. На самом деле после консультации с ним «тревожность» добавили в мой перечень симптомов – слово, которое каждый следующий доктор видел прямо на первой странице медицинской карты. И даже если технически это было правдой – я действительно тревожилась из-за своей несчастно-счастливой книги и своего пошатнувшегося здоровья (и пока еще не начала тревожиться из-за разрыва отношений), – мне казалось, что нет способа избежать этого ярлыка как причины всех симптомов, нет способа переубедить людей.
Я держала все это при себе, потому что не хотела, чтобы меня считали женщиной с «блуждающей маткой».
Было и еще кое-что. На одном из первых свиданий, когда мы с Бойфрендом были в разгаре конфетно-букетного периода и часами разговаривали обо всем и обо всех, он упомянул, что до меня он ходил на несколько свиданий с одной женщиной. Она и правда ему нравилась, но когда он узнал, что у нее проблемы с суставами, затрудняющие для нее долгие пешие прогулки, он перестал с ней видеться. Я спросила его о причинах. Это не было какое-то острое заболевание, оно больше походило на заурядный артрит – а мы были уже немолоды, в конце концов. Кроме того, Бойфренд сам не слишком часто гулял или ходил в пешие походы.
– Я не хочу вынужденно заботиться о ней, если однажды она на самом деле заболеет, – сказал он за десертом. – Если бы мы были женаты двадцать лет и потом она заболела, это одно. Но зачем связываться с тем, кто уже болен?
– Но любой из нас может заболеть, – сказала я. В то время я еще не думала, что попадаю в эту категорию. Я думала, что чем бы ни было мое состояние, оно временно (вроде какого-то бага) или излечимо (дисбаланс гормонов щитовидной железы). Позже, когда начался мой Загадочный Медицинский Квест, отрицание перешло в разряд магического мышления: пока у меня нет диагноза, я могу не говорить Бойфренду о масштабах проблем – неопределенно долго, может даже никогда, если вдруг в итоге окажется, что у меня нет ничего особенного. Он знал (иногда), что я прохожу обследования и не всегда хорошо себя чувствую, но я объясняла свою усталость так же, как Доктор в Ковбойских Сапогах: я занятая работающая мама. Или шутила насчет старости. Я не хотела испытывать его любовь, давая ему понять, что могу заболеть или сойти с ума, веря, что я справлюсь.
К тому же я была так напугана происходящим, что продолжала надеяться на то, что мои симптомы просто исчезнут. Я думала: мы с Бойфрендом планируем совместное будущее, нужно сосредоточиться на этом. Что стало еще одной причиной, по которой я игнорировала любые намеки на то, что мы не так уж хорошо друг другу подходим. Если бы это будущее исчезло, я оставалась с ненаписанной книгой и подводящим меня телом.
Она еще немного плачет и говорит сквозь слезы:
– Это похоже на… эмоциональную йогу.
Что привело ее сюда, продолжает она, так это то, что в работу начинает просачиваться небрежность, и ее босс это заметил. Она не может сконцентрироваться, потому что все ее внимание занято тем, чтобы не заплакать. Она уже гуглила симптомы депрессии, и каждый пришлось пометить галочкой. Она никогда раньше не была у психотерапевта, но знает, что ей нужна помощь. Никто, говорит она, глядя мне в глаза, ни ее друзья, ни ее бойфренд, ни ее семья не знает, насколько ей плохо. Никто, кроме меня.
Меня. Стажерки, которая никогда раньше не вела психотерапию.
(Если вам когда-нибудь понадобятся подтверждения того, что люди выставляют в интернете улучшенную версию своей жизни, станьте психотерапевтом и погуглите своих пациентов. Позже, когда я, обеспокоенная, гуглила Мишель – я быстро научилась никогда этого не делать, всегда позволяя пациентам быть единственными рассказчиками своих историй, – всплывали страницы, подтверждающие ее головокружительный успех. Я видела изображения, на которых она получает престижную награду, с улыбкой стоя рядом с красивым молодым человеком, выглядя круто и уверенно, находясь в гармонии с миром в журнальной фотоподборке. В интернете она не имела никакого сходства с человеком, который сидел напротив меня в той комнате.)
Теперь я говорю с Мишель о ее депрессии, выясняю, не планирует ли она самоубийство, пытаюсь понять, насколько она функциональна, кто ее поддерживает, что она делает, чтобы справиться. Я помню, что должна принести историю болезни куратору – клинике нужны записи, – но каждый раз, когда я задаю вопрос, Мишель переходит к чему-то, что уводит нас в сторону. Я аккуратно направляю ее, но это неизбежно заводит нас куда-то еще, и я очень озабочена тем, что не продвигаюсь с историей.
Я решаю просто послушать немного, но не могу полностью заблокировать собственные мысли. А другие стажеры знают, как все сделать в первый раз? Можно ли вылететь отсюда в первый же день? И, когда Мишель снова начинает плакать, могу ли я сказать или сделать что-то, что поможет ей хоть немного перед тем, как она уйдет… Так, сколько времени осталось?
Я смотрю на часы, стоящие на столе рядом с кушеткой. Прошло десять минут.
Нет, думаю я. Определенно мы здесь куда дольше десяти минут. Кажется, что прошло двадцать, или тридцать, или… Понятия не имею. Правда, всего десять? Теперь Мишель детально рассказывает, как именно она гробит свою жизнь. Я снова слушаю, потом начинаю коситься на часы – все еще десять минут.
Тогда до меня и доходит, что стрелки не двигаются. Наверное, сдохла батарейка. Мой телефон в другой комнате; наверное, у Мишель в сумочке есть свой, но я не могу спросить ее прямо посреди рассказа, который сейчас час.
Просто отлично.
Что теперь? Я должна самодовольно сказать, что наше время истекло, даже если я понятия не имею, сколько минут прошло – двадцать, тридцать или пятьдесят? Что, если я прерву работу слишком рано или слишком поздно? После нее ко мне придет следующий пациент. Вдруг он уже сидит в приемной, гадая, не забыла ли я о встрече?
Паникуя, я перестаю внимательно слушать, о чем говорит Мишель. Потом я слышу:
– Уже все? Быстрее, чем я ожидала.
– Хммм? – переспрашиваю я.
Мишель указывает куда-то над моей головой, и я поворачиваюсь, чтобы посмотреть. На стене прямо за мной висят часы, так что пациенты тоже могут следить за временем.
Ох. Я и понятия не имела. Надеюсь, она даже не подозревает, что я и понятия не имела. Я знаю лишь, что сейчас мое сердце бьется с невероятной силой, и хотя сессия пролетела быстро для Мишель, мне она казалась вечностью. Понадобится практика, прежде чем я начну инстинктивно чувствовать ритм каждой сессии, знать, что у каждого часа свое течение времени (с наивысшей интенсивностью в средней трети), и понимать, что пациенту нужно от трех до пяти или десяти минут, чтобы собраться. Все зависит от хрупкости человека, предмета беседы, контекста. Понадобятся годы, прежде чем я пойму, что нужно и не нужно делать, когда и как работать с доступным временем, чтобы получить максимальную отдачу.
Я провожаю Мишель, пристыженная тем, что волновалась и отвлекалась, не собрала историю болезни и вынуждена предстать перед куратором с пустыми руками. На протяжении всей учебы мы, студенты, ждали того Великого Дня, когда лишимся своей психотерапевтической невинности, и мой, думаю я, оказался скорее разочаровывающим, чем захватывающим.
Но меня ждало облегчение: когда мы после обеда обсуждаем сессию с куратором, она говорит, что, несмотря на мою неуклюжесть, я все сделала правильно. Я была с Мишель, пока она так страдала, что для многих людей становится необычным и мощным опытом. В следующий раз не надо будет так переживать и пытаться сделать что-то, чтобы остановить ее. Я буду там, чтобы слушать, пока она будет рассказывать о своей депрессии, лежащей неподъемным грузом. Говоря языком психотерапии, я «встретила пациентку там, где она была» – и к черту сбор истории болезни.
Годы спустя, когда я провела тысячи первых сессий, а сбор информации стал моей второй натурой, я буду использовать другой параметр, чтобы определить, как все прошло. Чувствует ли пациент, что его поняли? Меня всегда восхищало, что кто-то может зайти в кабинет чужаком, а через пятьдесят минут выйти с чувством, что его понимают, но это происходит почти каждый раз. А когда не происходит, пациент не возвращается. И поскольку Мишель вернулась, что-то пошло как надо.
Что касается бардака с часами, куратор не выбирает слов: «Не дури головы пациентам»
Она дает мне немного времени на осмысление этих слов, а потом начинает объяснять, что если я не знаю чего-то, то должна так и сказать: «Я не знаю». Если меня беспокоит время, я должна сказать Мишель, что мне нужно на секунду выйти из комнаты за работающими часами, чтобы я не отвлекалась. Если я и должна чему-то научиться во время своей подготовки, подчеркнула куратор, так это тому, что я не смогу никому помочь, пока не буду собой в кабинете. Я переживала о состоянии Мишель, я хотела помочь, я сделала все, что могла, чтобы внимательно выслушать. Все это – ключевые ингредиенты для начала отношений.
Я благодарю и направляюсь к двери.
– Но, – добавляет куратор, – обязательно доделай историю за следующие две недели.
За несколько следующих сессий я собираю все необходимые данные для приемной формы клиники, но мне очевидно, что это лишь форма. Требуется некоторое время, чтобы услышать историю человека, а человеку требуется время, чтобы рассказать ее. И, подобно большинству историй – включая мою, – она скачет от одного к другому, прежде чем вы понимаете, в чем, собственно, заключается сюжет.
Часть третья
Душа, пройдя через ночь, хранит след не только мрака, но и след Млечного Пути.
Виктор Гюго
31
Моя «блуждающая матка»
У меня есть секрет.
С моим телом не все в порядке. Может быть, я умираю. Может, в этом нет ничего такого – в таком случае нет причин раскрывать тайну.
Вопрос о моей болезни встал пару лет назад, за несколько недель до того, как я встретила Бойфренда. Или, по крайней мере, я так думала. В летние каникулы мы с сыном лениво проводили неделю на Гавайях вместе с моими родителями. Но в ночь перед возвращением домой словно из ниоткуда появилась болезненная, агрессивная сыпь, поглотившая все мое тело. Всю обратную дорогу в самолете я сидела, накачанная антигистаминными, с ног до головы перемазанная кремом с кортизоном, и чесалась так яростно, что, когда мы приземлились, мои ногти были в крови. Через несколько дней сыпь прошла; мой врач сделал несколько тестовых анализов и списал все на рандомную аллергическую реакцию. Но сыпь казалась зловещим знаком, предвестником того, что должно было произойти.
Что-то, казалось, притаилось внутри меня, атакуя мое тело в течение следующих нескольких месяцев, пока я смотрела в другую сторону (в то время – прямо в глаза Бойфренда). Да, я чувствовала себя усталой и слабой; были и другие тревожные симптомы, но пока мое состояние ухудшалось, я убедила себя, что это те самые возрастные изменения, которые настигают человека после сорока лет. Мой доктор сделал еще несколько анализов и выявил некоторые маркеры аутоиммунного заболевания, но ни один из них не был связан с конкретной болезнью, например волчанкой. Он направил меня к ревматологу, а она заподозрила у меня фибромиалгию – состояние, которое нельзя диагностировать конкретным тестом. Идея была такой: пролечить симптомы и посмотреть, не улучшится ли мое состояние. Именно тогда выписанный офф-лейбл антидепрессант появился в записях аптеки напротив моего офиса. Вскоре я начала частенько заходить туда, выкупая кортизоновые кремы от странной сыпи, антибиотики от необъяснимых инфекций и антиаритмические препараты от нарушений сердечного ритма. Но мои врачи никак не могли понять, что не так, и я считала это хорошим признаком: если бы у меня была опасная болезнь, доктора бы ее уже обнаружили. Я твердила себе: отсутствие новостей – хорошая новость.
Как и с делающей-меня-несчастной книгой о счастье, я разбиралась с этим сама, оставляя проблемы со здоровьем при себе, как и проблемы с писательством. Не то чтобы я намеренно скрывала свое состояние от близких друзей и родственников. По большей части я скрывала его от самой себя. Как врач, который подозревает у себя рак, но откладывает обследование, я обнаружила, что гораздо удобнее просто не обращать внимания. Даже когда у меня не было сил на физические упражнения и я беспричинно скинула почти пять килограммов (и чувствовала себя вялой и тяжелой, хотя стала весить меньше), я убеждала себя, что это явно что-то доброкачественное – вроде менопаузы. (И не важно, что у меня еще не было менопаузы.)
Когда я разрешала себе подумать об этом, то лезла в интернет и выясняла, что умираю практически от всего, чтобы потом вспомнить, как в медицинском институте мы все страдали от «болезни третьего курса»[24]. Это реально существующий, задокументированный феномен, когда студенты-медики находят у себя симптомы каждой болезни, которую изучают. В день, когда мы проходили лимфатическую систему, мы разделились и прощупывали лимфатические узлы друг у друга. Одна студентка положила руки на мою шею и воскликнула: «Ничего себе!»
«Что такое?» – спросила я. Она состроила гримасу: «Похоже на лимфому».
Я подняла руки и ощупала свою шею. Она была права, это лимфома! Несколько других одногруппников провели тот же тест и согласились: я была обречена. Нужно обязательно проверить количество белых кровяных клеток. Нужно сделать биопсию!
Следующим утром на занятии профессор прощупал мою шею. Лимфоузлы были увеличены, но в пределах нормы. У меня не было лимфомы, у меня был «синдром третьекурсника».
Так что я решила, что наступил такой же случай и ничего серьезного не происходит. Но в глубине души я понимала, что для женщины, занимавшейся бегом, ненормально в сорок лет вдруг оказаться неспособной бегать и ежедневно чувствовать себя больной и слабой. Я просыпалась от покалываний в теле, мои пальцы становились красными и толстыми, как сосиски, а губы распухали как от пчелиных укусов. Мой врач провел еще больше анализов, некоторые из которых показали ненормальные (или, как он выразился, «своеобразные») результаты. Он отправил меня на МРТ, УЗИ и биопсию, где кое-что тоже оказалось «своеобразным». Он направил меня к врачам с более узкой специализацией, чтобы интерпретировать все мои анализы, результаты обследований, признаки и симптомы, и я встретилась с таким количеством этих специалистов, что начала называть свою одиссею «Загадочным Медицинским Квестом».
Он и в самом деле был загадочным. Один врач предположил, что у меня редкая форма рака (основываясь на тестах, но сканирование не подтвердило это); другой решил, что это какой-то вирус (начавшийся сыпью); третий счел, что у меня метаболическое расстройство (в моих глазах появился налет, источник которого никто не мог определить); еще один сделал вывод, что у меня рассеянный склероз (томограмма мозга показала пятна, нехарактерные для этой болезни, но она могла проявляться нетипично). В разное время я думала, что у меня проблемы с щитовидной железой, склеродермия или, да, лимфома (опять эти увеличенные лимфоузлы – может быть, все началось еще тогда, в институте, не проявляясь до сей поры?).
Но все тесты давали отрицательные результаты.
Примерно через год – когда у меня уже начал проявляться легкий тремор челюсти и рук – один доктор (невролог, который носил зеленые ковбойские сапоги и говорил с характерным итальянским акцентом) решил, что он разобрался с моим состоянием. Когда мы впервые встретились, он вошел в кабинет, залогинился в больничную компьютерную сеть, пролистал длинный список специалистов, у которых я уже была («Так, вы, я смотрю, проконсультировались уже со всеми в этом городе, да?» – сказал он так небрежно, будто я с ними всеми переспала), и – пропустив осмотр – мгновенно выдал диагноз. Он решил, что у меня современная версия фрейдовской женской истерии, известная как «конверсионное расстройство».
Это состояние, при котором тревожность личности «конвертируется» в неврологическую симптоматику: паралич, проблемы с равновесием, недержание мочи, слепота, глухота, тремор или судороги. Симптомы часто носят временный характер и, как правило, связаны (иногда символически) с психологическим стрессовым фактором. Например, увидев что-то травматичное (например, измену супруга или ужасное убийство), пациент может ослепнуть. После стрессового падения у пациента может случиться паралич ног, даже если нет никаких признаков повреждения нервов. Или мужчина, который понимает, что агрессия по отношению к жене неприемлема, чувствует онемение руки, которой он в своих мыслях ее ударил.
Люди с конверсионным расстройством не притворяются – иначе бы оно называлось «симулятивным расстройством». Людям с симулятивным расстройством нужно, чтобы все думали, будто они больны, поэтому они намеренно идут на многое, чтобы притвориться таковыми. При конверсионном расстройстве пациент на самом деле испытывает все симптомы – им просто нет адекватного медицинского объяснения. Они кажутся обусловленными эмоциональным стрессом, который пациент совершенно не осознает.
Я не думала, что у меня конверсионное расстройство. Но, с другой стороны, если оно обусловлено неосознаваемым процессом, откуда мне было знать наверняка?
У конверсионных расстройств долгая история, их задокументировали уже четыре тысячи лет назад в Древнем Египте. Как и большинство эмоциональных состояний, их намного чаще приписывали женщинам. Предполагалось даже, что симптомы обусловлены движением матки вверх или вниз – синдромом, который позже приобрел название «блуждающей матки».
Лечение? Женщины должны были положить вкусно пахнущие ароматические соли или специи около части тела, противоположной направлению, в котором, предположительно, «блуждала» матка. Это «лечение» должно было заманить ее обратно, на свое положенное место.
В пятом веке до нашей эры, однако, Гиппократ заметил, что благовония не слишком-то помогают от этой болезни, которую он назвал «истерия» – от греческого слова hystera, или «матка». Согласно его методике, истерических женщин следовало лечить не ароматными солями и специями, а упражнениями, массажами и горячими ваннами. Так продолжалось до начала тринадцатого века, когда вдруг появился новый вывод – о наличии связи между женщинами и дьяволом.
Новое лечение? Экзорцизм.
Наконец, в конце 1600-х годов истерию признали имеющей отношение к мозгу, а не к дьяволу или матке. Сегодня до сих пор ведутся споры относительно симптомов, которым нет функционального объяснения. Текущая МКБ-10[25] относит конверсионные расстройства к диссоциативным (и включает слово «истерический» в подтипах), тогда как DSM-5[26] классифицирует их как «психические расстройства с преобладанием соматических симптомов».
Что интересно, конверсионные расстройства чаще встречаются в культурах со строгими правилами и ограниченным пространством для выражения своих эмоций. Но в целом последние пятьдесят лет этот диагноз ставят гораздо реже – и возможных причин на то две. Во-первых, врачи больше не путают симптомы сифилиса[27] с конверсионным расстройством; во-вторых, «истеричные» женщины, страдавшие от конверсионного расстройства в прошлом, реагировали так на ограничения гендерных ролей, которые с тех пор сильно изменились.
Тем не менее невролог в ковбойских сапогах просмотрел список специалистов, которых я посетила, посмотрел на меня и улыбнулся так, как люди улыбаются наивным детям или бредящим взрослым.
«Вы слишком много переживаете», – сказал он своим итальянским акцентом. Затем он заявил, что я наверняка подвержена стрессу (будучи работающей матерью-одиночкой и все такое), и мне нужен всего лишь массаж и хороший сон по ночам. После того как он диагностировал у меня конверсионное расстройство (по его словам – тревожность), он выписал мелатонин и посоветовал мне взять недельный абонемент в спа. Он сказал, что хоть я и выгляжу «как пациент с болезнью Паркинсона», с большими мешками под глазами и тремором, у меня нет Паркинсона: это недостаток сна, который может стать причиной похожих симптомов. Когда я стала объяснять, что усталость заставляет меня спать слишком много, а не слишком мало (и выталкивать Бойфренда из постели, чтобы он посмотрел на Лего моего сына), доктор Ковбой улыбнулся. «Ох, но это не хороший сон».
Мой лечащий врач был уверен, что у меня нет конверсионного расстройства – не только потому, что симптомы были хроническими и прогрессивно ухудшались, но и потому, что каждый специалист, который меня консультировал, обнаруживал какие-то изменения (отек легкого, увеличенный уровень чего-нибудь в крови, увеличенные миндалины, тот самый осадок на глазах, пятна на томограммах мозга и все та же жесточайшая сыпь). Они просто не понимали, как собрать все это воедино. Возможно, говорили некоторые специалисты, мои симптомы связаны с моей ДНК, с дефектом в каком-то из генов. Они хотели провести генетическое секвенирование (изучить последовательность нуклеотидов в молекуле ДНК), чтобы посмотреть, что там можно обнаружить, но страховка это не покрывала – хотя врачи отсылали несколько запросов, – потому что, согласно логике страховой компании, если у меня и было еще-не-открытое генетическое заболевание, для него не нашлось бы известного специалистам метода лечения.
Я по-прежнему болела.
Окружающий мир полагал, что я относительно хорошо себя чувствую: я мало рассказывала о своем Загадочном Медицинском Квесте всем, включая Бойфренда. Если это и звучит странно, у меня были на то причины. Прежде всего, даже если бы я рассказывала людям, что происходит, я не знала, как это объяснить. Я не могла сказать: «У меня такая-то болезнь». Даже людям с депрессией, заболеванием, которое имеет название, часто трудно объяснить свое состояние другим, потому что его симптомы выглядят размыто и неуловимо для того, кто их не испытывал. Тебе грустно? Не унывай!
Мои симптомы были такими же неясными, как и эмоциональные страдания людей в депрессии для посторонних. Я представляла, как люди выслушивают меня и задаются вопросом, как можно быть настолько больной и не иметь никаких ответов. Неужели можно сбить с толку такое количество врачей одновременно?
Иными словами, я знала, что могу столкнуться с заверениями, будто все симптомы живут исключительно у меня в голове, еще до того, как Доктор в Ковбойских Сапогах сказал именно это. На самом деле после консультации с ним «тревожность» добавили в мой перечень симптомов – слово, которое каждый следующий доктор видел прямо на первой странице медицинской карты. И даже если технически это было правдой – я действительно тревожилась из-за своей несчастно-счастливой книги и своего пошатнувшегося здоровья (и пока еще не начала тревожиться из-за разрыва отношений), – мне казалось, что нет способа избежать этого ярлыка как причины всех симптомов, нет способа переубедить людей.
Я держала все это при себе, потому что не хотела, чтобы меня считали женщиной с «блуждающей маткой».
Было и еще кое-что. На одном из первых свиданий, когда мы с Бойфрендом были в разгаре конфетно-букетного периода и часами разговаривали обо всем и обо всех, он упомянул, что до меня он ходил на несколько свиданий с одной женщиной. Она и правда ему нравилась, но когда он узнал, что у нее проблемы с суставами, затрудняющие для нее долгие пешие прогулки, он перестал с ней видеться. Я спросила его о причинах. Это не было какое-то острое заболевание, оно больше походило на заурядный артрит – а мы были уже немолоды, в конце концов. Кроме того, Бойфренд сам не слишком часто гулял или ходил в пешие походы.
– Я не хочу вынужденно заботиться о ней, если однажды она на самом деле заболеет, – сказал он за десертом. – Если бы мы были женаты двадцать лет и потом она заболела, это одно. Но зачем связываться с тем, кто уже болен?
– Но любой из нас может заболеть, – сказала я. В то время я еще не думала, что попадаю в эту категорию. Я думала, что чем бы ни было мое состояние, оно временно (вроде какого-то бага) или излечимо (дисбаланс гормонов щитовидной железы). Позже, когда начался мой Загадочный Медицинский Квест, отрицание перешло в разряд магического мышления: пока у меня нет диагноза, я могу не говорить Бойфренду о масштабах проблем – неопределенно долго, может даже никогда, если вдруг в итоге окажется, что у меня нет ничего особенного. Он знал (иногда), что я прохожу обследования и не всегда хорошо себя чувствую, но я объясняла свою усталость так же, как Доктор в Ковбойских Сапогах: я занятая работающая мама. Или шутила насчет старости. Я не хотела испытывать его любовь, давая ему понять, что могу заболеть или сойти с ума, веря, что я справлюсь.
К тому же я была так напугана происходящим, что продолжала надеяться на то, что мои симптомы просто исчезнут. Я думала: мы с Бойфрендом планируем совместное будущее, нужно сосредоточиться на этом. Что стало еще одной причиной, по которой я игнорировала любые намеки на то, что мы не так уж хорошо друг другу подходим. Если бы это будущее исчезло, я оставалась с ненаписанной книгой и подводящим меня телом.