Вы хотите поговорить об этом?
Часть 26 из 52 Информация о книге
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Джон сказал мне, что их сексуальная жизнь «нормальная». Когда я спросила, что это значит, он ответил, что его привлекает Марго и радует секс с ней, но поскольку они ложатся в разное время, это происходит реже, чем раньше. Часто он противоречил сам себе. Как-то он сказал, что пытался инициировать секс, но Марго не хотела этого; в другой раз оказалось, что она часто пытается быть инициатором, но только «если я в течение дня делаю то, что она хочет». Однажды он сказал, что они обсуждают свои сексуальные желания и потребности; в другой раз заметил: «Мы занимаемся сексом друг с другом больше десяти лет. О чем там вообще говорить? Мы знаем, чего хочет другой». Сейчас у меня появилось ощущение, что у Джона проблемы с эрекцией, и он чувствует себя униженным.
– Суть истории в том, – продолжил Джон, – что в нашем доме двойные стандарты. Если Марго слишком устала для секса этой ночью, я ее не трогаю. Я не зажимаю ее на следующее утро в углу с зубной щеткой во рту и не говорю: «Жаль, что ты плохо себя чувствовал прошлой ночью. Может, у нас найдется время сегодня вечером».
В его речи снова появились нотки Опры. Затем Джон посмотрел на потолок и покачал головой.
– Мужчины так не говорят. Они не препарируют каждую мелочь и не думают, что это может означать. – Он изображает в воздухе кавычки, произнося «означать».
– Как будто расковыривать болячку, вместо того чтобы оставить ее в покое.
– Именно! – кивнул Джон. – А теперь я плохой, если не она принимает все решения! Если у меня есть мнение, я не обращаю внимания – снова кавычки в воздухе – что нужно Марго. А потом в разговор влезает Грейс и говорит, что я веду себя неразумно и что у всех есть телефоны, так что девочки побеждают, два – один! Она на самом деле сказала это: «Девочки побеждают».
Он опустил руки, закончив с изобилием кавычек.
– И тогда я понял, что сводит меня с ума и мешает заснуть: в доме слишком много эстрогена, и никто не понимает мою точку зрения! Руби на следующий год идет в начальную школу, но уже ведет себя как Грейс. А Гейб становится еще эмоциональнее, как подросток. Я в меньшинстве в своем собственном доме, и каждую минуту всем от меня что-то надо, и никто не понимает, что мне тоже может понадобиться что-то – например, мир, покой и периодическое понимание того, что вообще происходит!
– Гейб?
Джон выпрямился.
– Что?
– Вы сказали: «Гейб становится еще эмоциональнее». Вы имели в виду Грейс? – Я быстро роюсь в памяти: его четырехлетнюю дочь зовут Руби, его старшую дочь – Грейс. Разве он не сказал только что, что Грейс хотела телефон на день рождения? Или я не так поняла? Или ее зовут Габриэлла? Габби сокращается до Гейб, так же как девочек по имени Шарлотта сейчас часто зовут Чарли. Я уже один раз перепутала Руби и Рози, их собаку, но я была совершенно уверена, что помню имя Грейс верно.
– Я так сказал? – Он, казалось, занервничал, но быстро пришел в себя. – Я имел в виду Грейс. Очевидно, я просто не выспался. Как вам и говорил.
– Но вам знаком Гейб?
Что-то в реакции Джона заставило меня подозревать, что дело не просто в бессоннице. Мне интересно, не является ли Гейб кем-то очень значимым в его жизни. Один из братьев, друг детства? Отец?
– Это идиотский разговор, – сказал Джон, глядя в сторону. – Я имел в виду Грейс. Иногда сигара – это просто сигара, доктор Фрейд.
Мы оба помолчали.
– Кто такой Гейб? – мягко спросила я.
Джон долго не отвечал. Его лицо быстро сменило целую серию выражений, как в таймлапсе, запечатляющем бурю. Это было что-то новое: обычно у него было всего два режима – злой и шутливый. Затем он опустил взгляд на свою обувь – те же кроссовки, которые я видела во время звонка по скайпу – и переключился в самый безопасный режим, нейтральный.
– Гейб – мой сын, – сказал он так тихо, что я едва его услышала. – Как вам такой поворот, Шерлок?
Потом он схватил телефон, вышел в дверь и захлопнул ее за собой.
И вот прошла неделя, я стою в пустой приемной и не знаю, какие выводы сделать из того факта, что наш обед прибыл, а Джон – нет. Он не контактировал со мной после того откровения, но я думала о нем. Фраза «Гейб – мой сын» всплывала у меня в голове в совершенно неподходящие моменты, особенно перед сном.
Это походило на классический пример проективной идентификации. В проекции пациент приписывает свои убеждения другому человеку, в проективной идентификации же он переправляет их на другого. Например, мужчина может злиться на босса, а затем прийти домой и сказать жене: «Ты, кажется, злишься». Это проекция, потому что супруга не злится. В проективной идентификации мужчина, злящийся на босса, возвращается домой и изливает свой гнев на супругу, на самом деле заставляя ее злиться. Это как перекинуть кому-то горячую картофелину. Человек не чувствует свою злость с того момента, как она поселяется внутри другого.
Я обсудила сессию Джона в своей консультационной группе. Прямо как он лежал в постели без сна с метафорически циркулирующими вокруг мыслями, так и я теперь делала то же самое – и раз уж я забрала всю его тревожность, он, наверное, спал крепким сном младенца.
У меня голова шла кругом. Что делать с этой бомбой, которую сбросил на меня Джон перед уходом? У него есть сын? Это пережиток молодости? Он ведет двойную жизнь? А Марго знает? Мне вспомнилась сессия после игры «Лейкерс», когда он прокомментировал то, как мы держались за руки с сыном. Радуйтесь, пока это длится.
То, что сделал Джон (по крайней мере, в той части, когда ушел) – не редкость. Такое случается, особенно при парной терапии, что пациент внезапно уходит, если сталкивается с резко нахлынувшими чувствами. Иногда человеку помогает звонок от психотерапевта, особенно если причина, по которой он сбежал, связана с чувством недопонимания или травмы. Однако порой лучше оставить пациента наедине со своими чувствами, дать сориентироваться в них, а потом проработать на следующей сессии.
Моя консультационная группа считала, что если Джон уже чувствует, будто окружающие загнали его в угол, то мой звонок может оказаться лишним. Все единогласно сказали: отступи. Не дави на него. Подожди, пока он вернется.
Только сегодня его здесь нет.
Я подхватываю неподписанный пакет от службы доставки и заглядываю внутрь, чтобы убедиться, что это наше. Внутри лежат два китайских салата с курицей и газировка Джона. Он забыл отменить заказ или использовал еду, чтобы пообщаться со мной, сделав свое отсутствие заметным? Временами, когда люди не приходят, они делают это, чтобы наказать психотерапевта и передать сообщение: «Вы меня расстроили». А иногда за этим стоит попытка избежать не специалиста, а самих себя, избежать встречи со своим стыдом, болью или правдой, которую, они знают, надо рассказать. Посещения – это тоже коммуникация: люди приходят вовремя или опаздывают, отменяют встречу за час или вовсе не появляются.
Я захожу на кухню, кладу пакет с едой в холодильник и планирую использовать следующий час, чтобы привести в порядок истории болезни. Когда я возвращаюсь к своему столу, то вижу, что на автоответчике есть записи.
Первое сообщение от Джона.
«Привет, это я, – раздался его голос. – Черт, я совершенно забыл отменить встречу и вспомнил, только когда мой телефон пиликнул, напоминая. Обычно мой ассистент согласовывает такие вещи, но поскольку всем этим мозговправлением я занимаюсь сам… короче, сегодня я не приду. На работе все на ушах стоят, и я не могу вырваться. Извините».
Я думаю, что Джону нужно немного побыть одному, и он вернется на следующей неделе. Наверное, он до последнего размышлял, прийти или нет, поэтому и не позвонил заранее – по той же причине заказ с едой появился здесь без него.
Но потом включается следующая запись.
«Привет, это снова я. Ну-у, в общем, я не то чтобы забыл позвонить… – Долгая пауза, такая долгая, что я думаю, будто Джон повесил трубку. Я тянусь стереть запись, но голос вдруг продолжает: – Я собирался вам сказать, эм, я не приду больше на психотерапию, но не переживайте, это не потому, что вы идиотка. Я понял, что если я не сплю, то надо принять снотворное. Очевидно. Я так и сделал – и проблема решена. С химией жизнь лучше[23], ха-ха. И, хм, по поводу всех тех стрессов и прочего бреда, о котором мы говорили… знаете, я думаю, что это просто обычная жизнь, и если я буду высыпаться, то меня меньше будет все это раздражать. Идиоты всегда будут идиотами, и от этого нет таблетки, правда? А если бы и была, нам бы пришлось накормить лекарством половину города!»
Он смеется над своей шуткой, и это тот же смех, какой звучал после его фразы о том, что я буду кем-то вроде его любовницы. Его смех – его убежище.
«Короче, – продолжает он, – прошу прощения, что поздно уведомил. И я знаю, что должен заплатить за сегодня – не волнуйтесь, это не проблема».
Он снова смеется, потом вешает трубку.
Я смотрю на телефон. Это все? Ни «спасибо», ни даже «до свидания» в конце, просто… дело сделано? Я ожидала, что нечто подобное может случиться после первых нескольких сессий, но сейчас, когда мы виделись уже около шести месяцев, меня поражает его внезапное отбытие. Казалось, Джон по-своему привязался ко мне. Или, может быть, это я привязалась к нему. Я начала ощущать настоящую симпатию к Джону, увидев вспышки человечности за этим несносным фасадом.
Я думаю о Джоне и его сыне Гейбе, мальчике или взрослом мужчине, который может знать, а может и не знать своего отца. Интересно, не хочет ли Джон как-то подсознательно оставить меня с грузом этой тайны. Огромное «Выкуси!» за то, что не помогла ему почувствовать себя лучше достаточно быстро. Получай, Шерлок! Ну и идиотка.
Я хочу, чтобы Джон знал, что я все еще здесь; хочу как-то связаться с ним, чтобы он – и я – могли справиться с тем, что принесли на психотерапию. Чтобы он знал: здесь безопасно говорить о Гейбе, какой бы сложной ни была ситуация. Но при этом я хочу уважать его личное пространство.
Я не хочу быть насильником.
В идеале это все надо сказать ему лично. В бланке информированного согласия, который пациенты получают перед началом психотерапии, прописаны мои рекомендации, среди которых – участие, по крайней мере, в двух завершающих сессиях. Я сразу проговариваю с новыми пациентами, что если их что-то расстраивает во время лечения, они не должны действовать импульсивно, дабы избавиться от дискомфорта. Даже если им кажется, что лучше прервать сессии, решение должно быть обдумано, чтобы они могли остаться с ощущением, что сделали взвешенный выбор.
Пока я делаю отметки в картах пациентов, я вспоминаю кое-что из сказанного Джоном в тот день, когда он проговорился о Гейбе. «В доме слишком много эстрогена, и никто не понимает мою точку зрения… Я в меньшинстве… Каждую минуту всем от меня что-то надо, и никто не понимает, что мне тоже может понадобиться что-то – например, мир, покой и периодическое понимание того, что вообще происходит».
Ситуация приобретает смысл: Гейб может обнулить какую-то часть эстрогена. Может быть, Джон считает, что Гейб понимает его – или мог бы понимать, если бы он был в жизни Джона.
Я откладываю ручку и набираю номер Джона. После сигнала автоответчика я начинаю говорить: «Здравствуйте, Джон. Это Лори. Я получила ваше сообщение, спасибо, что дали знать о себе. Я только что положила обед в холодильник и размышляю о прошлой неделе, когда вы сказали, что никто не понимает, что вам тоже что-то нужно. Я думаю, что вы правы по части “нужности”, но я не уверена, что никто этого не понимает. Каждому что-то нужно, зачастую это даже целое множество вещей. Я бы хотела узнать, что нужно именно вам. Вы упомянули, что хотите мира и тишины, и их поиски могут включать Гейба, а могут и нет, но мы не будем говорить о нем, если вы не захотите. Я здесь, если вы передумаете и решите, что хотите прийти на следующей неделе и продолжить наш разговор, даже если это будет последний раз. Мои двери открыты для вас. До свидания».
Я делаю отметку в карте Джона и закрываю ее, но, наклоняясь к картотеке, решаю не переносить ее в секцию «Работа завершена». Я вспоминаю, как в медицинском институте нам, студентам, было трудно принять, что кто-то умер и мы больше ничего не можем сделать, кроме как стать человеком, который «объявляет», или произносит слова «время смерти». Я смотрю на часы – 3:17.
Дадим ему еще неделю, думаю я. Я пока не готова ничего объявлять.
30
По часам
В последний год аспирантуры я должна была пройти клиническую подготовку. Подготовка – это пробная версия трех тысяч часов практики, которая пройдет позже, и она необходима для получения лицензии. К этому моменту я завершила все работы по курсу, поучаствовала в учебных ролевых симуляциях и посвятила бесчисленное количество часов просмотру записей сессий, которые вели известные психотерапевты. Я также сидела за односторонним зеркалом и наблюдала за реальной работой наших самых квалифицированных профессоров.
Теперь пришла пора войти в комнату к своим собственным пациентам. Как и большинство стажеров, я должна была делать это под наблюдением в общественной клинике; медиков готовят так же, в больницах при институте.
В первый же день мой куратор передает стопку папок и поясняет, что моим первым пациентом будет человек, чьи данные записаны в верхней карте. Там содержалась лишь основная информация: имя, дата рождения, адрес, номер телефона. Пациентка по имени Мишель, тридцатилетняя женщина, оставившая номер бойфренда в качестве контактного лица для экстренной связи, должна появиться в течение часа.
Если вам кажется странным, что клиника допускает меня, человека, который провел ровно ноль психотерапевтических сессий, до лечения реальных людей, то спешу сообщить: именно так специалистов и обучают – на практике. В мединституте студенты тоже учатся по методу «вижу, делаю, обучаю». Иными словами, вы наблюдаете за врачом, скажем, пальпирующим живот, следующий живот вы пальпируете самостоятельно, а затем учите еще одного студента выполнять эту процедуру. Вуаля! Вы доказали свою компетентность в области пальпации животов.
Психотерапия, однако, ощущалась иначе. Для меня выполнение конкретных задач с четкими шагами вроде пальпации или установки капельницы казалось менее нервозатратным, чем попытка разобраться, как применить множество абстрактных психологических теорий, которые я изучала на протяжении последних нескольких лет, к сотням возможных сценариев, которые может презентовать всего один пациент.
Но пока я иду в приемную, чтобы встретить Мишель, я не слишком волнуюсь. Эта первая пятидесятиминутная сессия – введение, то есть я буду лишь заполнять историю болезни и устанавливать первичный контакт. Мне нужно собрать информацию с помощью специального опросника, а затем принести ответы куратору, чтобы вместе с ней обсудить план лечения. Я годы работала в журналистике, задавая наводящие вопросы и устанавливая приемлемый уровень общения с людьми, которых не знала.
Насколько трудным, думаю я, это может быть?
Мишель высокая и очень худая. Ее одежда помята, волосы растрепаны, кожа бледная. Когда мы садимся, я начинаю беседу, спрашивая, что привело ее. Она отвечает, что ей трудно делать хоть что-то, кроме как плакать – и затем она, словно по команде, заливается слезами.
И под этими слезами я подразумеваю такой вой, который можно услышать, если сказать кому-то, что его самый любимый человек на свете только что умер. Нет никакого «разогрева», никаких влажных глаз, всхлипываний и постепенного роста напряжения. Это цунами в четыре балла. Все ее тело содрогается, сопли текут из носа, из горла вырывается хрип, и, честно говоря, я вообще не понимаю, как она дышит.
От сессии прошло уже 30 секунд. На симуляциях все было совсем не так.
Пока вы не останетесь в тихой комнате наедине с рыдающим незнакомцем, вы не узнаете на самом деле, как это одновременно тревожно и интимно. Причем ситуация усложняется: я не владею контекстом происходящего, потому что еще не добралась до истории. Я ничего не знаю об очень расстроенной девушке, сидящей в полутора метрах от меня.
Я не знаю, что делать и даже куда смотреть. Если я посмотрю прямо на нее, будет ли она чувствовать себя неловко? Если я посмотрю в сторону, покажется ли ей, что ее игнорируют? Может, мне стоит сказать что-то, чтобы вовлечь ее в разговор, или же стоит подождать, пока она закончит плакать? Мне так неловко, что я боюсь, как бы случайно не вырвался нервный смешок. Я стараюсь сосредоточиться, думая о своем списке вопросов, и я знаю, что должна спросить, как давно она так себя чувствует («история текущего состояния»), как сильно это проявляется, не случилось ли что-то, что вызвало этот взрыв («предшествовавшее событие»).
Но я не делаю ничего. Я хочу, чтобы мой куратор была со мной в комнате прямо сейчас. Я чувствую себя абсолютно бесполезной.
Цунами продолжается, нет никаких признаков улучшения. Я все жду, думая, что сейчас Мишель выпустит пар и сможет продолжить разговор; мой сын в младенчестве так же делал после истерики. Но плач продолжается. И продолжается. В конце концов я решаю что-нибудь сказать, но едва слова срываются с губ, я понимаю, что только что произнесла величайшую глупость за всю историю мировой психотерапии.
Я говорю следующее:
– Да, кажется, вы в депрессии, понятно.
Мне моментально становится жаль ее. Я словно капитан Очевидность: эта бедная, подавленная тридцатилетняя женщина испытывает ужасную боль, и она явно пришла сюда не для того, чтобы стажерка в первый же день изрекала банальности. Пока я пытаюсь понять, как исправить свой ляп, я одновременно задаюсь вопросом, не попросит ли она направление к другому психотерапевту. Вряд ли ей захочется, чтобы кто-то вроде меня отвечал за ее здоровье.
Но вместо этого Мишель перестает плакать – так же быстро, как и начала. Она вытирает слезы носовым платком и делает долгий, глубокий вдох. А потом, почти улыбаясь, говорит:
– Ага. Я в гребаной депрессии.
Она выглядит почти легкомысленно, произнося это вслух. В первый раз, говорит она, кто-то назвал ее состояние словом «депрессия».