Время секонд хэнд
Часть 20 из 30 Информация о книге
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
…море… море… море…
…солнце… солнце… солнце… Не мой Баку…
…Дверей в подъезде нет, большие дыры от дверей завешены кусками целлофана…
…Мужчины или подростки… от ужаса не запомнила… бьют — убивают кольями (где они их нашли в городе?) женщину… она лежит на земле без звука. Люди увидят — сворачивают на другую улицу. Где милиция? Милиция исчезла… днями я не видела ни одного милиционера… Абульфаза дома тошнит. Он добрый, очень добрый. Но откуда взялись те… там, на улице? Навстречу нам бежал человек весь в крови… пальто, руки в крови… в руках длинный кухонный нож, которым зелень режут… У него было торжественное… может, даже счастливое лицо… «Я его знаю», — сказала знакомая девочка, с которой мы стояли на остановке и ждали автобуса.
…Что-то во мне тогда исчезло… чего-то во мне больше нет…
…Мама уволилась с работы… Уже опасно было ходить по улицам, ее узнавали сразу. А меня нет. При одном условии — никаких документов с собой не брать. Никаких! Абульфаз встречал меня после работы, мы шли вместе, никто не подозревал, что я — армянка. Но любой мог подойти и потребовать: «Покажи паспорт!». «Прячьтесь. Уходите», — предупредили соседи, русские бабушки. Молодые русские уехали, бросили квартиры, хорошую мебель. Остались бабушки… добрые русские бабушки…
…А я уже беременная… Я ношу под сердцем ребенка…
Резня в Баку продолжалась несколько недель… одни говорят так, а другие говорят, что больше… Убивали не только армян, убивали и тех, кто прятал армян. Меня прятала моя азербайджанская подруга, у нее семья — муж и двое детей. Когда-нибудь… Клянусь! Я приеду в Баку, приеду со своей дочкой и приду в этот дом: «Это — твоя вторая мать, доченька». Шторы толстые… как пальто… такие шторы… это специально пошили, из-за меня. Ночью я спускалась с чердака… на час-два… Говорили шепотом, со мной надо было разговаривать. Все понимали: со мной надо говорить, чтобы я не онемела, не сошла с ума. Не потеряла ребенка и не завыла ночью. Как зверь.
Я помню наши разговоры, хорошо помню. Весь день сидела на чердаке и перебирала их в памяти. Я — одна… Полоска неба узенькая… через щель…
«…Остановили на улице старого Лазаря и стали бить… “Я — еврей”, — доказывал он. Пока нашли паспорт, искалечили…»
«…Убивают за деньги и просто так… Особенно ищут дома, где живут богатые армяне…»
«…В одном доме убили всех… А самая маленькая девочка залезла на дерево… Они ее, как птичку… Ночью плохо видно, долго не попадали. Злились… целились. Упала им под ноги…»
Муж подруги был художник. Я любила его картины, он рисовал женские портреты и натюрморты. И я помню, как он подходил к книжным полкам и стучал по корешкам: «Надо все сжечь! Сжечь! Я больше книгам не верю! Мы думали, что добро победит — ничего подобного! Спорили о Достоевском… Да, эти герои всегда тут! Среди нас. Рядом!». Я не понимала, о чем он говорит, я — девочка простая, обыкновенная. В университете не училась. Умела только плакать… вытирать слезы… Я долго верила, что живу в самой лучшей стране, среди самых лучших людей. Так нас в школе учили. А он переживал страшно, переживал это очень тяжело. И у него случился инсульт, его парализовало… (Остановилась.) Помолчу… Что-то дрожу вся… (Через несколько минут продолжает.) Вошли в город русские войска. Я могла уже вернуться домой… Он лежал, только одной рукой мог немного шевелить. И он меня обнял этой рукой. «Всю ночь я думал о тебе, Рита, и о своей жизни. Много лет… Всю жизнь я боролся с коммунистами. А теперь у меня сомнения: пусть бы нами правили эти старые мумии, цепляли друг другу очередные Звезды Героев, а мы не ездили бы за границу, не читали запрещенные книги и не ели пиццу — пищу богов. Но та маленькая девочка… она осталась бы жива, никто бы ее не подстрелил… Как птичку… И ты не сидела бы на чердаке, как мышь…» Скоро он умер… через короткое время… Тогда многие умирали, умирали хорошие люди. Не могли все это перенести.
На улицах везде русские солдаты. Военная техника. Русские солдаты… они же были мальчики… в обморок падали от того, что увидели…
У меня восьмой месяц беременности… Скоро рожать. Ночью мне плохо, звоним в «скорую помощь» — там услышат армянскую фамилию и кладут трубку. В роддом тоже не взяли, ни по месту жительства… нигде… Открывают паспорт и сразу — мест нет. Мест нет! Никуда и никак, никак. Мама нашла старую акушерку, русскую женщину, которая когда-то у нее роды принимала… давным-давно… Нашла она ее где-то в поселке на окраине города. Звали ее Анна… отчество не помню. Раз в неделю она приходила к нам домой, наблюдала за мной и говорила, что роды будут тяжелые. Схватки начались ночью… Абульфаз побежал ловить такси, дозвониться не смог. Таксист приехал и увидел меня: «Что — армянка?» — «Она — моя жена». — «Нет, я не поеду». Муж заплакал. Достал кошелек и показывает деньги, всю свою зарплату: «На… Я тебе все отдам… Спаси мне жену и ребенка». Мы поехали… поехали все… И мама с нами тоже. Поехали в поселок, где жила Анна, в больницу, где она работала на полставки. Подрабатывала к пенсии. Она уже ждала нас, и меня сразу положили на стол. Рожала я долго… семь часов… Рожали мы вдвоем: я и азербайджанка, там была одна подушка, и эту подушку отдали ей, я очень низко головой лежала. Неудобно, больно… Мама стояла у дверей. Ее гнали, она не уходила. А вдруг украдут ребенка… а вдруг? Все могло быть… все тогда могло быть… Родила я девочку… Принесли мне ее один раз, показали и больше не несут. Другим матерям (азербайджанкам) дают детей кормить, а мне — нет. Ждала я два дня. А потом… по стеночке… держась за стеночку… доползла до комнаты, где лежали дети. Ни одного ребенка нет, только моя девочка лежит, а двери и окна — настежь. Потрогала я ее, она горит, вся горячая. Как раз пришла моя мама… «Мама, забираем ребенка и уходим. Ребенок уже больной».
Дочка долго болела. Лечил ее старый врач, он был давно на пенсии. Еврей. Но он ходил и помогал армянским семьям. «Армян убивают за то, что они армяне, как когда-то убивали евреев за то, что они евреи», — говорил он. Был очень-очень старый. Дочке дали имя Ира… Иринка… Решили: пусть будет русское имя, оно защищает. Абульфаз первый раз взял ребенка на руки и заплакал. Рыдал… От счастья… оно тоже тогда было — счастье… Наше счастье! В это время заболела его мама… Он стал часто уходить к своим родственникам. Возвращался от них… я не найду слов… каким он возвращался. Возвращался к нам чужим, с незнакомым лицом. Я, конечно, пугалась. В городе уже было полно беженцев, это те азербайджанские семьи, которые бежали из Армении. Убежали они с пустыми руками, без вещей, бежали точно так же, как армяне из Баку. И рассказывали все то же самое. Ой! ой, все то же самое. Про Ходжалу, где был азербайджанский погром… Как там армяне убивали азербайджанцев — выбрасывали женщин из окон… отрезали головы… мочились на мертвых… Мне ни один фильм ужасов теперь не страшен! Я столько всего видела и слышала… столько всего! Я не спала ночами, думала-передумала — надо уезжать. Уезжать надо! Ну так же нельзя, я не могу так. Бежать… бежать, чтобы забыть… А если бы стерпела — умерла… я знаю, что умерла бы…
Первой уехала мама… Следом — папа со своей второй семьей. За ними — мы с дочкой. Уезжали по подложным документам… с паспортами на азербайджанские фамилии… Три месяца не могли купить билеты. Такие были очереди! А зашли в самолет — ящиков с фруктами и картонных коробок с цветами там было больше, чем пассажиров. Бизнес! Бизнес процветал. Впереди нас сидели молодые азербайджанцы, они всю дорогу пили вино и говорили, что уезжают, потому что не хотят убивать. Не хотят идти на войну и умирать. Девяносто первый год… Вовсю шла война в Нагорном Карабахе… Эти ребята откровенно признавались: «Мы не хотим ложиться под танк. Мы не готовы». В Москве нас встретил двоюродный брат… «А где Абульфаз?» — «Прилетит через месяц». Собрались вечером родственники… Все меня просили: «Ты говори, говори — не бойся. Те, кто молчат, начинают болеть». Через месяц я начала разговаривать, а думала, что уже не буду. Замолчу — и все.
Я ждала… и ждала… и ждала… Абульфаз приехал к нам не через месяц… и не через полгода, а через семь лет. Через семь лет… Семь… А-а-а-а… Если бы не дочь… я не выжила бы… Дочь меня спасла. Ради нее я держалась изо всех сил. Чтобы выжить, надо хотя бы тоненькую ниточку найти… Чтобы выжить… и ждать… Просто утро… еще одно утро… Он вошел в квартиру, обнял нас с дочкой. Стоит. Он стоит… еще стоит в прихожей… и я вижу, как он медленно-медленно, на моих глазах падает. Через какую-то минуту он уже лежал на полу, в пальто и в шапке. Дотащили его до дивана, положили. Перепугались: надо вызвать врача — а как? У нас нет московской прописки, нет медицинской страховки. Мы — беженцы. Пока мы так соображали, мама плакала… дочка с вот такими глазами сидела в углу… Ждали папу — а папа приехал и умирает. В это время он открыл глаза: «Не надо врача. Не бойтесь. Все! Я — дома». Тут буду плакать… Тут буду… (Первый раз за все время нашего разговора заплакала.) Как тут без слез… Месяц он ходил за мной по квартире на коленях, целовал и целовал руки: «Что ты хочешь сказать?» — «Я люблю тебя». — «Где ты был столько лет?»
…У него выкрали один паспорт… Второй… Все это его родственники…
…Приехали в Баку его двоюродные братья… Их выгнали из Еревана, где жили еще их деды и отцы. Каждый вечер рассказы… обязательно, чтобы он слышал… Как содрали кожу с мальчика и повесили на дереве. А соседу клеймо на лбу поставили горячей подковой… Как… Как… «А ты куда собрался?» — «К жене». — «Ты едешь к врагу нашему. Ты нам не брат. Не сын».
…Я ему звонила… Мне отвечали: «Дома нет». А ему передавали, как будто я звоню и говорю, что выхожу замуж. Я звонила и звонила. Трубку брала его родная сестра: «Забудь номер этого телефона. У него другая женщина. Мусульманка».
…Мой папа… Хотел мне счастья… Забрал мой паспорт и отдал его каким-то ребятам, чтобы мне поставили печать о разводе. Фальшивую. Что-то они красили, стирали и исправляли, и там сейчас — дырка. «Папа! Зачем ты это сделал? Ты же знаешь — я люблю!» — «Ты любишь нашего врага». Паспорт у меня испорчен… теперь недействительный…
…Читала Шекспира «Ромео и Джульетта»… Про вражду двух семейных кланов — Монтекки и Капулетти. Это все про меня… я каждое слово там понимала…
Я не узнавала дочь. Она стала улыбаться… С первой минуты, когда его увидела: «Папа! Па-почка!». Маленькая… она доставала из чемодана его фотографии и целовала. Но так, чтобы я не видела… И не плакала…
И это не конец… Вы думаете это все? Конец? Ой, конца еще нет…
…И здесь живем как на войне… Везде чужие. Меня вылечило бы море. Мое море! А моря рядом нет…
…Я метро мыла, туалеты чистила. На стройке кирпичи таскала и мешки с цементом. Сейчас в ресторане убираю. Абульфаз евроремонты делает в богатых квартирах. Добрые люди платят, плохие обманывают: «Вали отсюда, чучмек! Сейчас в милицию позвоним». У нас нет прописки… нет никаких прав… Таких, как мы, тут как песка в пустыне. Сотни тысяч людей бежали из дому: таджики, армяне, азербайджанцы, грузины, чеченцы… Бежали в Москву — в столицу СССР, а это уже столица другого государства. А нашего государства уже на карте не найти…
…Дочка год назад окончила школу… «Мама… папа… Я учиться хочу!» Паспорта у нее нет… Живем транзитом. Живем у одной бабушки, она переехала к сыну, а нам сдала свою однокомнатную квартиру. Милиция стучит с проверкой документов… Мы — как мыши, затаимся. Опять как мыши. Выкинут назад… А куда назад? Куда нам ехать? Выкинут в двадцать четыре часа! Денег, чтобы откупиться, у нас нет… И другую квартиру уже не найти. Везде висят объявления: «Сдадим квартиру славянской семье…», «Сдадим… православной русской семье. Других просим не беспокоить…»
…Из дому вечером — никуда! Муж или дочка задержатся где-нибудь — я валерьянку пью. Прошу дочку: не крась брови, не носи яркие платья. Там убили армянского мальчика, там зарезали таджикскую девочку… азербайджанца искололи ножом… Раньше мы все советские были, а теперь у нас новая национальность — «лицо кавказской национальности». Я бегу утром на работу и никогда не смотрю молодым ребятам в лицо — у меня черные глаза, черные волосы. В воскресенье, если выйдем с семьей на улицу, то прогуляемся в своем районе, возле своего дома. «Мама, я хочу на Арбат. Хочу походить по Красной площади». — «Туда не пойдем, доченька. Там — скинхеды. Со свастикой. Их Россия — для русских. Без нас». (Молчит.) Никто не знает, сколько раз я хотела умереть.
…Моя девочка… она с детства слышит: «чучмечка»… «чурка»… Маленькая ничего не понимала. Вернется из школы, я ее целую, целую, чтобы она все эти слова забыла.
Все армяне из Баку уехали в Америку… чужая страна их приняла… И мама уехала, и папа, и много наших родственников. Я тоже пошла в американское посольство. «Расскажите вашу историю», — попросили меня. Я рассказала им про свою любовь… Молчали, они долго молчали. Молодые американцы, совсем молодые. Потом стали говорить между собой: и паспорт, мол, у нее испорченный, и странно все-таки, почему муж семь лет не приезжал? Муж это или не муж? Слишком красивая и страшная история, чтобы поверить. Так они говорили. Я немножко знаю английский… Я поняла, что они мне не верят. А у меня нет других доказательств, кроме того, что я люблю… Вы мне верите?
— Я верю… — говорю я. — Я выросла в той же стране, что и вы. Я верю! (И мы обе плачем.)
О людях, которые сразу стали другими после коммунизма
Людмила Маликова — технолог, 47 лет
Из рассказа дочери
О времени, когда все жили одинаково
— Вы Москву хорошо знаете? Кунцевский район… Там мы жили в пятиэтажке, там у нас была квартира, трехкомнатная квартира, она у нас появилась, когда мы с бабушкой съехались. Дедушка умер, она долго жила одна, но начала слабеть, и мы решили, что нам надо жить вместе. Я обрадовалась, я любила бабушку. Мы ходили с ней вместе на лыжах, играли в шахматы. Потрясающая была бабушка! Папа… Папа был, но папа жил с нами недолго, он задурил, стал здорово выпивать с дружками, и мама попросила его уйти… он работал на закрытом военном заводе… С детства помню, как папа приходил к нам по выходным, приносил мне подарки, конфеты и фрукты — всегда старался, чтобы это была самая большая груша, самое большое яблоко. Хотел меня удивить: «Закрой глаза, Юлечка — вот!». Красиво так смеялся… А потом папа куда-то пропал… Женщина, с которой он жил после нас — это мамина подруга — тоже его прогнала, надоели его пьянки. И я не знаю, жив ли он, но если бы он был жив, он бы меня искал…
До моих четырнадцати лет жили мы безоблачно. До перестройки… Нормально жили, пока не начался капитализм, тогда по телевизору говорили «рынок». Все мало понимали, что это, и никто ничего не объяснял. А началось все с того, что стало можно ругать Ленина и Сталина. Ругали молодые, а старые люди молчали, они выходили из троллейбуса, если слышали, что кто-то ругает коммунистов. У нас в школе молодой учитель математики был против коммунистов, а старый учитель истории — за коммунистов. Дома бабушка говорила: «Вместо коммунистов теперь будут спекулянты». Мама с ней спорила: нет, мол, будет красивая, справедливая жизнь, она ходила на демонстрации, взахлеб пересказывала нам речи Ельцина. Нашу бабушку убедить было невозможно: «Променяли социализм на бананы. На жвачку…». Спор начинался с утра, потом мама уходила на работу, вечером они продолжали спорить. Когда Ельцина показывали по телевизору, мама скорее садилась в кресло: «Великий человек!», бабушка крестилась: «Преступник, прости господи». Она была коммунистка до костей. Голосовала за Зюганова. Все пошли в церковь, и бабушка пошла, стала креститься и поститься, но верила она только в коммунизм… (Молчит.) Любила рассказывать мне про войну… В семнадцать лет она добровольно ушла на фронт, и там в нее влюбился наш дедушка. Мечтала быть телефонисткой, но в той части, куда она попала, требовались повара, и она стала поваром. И дедушка был поваром, они кормили в госпитале раненых. В бреду раненые кричали: «Давай! Давай! Вперед!». Жалко, она так много рассказывала, а я только кусочки помню… У медсестер всегда стояло наготове ведро с мелом, кончались таблетки и порошки, и они делали пилюли из этого мела, чтобы раненые не ругались и не били их костылями… Тогда не было телевизора, и никто не видел Сталина, но все хотели увидеть Сталина. И моя бабушка тоже, до самой смерти она ему поклонялась: «Если б не Сталин, мы б немцам жопу лизали». Еще и матюгнется. А мама Сталина не любила, она называла его «злодеем» и «душегубом»… Это будет лукавством, если я скажу, что я об этом много думала… Жила, радовалась. Первая любовь…
Мама работала диспетчером в научно-исследовательском институте геофизики. Мы дружили. Я делилась с ней всеми своими секретами, даже тем, что обычно мамам не говорят. С моей мамой это было можно, она была совсем не взрослая. Как старшая сестра. Любила книги… музыку… Жила этим. А руководила у нас бабушка… Мама вспоминала, что я в детстве была золотая, ей не надо было меня просить, уговаривать. Правда, маму я обожала… Мне нравится, что я на нее похожа, и чем дальше, тем больше. Почти одно лицо. Мне это нравится… (Молчит.) Очень небогато мы жили, но как-то жили. Все вокруг были такие же, как мы. Было даже весело, к маме приходили друзья, разговаривали, пели песни. Я помню Окуджаву с детства:
«Один солдат на свете жил,
красивый и отважный,
но он игрушкой детской был:
ведь был солдат бумажный…».
Бабушка ставила на стол тазик блинов, пекла вкусные пироги. За мамой многие мужчины ухаживали, они ей дарили цветы, а мне покупали мороженое, и она один раз даже у меня спросила: «А можно я выйду замуж?». Я не возражала, потому что мама была красивая, и мне не нравилось, что она одинокая, я хотела счастливую маму. На нее всегда обращали внимание на улице, то один мужчина обернется, то второй. «Чего это они?» — спрашивала я маленькая. «Пошли! Пошли!» — смеялась мама, как-то по-особенному смеялась. Непривычно. Правда, нам было хорошо. Я потом, когда осталась одна, приходила на нашу улицу и смотрела на наши окна. Однажды не выдержала и позвонила в нашу дверь — там уже жила грузинская семья. Наверное, они подумали, что я попрошайка, хотели дать мне денег и немного еды. Я заплакала и убежала…
Скоро бабушка заболела, у нее была такая болезнь, что она все время хотела есть, каждые пять минут, выскакивала на лестничную площадку и кричала, что мы ее морим голодом. Била тарелки… Мама могла поместить ее в специальную клинику, но решила, что будет сама ухаживать, она тоже очень любила бабушку. Часто доставала из серванта ее военные фотографии, смотрела на них и плакала. На фотографиях была молодая девушка, на бабушку не похожая, но это была наша бабушка. Как будто другой человек… Так получается… да… До самой смерти бабушка читала газеты, интересовалась политикой… А когда заболела, на тумбочке у нее лежала только одна книга… Библия… Она звала меня и читала: «И возвратится прах в землю, чем он и был, а дух возвратится к Богу…». Постоянно думала о смерти: «Мне уже так тяжело, внучка. Так скучно».
Это был выходной… мы все дома… Я заглянула в комнату бабушки, она уже плохо ходила, больше лежала, я увидела, что она сидит и смотрит в окно. Попоила ее водичкой. Прошло немного времени… Опять зашла к ней, позвала, она молчит, я взяла ее за руку, а рука холодная, глаза были открыты и смотрели в то же окно. До этого я ни разу не видела смерть, испугалась и закричала. Прибежала мама, сразу заплакала, закрыла бабушке глаза. Надо было звонить в «скорую помощь»… Правда, они быстро приехали, но доктор потребовала у мамы деньги за справку о смерти и за то, что они отвезут бабушку в морг: «А что вы хотите? Рынок!». Денег у нас в доме не было вообще… Как раз в это время маму сократили на работе, два месяца она уже была в поиске, но куда ни пойдет по объявлению, там уже очередь. Мама окончила технологический институт с красным дипломом. О том, чтобы найти работу по специальности, не могло быть и речи, с институтскими дипломами устраивались продавцами, посудомойками. Офисы убирали. Все стало другое… Я не узнавала на улицах людей, как будто все переоделись во что-то серое. Цветного ничего не было. Так я это запомнила… «Это все твой Ельцин… твой Гайдар… — плакала бабушка, когда была жива. — Что они с нами сделали? Еще чуть-чуть и будет как в войну». Мама молчала, к моему удивлению, мама замолчала. На каждую вещь в доме мы смотрели только так — можно ли ее продать? Продать было нечего… Жили на бабушкину пенсию. Сидели на одних серых макаронах… За всю жизнь бабушка собрала пять тысяч, они хранились на сберкнижке, их должно было хватить, как она говорила, чтобы дожить, на «черный день» и на похороны. А это стал один трамвайный билет… Коробка спичек… Деньги у всех в один день пропали. Обдираловку народу устроили… Больше всего бабушка боялась, что мы похороним ее в целлофановом пакете или завернем в газеты. Гроб стоил безумных денег, и хоронили по-всякому… Бабушкину подругу тетю Феню, она на фронте медсестрой была, дочка похоронила в газетах… завернула в старые газеты… Медали просто так в ямку положили… Дочка — инвалид, на помойках копалась… Это все было так несправедливо! С подружками я ходила в коммерческий магазин, разглядывали там колбасы. Какие-то блестящие упаковки. В школе те, у кого были легинсы, дразнили тех, кому родители не могли купить эти легинсы. Меня дразнили… (Молчит.) Но мама пообещала бабушке, что похоронит ее в гробу. Поклялась.
Доктор увидела: денег у нас нет — они развернулись и уехали. Оставили бабушку нам…
Неделю мы жили с бабушкой… Мама несколько раз на день обтирала ее марганцовкой и накрывала мокрой простыней. Задраила все окна и форточки, подоткнула двери мокрым одеялом. Она одна это делала, я боялась заходить в бабушкину комнату, быстренько пробегала на кухню и назад. Запах был… уже появился… Правда, нам еще, грех сказать, повезло: за время болезни бабушка сильно похудела, остались одни косточки… Стали звонить родственникам… У нас родственников — пол-Москвы, и вдруг — никого, они не отказывались — приезжали с трехлитровыми банками маринованных кабачков, огурцов, с вареньем, но денег никто не предлагал. Посидят, поплачут и уедут. Ни у кого и не было живых денег. Я так думаю… Двоюродному мамину брату получку на заводе выдали консервами, привез нам консервы. Что мог… Тогда нормальным считалось — подарить на день рождения кусочек мыла, зубную пасту… У нас были хорошие соседи, правда, хорошие. Тетя Аня с мужем… Они упаковывали вещи — переезжали к родителям в деревню, детей уже туда отослали — им не до нас. Тетя Валя… Как она могла помочь, когда у нее муж пьет и сын пьет? У мамы было столько друзей… Но у них тоже в доме ничего не было, кроме книжек. Половина уже осталась без работы… Телефон умер. Люди сразу стали другими после коммунизма. Все жили за закрытыми дверями… (Молчит.) Я мечтала: засну, а утром проснусь — и бабушка живая.
О времени, когда бандиты ходили по улицам и даже не прятали пистолеты
Кто такие? Появились какие-то непонятные люди, они были в курсе всего: «Знаем вашу беду. Мы вам поможем». Позвонили куда-то — тут же пришел врач и выдал справку о смерти, и милиционер пришел. И гроб дорогой купили, и катафалк был, и много цветов, каких только цветов там не было — все как положено. Бабушка просила похоронить ее на Хованском кладбище, но без взятки туда не пробиться, кладбище старое, известное, но так и сделали, привезли батюшку, он помолился. Так красиво все. Мы с мамой только стояли и плакали. Всем заправляла тетя Ира, она была в этой компании главная, с ней постоянно ходили накаченные ребята, ее охрана. Один из этих ребят воевал в Афганистане, и маму это почему-то успокаивало, она считала, что если человек был на войне или при Сталине сидел в лагере, то этот человек не может быть плохим: «Как же — он так пострадал!». И вообще, у нас человека в беде не бросят — это было ее убеждение, мы вспоминали бабушкины рассказы о том, как люди в войну спасали друг друга. Советские люди… (Молчит.) А уже были какие-то другие люди. Не совсем советские… Я говорю, как сейчас это представляю, а не как тогда… Нас взяла в оборот банда, но для меня тогда они были дяди и тети — пили с нами чай на кухне, угощали конфетами. Тетя Ира привозила продукты, когда видела наш совсем пустой холодильник, подарила мне джинсовую юбочку — тогда все молились на джинс! Может, месяц они так ходили, мы к ним привыкли, и они делают маме предложение: «Давайте продадим вашу трехкомнатную квартиру и купим однокомнатную. У вас будут деньги». Мама согласилась… Она уже устроилась в кафе: мыла посуду, столы протирала, но денег катастрофически не хватало. Уже начали обсуждать, куда мы переедем, в какой район. Я не хотела менять школу. Искали что-нибудь поблизости.
В этот момент объявляется другая банда. Там главарь был мужчина… дядя Володя… И они с тетей Ирой стали между собой бороться за нашу квартиру. «Зачем вам однокомнатная? — кричал на маму дядя Володя. — Я куплю вам дом под Москвой». Тетя Ира приезжала на стареньком «фольксвагене», а дядя Володя — на шикарном «мерседесе». У него был настоящий пистолет… Девяностые годы… Бандиты ходили по улицам и даже не прятали пистолеты. Все, кто мог, ставили себе железные двери. В нашем подъезде пришли ночью к одному коммерсанту с гранатой… У него был киоск — крашеные доски, фанера, там все вместе продавалось: продукты, косметика, одежда, водка. Требовали у него доллары. Жена не хотела отдавать, так ей поставили горячий утюг на живот, она была беременная… В милицию никто не обращался, все знали: у бандитов много денег, и они любого купят. Почему-то их зауважали. Пожаловаться было некому… Дядя Володя чаи с нами не гонял, он маме пригрозил: «Если не отдашь квартиру мне, то я заберу твою дочь, и ты ее больше никогда не увидишь. Не будешь знать, что с ней». Меня спрятали у себя наши знакомые, я несколько дней в школу не ходила. Плакала день и ночь, боялась за маму. Соседи видели, как за мной два раза приезжали, искали. Ругались матом. Кончилось тем, что мама сдалась…
Назавтра нас уже выселили. Приехали они ночью: «Скорей! Скорей! Поживете в другом месте, пока мы подыщем вам дом». Привезли с собой банки с краской, обои, уже затевали ремонт. «Пошли! Пошли!» Мама с перепугу взяла только документы, свои любимые польские духи «Быть может», которые ей подарили на день рождения и несколько любимых книг, а я — учебники и еще одно платье. Нас затолкали в машину… Привезли, можно сказать, на пустое место: в квартире — две большие кровати, стол и стулья. Строго приказали никуда не выходить и не открывать окна, громко не разговаривать. Не дай бог соседи услышат! В этой квартире, видно, все время менялись люди… Грязь! Несколько дней мыли все, отмывали. А потом помню: стоим с мамой в каком-то официальном месте, нам показывают отпечатанные бумаги… Вроде как все по закону… Нам говорят: «Вот здесь вы должны поставить свои подписи». Мама расписалась, а я расплакалась, раньше как-то не доходило, а тут я поняла — сейчас нас отправят в деревню. Мне стало жалко свою школу, своих подружек, которых я больше никогда не увижу. Подошел дядя Володя: «Быстро подписывай, а то отвезем в детский дом, а мама все равно уедет в деревню. Останешься одна». Какие-то люди… я помню, что стояли какие-то люди, и милиционер был… Все молчали. Дядя Володя каждому дал взятку. Я ребенок… что я могу… (Молчит.)
Я долго жила в молчании… Все это сокровенное, плохое, но оно сокровенное. Не хочется кому-то его показывать… Помню, как привезли меня в приют — это было много позже, когда я осталась уже без мамы — привезли и привели в комнату: «Вот твоя кровать. Вот твои полки в шкафу…» Я остолбенела… К вечеру свалилась с температурой… Это все напомнило мне нашу квартиру… (Молчит.) Это был Новый год… Елка горит… все клеят маски… Будут танцы… Танцы? Какие танцы? Я все это забыла… (Молчит.) В комнате, кроме меня, жили еще четыре девочки: две сестренки, совсем маленькие, восемь и десять лет, и еще две девочки постарше — одна москвичка, она серьезно болела сифилисом, другая оказалась воровкой, стащила у меня туфли. Эта девочка хотела вернуться на улицу… О чем я? О том, что всегда мы были вместе, днем и ночью, но ничего о себе друг другу не рассказывали… Нет, не хотели. Я долго молчала… Я заговорила, когда встретила своего Женьку… Но это все будет потом… (Молчит.)
Наша эпопея с мамой только начиналась… После того, как мы подписали бумаги, нас увезли в Ярославскую область: «Ничего, что далеко, зато у вас будет хороший дом». Нас обманули… Это был не дом, а старая изба с одной комнатой и большой русской печью, которую мы с мамой до этого ни разу в жизни не видели. Не умели топить. Изба разваливалась, куда ни глянь — везде щели. У мамы — шок. Она зашла в избу и стала передо мной на колени, просила прощения за то, что устроила мне такую жизнь. Билась головой о стенку… (Слезы.) Было у нас немного денег, они быстро кончились. Работали у людей на огородах — кто корзину картошки даст, кто десяток яиц. Узнала красивое слово «бартер»… Свои любимые духи «Быть может» мама поменяла на хороший кусок масла, когда я сильно простудилась… Я так ее уговаривала этого не делать, потому что у нас было мало вещей, которые напоминали нам о доме. Это помню… Один раз заведующая фермы, добрая женщина, пожалела меня, дала ведро молока, я боялась и шла домой огородами, встретила одну доярку, она посмеялась: «Чего ты прячешься? Иди по деревне. Тут все тащат, а тем более, если тебе разрешили». Тащили все, что не приколочено, а председатель колхоза — больше всех. Машинами к нему возили. Он приезжал к нам… Агитировал: «Айда ко мне на ферму! А то с голоду пропадете». Идти — не идти? Голодуха заставила. На утреннюю дойку вставать надо было в четыре утра. Еще все спят. Я доила коров, мама мыла баки, коров она боялась, а мне они нравились. У каждой коровы свое имя… Дымка, Черемуха… У меня было тридцать коров и две телки… На тачках возили опилки, по колено было навоза. Выше сапог. Бидоны с молоком на телегу поднимали… Сколько же там килограмм? (Молчит.) Платили нам молоком и мясом, если какая-нибудь корова удушит себя или утонет в жиже. Доярки пили не меньше мужиков, и мама стала с ними попивать. Между нами уже было не так, как раньше, то есть мы дружили, но все больше я на нее покрикивала. Она обижалась. Редко, когда у нее было хорошее настроение, она читала мне стихи… Свою любимую Цветаеву:
«Красною кистью
Рябина зажглась
Падали листья
Я родилась…».
Тогда я узнавала свою прежнюю маму. Редко.
Уже зима. Сразу ударили морозы. В этой избе зиму бы мы не пережили. Сосед пожалел и бесплатно довез до Москвы…