Время секонд хэнд
Часть 11 из 30 Информация о книге
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
«Недолет. Перелет. Недолет.
По своим артиллерия бьет…».
Скандал! Директор приказала явиться в школу вместе с родителями. Со мной пошла моя мама, и вела она себя там прекрасно… (Задумалась.) Жили на кухне… страна жила на кухнях… Сидим у кого-то, пьем вино, слушаем песни, разговариваем о стихах. Открыта банка консервов и нарезан черный хлеб. Нам всем хорошо. У нас были свои ритуалы: байдарки, палатки и походы. Песни у костра. И были общие знаки, по которым мы узнавали друг друга. Была своя мода, свои приколы. Давно нет этих тайных кухонных сообществ. И нет той нашей дружбы, о которой мы думали, что она вечная. Да… была настройка на вечность… Ничего не было выше дружбы. На этом потрясающем клее все держалось…
На самом деле, никто из нас не жил в СССР, каждый жил в своем круге. Круг туристов, круг альпинистов… Мы после уроков собирались в каком-то жэке, там нам выделили комнату. Организовали театр, я играла в этом театре. Был литкружок. Помню, как Игорь читал там свои стихи, он сильно подражал Маяковскому и был неотразим. Кличка у него была — Студент. К нам приходили взрослые поэты, и они говорили с нами откровенно. От них мы узнали правду о пражских событиях. О войне в Афганистане. Что… что еще? Учились играть на гитаре. Ну, это обязательно! В те годы гитара входила в список предметов первой необходимости. На коленях были готовы слушать любимых поэтов и бардов. Поэты собирали целые стадионы. Конная милиция дежурила. Слово было поступком. Встать на собрании и сказать правду — поступок, потому что опасно. Выйти на площадь… Это такой драйв, такой адреналин, такая отдушина. В слово все выливалось… Сегодня это уже невероятно, сегодня надо что-то сделать, а не сказать. Говорить ты можешь абсолютно все, но слово никакой уже власти не имеет. Хотели бы верить, но не можем. Всем на все наплевать, а будущее — дерьмо. С нами было не так… О-о! Стихи, стихи… слова, слова…
(Смеется.) В десятом классе у меня был роман. Он жил в Москве. Я приехала к нему только на три дня. Утром на вокзале мы забрали у его друзей ротапринтное издание мемуаров Надежды Мандельштам, тогда все ей зачитывались. И на следующий день в четыре утра книгу надо было вернуть. Принести к проходящему поезду. Сутки мы не отрываясь читали, один раз только сбегали за молоком и батоном. Даже забыли целоваться, передавали друг другу эти листочки. В каком-то бреду, в каком-то ознобе все происходило… от того, что ты держишь эту книгу в руках… что ты ее читаешь… Через сутки бежали по пустому городу к вокзалу, транспорт еще не ходил. Я хорошо помню этот ночной город, как мы идем, и книга лежит у меня в сумочке. Мы несли ее, как какое-то секретное оружие… Так мы верили, что слово может потрясти мир.
Горбачевские годы… Свобода и купоны. Талоны… купоны… На все: от хлеба до крупы и носков. Стояли в очереди по пять-шесть часов… Но стоишь с книгой, которую раньше ты не могла купить, и знаешь, что вечером покажут фильм, который раньше был запрещен, десять лет пролежал на полке. Кайф! Или весь день у тебя в голове, что в десять часов программа «Взгляд»… Ее ведущие Александр Любимов и Владислав Листьев стали народными героями. Мы узнавали правду… что был не только Гагарин, но и Берия… На самом деле мне, дуре, хватило бы свободы слова, потому что я, как скоро выяснилось, была советская девочка, все советское мы впитали глубже, чем нам казалось. Мне только бы дали почитать Довлатова и Виктора Некрасова, дали бы Галича послушать. И мне этого бы хватило. Я и не мечтала поехать в Париж, пройтись по Монмартру… или увидеть «Святое семейство» Гауди… Только дайте нам почитать и поговорить. Почитать! Заболела наша Олечка, ей было всего четыре месяца, а у нее тяжелая бронхиальная обструкция. Я сходила с ума от страха. Забрали меня с ней в больницу, но ее нельзя было ни на минуту положить, только стоячком, у меня на руках, она затихала. Стоячком так. Хожу и хожу с ней по коридорам. Если она на полчаса заснет, как вы думаете, чем я занималась? Я… не выспавшаяся, измученная… Чем? У меня всегда был под мышкой «Архипелаг ГУЛАГ» — я его в ту же минуту открывала. На одной руке умирает ребенок, а в другой — Солженицын. Книги заменяли нам жизнь. Этот был наш мир.
Потом что-то произошло… Мы опустились на землю. Ощущение счастья и эйфории вдруг переломилось. Целиком и полностью. Я поняла, что этот новый мир не мой, не для меня. Ему нужны какие-то другие люди. Слабых бей сапогами по глазам! Наверх подняли низ… в общем-то, еще одна революция… Но цели у этой революции земные: каждому по коттеджу и машине. Не мелковато ли для человека? Улицы заполнили какие-то «качки» в трениках. Волки! Затоптали всех. Моя мама работала мастером на швейной фабрике. Быстро… очень быстро закрыли фабрику… мама сидела дома и шила трусы. Все ее подруги тоже шили трусы, в какую квартиру ни зайдешь. А жили мы в доме, который построила фабрика для своих работников, вот все и шили трусы и бюстгальтеры. Купальники. В массовом порядке на всех старых вещах — на своих… просили знакомых — отрезали ярлыки, этикетки, желательно импортные, и пришивали к этим купальникам. Потом женщины собирались группами и ехали с мешками по России, это называлось «трусовка». Я в это время уже училась в аспирантуре. (Весело.) Помню… комедия… в университетской библиотеке и в кабинете декана стояли бочки с солеными огурцами и помидорами, с грибами и капустой. Соленья продавали, и этими деньгами платили преподавателям зарплату. А то вдруг — весь факультет завален апельсинами. Или лежат пачки мужских рубашек… Великая русская интеллигенция выживала как могла. Вспомнили старые рецепты… то, что ели в войну… В дальних углах парков… на железнодорожных откосах сажали картошку… Есть неделями одну картошку — голод это или не голод? А одну квашеную капусту? Меня до конца жизни от нее отвернуло. Научились делать чипсы из очисток картофеля, передавали друг другу этот чудесный рецепт: бросить очистки в кипящее подсолнечное масло и побольше соли. Молока не было, но продавалось мороженое, манную кашу варили на мороженом. Ела бы я это сейчас?
Первой пала наша дружба… У всех появились какие-то дела — надо было деньги зарабатывать. Раньше казалось, что нам эти деньги… они никакой власти над нами не имеют… А тут все оценили прелесть зеленых бумажек, это не советские рубли, не «резаная бумага». Книжные девочки и мальчики… комнатные растения… Мы оказались не приспособлены к новой жизни, которую ждали. Что-то другое мы ждали, не это. Прочитали вагон романтических книг, а жизнь погнала пинками и подзатыльниками в другую сторону. Вместо Высоцкого — Киркоров. Попса! И этим все сказано… Недавно собрались у меня на кухне, что уже редко бывает, и спорили: пел бы Высоцкий для Абрамовича? Мнения разделились. Больше было тех, кто уверен: конечно бы пел. Другой вопрос — за сколько?
Игорь? Он остался в моей памяти похожим на Маяковского. Красивым и одиноким. (Молчит.) Я вам что-нибудь объяснила? Получилось ли у меня…
«…и базар стал нашим университетом»
Много лет прошло… Для меня это до сих пор вопрос: почему? Почему он так решил? Мы дружили, но он все решил сам… один… Ну что вы скажете человеку на крыше? Ну что? В юности я сам думал о самоубийстве, а почему — непонятно. Люблю маму, папу… брата… все дома хорошо… А куда-то несет. Где-то там… там что-то есть… Что? Что-то… оно вот там… Там целый мир, более яркий, более значительный, чем тот, в котором ты живешь, там что-то более важное происходит. И там ты можешь прикоснуться к какой-то тайне, другим путем постичь ее нельзя, рационально ты к ней не подключишься. Вот хочется… дай попробую… Встать на карниз… спрыгнуть с балкона… Но ты не собираешься умереть, а ты хочешь подняться вверх, ты хочешь взлететь, тебе кажется, что ты взлетишь. Действуешь как во сне… в обмороке… Когда приходишь в себя, вспоминается какой-то свет, какой-то звук… и чувство, что в том состоянии тебе было хорошо… тебе было намного лучше, чем здесь…
Наша компания… С нами был еще Лешка… Недавно умер от передоза. Вадим в девяностые исчез. Занялся книжным бизнесом. Началось как шутка… бредовая идея… А как только деньги завелись — тут же на него наехал рэкет, ребята с наганами. Он то откупался, то бегал от них — спал в лесу на деревьях. В те годы драться перестали, больше убивали. Где он? Следов нет… до сих пор милиция не нашла… Закопали где-нибудь. Аркадий свалил в Америку: «Я лучше буду жить в Нью-Йорке под мостом». Остались я и Илюша… Илюша женился по большой любви. Жена терпела его странности, пока была мода на поэтов и художников, но потом в моду вошли брокеры и бухгалтеры. Жена ушла. У него началась тяжелая депрессия, он выйдет на улицу — и тут же паническая атака. Его трясет от страха. Сидит дома. Большой ребенок у родителей. Пишет стихи — крик души… А в юности мы слушали одни и те же кассеты и читали одни и те же советские книжки. Ездили на одинаковых велосипедах… В той жизни все у нас было просто: одни ботинки на все времена года, одна куртка, одни брюки. Нас воспитывали как молодых воинов в древней Спарте: если Родина прикажет, на ежа сядем.
…Какой-то военный праздник… Наш детсад привели к памятнику пионеру-герою Марату Казею. «Вот, дети, — сказала воспитательница, — это юный герой, он подорвал себя гранатой и уничтожил много фашистов. Когда вы вырастете, вы должны стать такими же». Тоже подорвать себя гранатой? Сам я этого не помню… с маминых слов… Ночью я сильно плакал: мне надо умереть, буду лежать где-то один, без мамы и папы… раз я плачу, значит, я ни капельки не герой… Я заболел.
…А когда учился в школе, у меня уже была мечта — попасть в отряд, который нес вахту у Вечного огня в центре города. Туда брали лучших учеников. Им шили военные шинели, шапки-ушанки и выдавали военные перчатки. Это не какая-то обязаловка, а великая гордость — попасть туда. Слушали западную музыку, гонялись за джинсами, они уже появились и у нас… символ двадцатого века, как и автомат Калашникова… Мои первые джинсы были с лейблом «Монтана» — как же это было круто! А ночью мне снилось, как я бросаюсь с гранатой на врага…
…Умерла бабушка, к нам переехал жить дед. Кадровый офицер, подполковник. У него было много орденов и медалей, я все время приставал к нему: «Дед, за что тебе дали этот орден?» — «За оборону Одессы». — «А какой ты подвиг совершил?» — «Оборонял Одессу». И точка. Я на него за это обижался. «Дед, а ты что-нибудь благородное, высокое вспомни». — «За этим не ко мне, а в библиотеку. Возьми книгу и почитай». Дед у меня был классный, мы просто химически с ним притягивались друг у другу. Умер в апреле, а хотел дожить до мая. До Дня Победы.
…В шестнадцать лет меня, как положено, вызвали в военкомат: «В какие войска желаешь?». Я заявил военкому, что окончу школу и буду проситься в Афганистан. «Дурак», — сказал военком. Но я долго готовился: прыгал с парашютом, изучил автомат… Мы — последние пионеры Страны Советов. Будь готов!
…Из нашего класса уезжал в Израиль один мальчик… Созвали общешкольное собрание, его убеждали: если твои родители хотят уехать, пускай уезжают, но у нас есть хорошие детдома, ты там доучишься и останешься жить в СССР. Для нас он был предателем. Его исключили из комсомола. Назавтра весь класс уезжал в колхоз на «картошку», он тоже пришел, его вывели из автобуса. Директор школы всех на линейке предупредила: кто, мол, начнет с ним переписываться, тому будет трудно окончить школу. Когда он уехал, мы все стали дружно ему писать…
…В перестройку… Те же учителя нам сказали: забыть все, что мы раньше учили, и читать газеты. Учились по газетам. Выпускной экзамен по истории вообще отменили, не пришлось зубрить съезды КПСС всякие. На последней октябрьской демонстрации нам еще раздали плакаты и портреты вождей, но для нас это уже было как карнавал для бразильцев.
…Помню, как люди ходили с мешками советских денег по пустым магазинам…
Поступил в университет… Чубайс в это время агитировал за ваучеры, он обещал, что один ваучер будет стоить две «Волги», тогда как он сейчас стоит две копейки. Драйвовое время! Я раздавал листовки в метро… Все мечтали о новой жизни… Мечтали… Мечтали, что колбасы на прилавках появится навалом, по советской цене, и члены Политбюро будут стоять за ней в общей очереди. Колбаса — точка отсчета. У нас экзистенциональная любовь к колбасе… Гибель богов! Фабрики — рабочим! Землю — крестьянам! Реки — бобрам! Берлоги — медведям! Шествия на улицах и трансляция Съезда народных депутатов прекрасно заменяли мексиканские сериалы… Проучился я два курса… И бросил университет. Жалко было родителей, им открыто сказали: вы — жалкие совки, ваша жизнь пропала не за понюх табаку, вы виноваты во всем, начиная с Ноева ковчега, вы сейчас никому не нужны. Всю жизнь вкалывать, и в результате — ничего. Все это их подкосило, разрушило их мир, они так и не восстановились, не вписались в крутой поворот. Младший брат после уроков мыл машины, торговал в метро жвачками и всякой фигней, и он зарабатывал больше отца… Отец был ученый. Доктор наук! Советская элита! В коммерческих магазинах появилась колбаса, все побежали смотреть. Увидели цены! Так в нашу жизнь вошел капитализм…
Я стал грузчиком. Это было счастье! Разгрузим с другом фуру с сахаром — нам дадут деньги и по мешку сахара. А что такое в девяностые мешок сахара? Целое состояние! Деньги! Деньги! Начало капитализма… В один день ты мог стать миллионером или получить пулю в лоб. Сейчас вспоминают… Пугают: могла быть гражданская война… Стояли у пропасти! Я этого не почувствовал. Помню, что улицы опустели, на баррикадах — никого. Газеты перестали выписывать и читать. Мужики во дворе сначала ругали Горбачева, а за ним Ельцина за то, что водка подорожала. Замахнулись на святое! Дикий, необъяснимый азарт охватил всех. В воздухе носился запах денег. Больших денег. И абсолютная свобода — ни партии, ни правительства. Все хотели делать «бабло», и те, кто делать «бабло» не умел, завидовали тем, кто умел. Кто-то торговал, кто-то покупал… кто-то прикрывал, кто-то «крышевал»… Я заработал первые «бабки»… Пошел с друзьями в ресторан. Заказали «Мартини» и водку «Рояль» — тогда это было супер! Хотелось подержать в руках бокал. Покрасоваться. Закурили «Мальборо». Всё — как читали у Ремарка. Долго жили по картинкам. Новые магазины… рестораны… как декорации из чужой жизни…
…Торговал жареными сосисками. Бешеные «бабки» намывались…
…Возил водку в Туркмению… Неделю просидел с напарником в закрытом товарном вагоне. Топоры были наготове. И лом. Узнали бы, что мы везем — убили! Назад загрузились махровыми полотенцами…
…Продавал детские игрушки… Один раз забрали у меня оптом целую партию и расплатились фурой с газированными напитками, которые я обменял на грузовик семечек, на маслобойне в обмен на семечки получил масло, которое частично продал, а частично обменял на тефлоновые сковородки и утюги…
…Сейчас у меня цветочный бизнес… Научился «солить» розы… В картонную коробку засыпаешь прокаленную соль — слоем не меньше сантиметра, укладываешь туда полураспустившиеся цветы и сверху еще раз посыпаешь солью. Закрываешь крышкой — и в большой полиэтиленовый пакет. Крепко завязать. Через месяц… через год достал, обмыл водой… Приходите в любой день и час. Вот визиточка…
Базар стал нашим университетом… Это громко сказано — университетом, но начальной школой жизни — точно. Сюда приходили, как в музей. Как в библиотеку. Мальчики и девочки как зомби ходили мимо рядов… с сумасшедшими лицами… Вот пара останавливается возле китайских эпиляторов… И она ему объясняет, как важна эпиляция: «Ты же этого хочешь, да? Ты хочешь, чтобы я была, как…». Имя актрисы я не помню… ну, Марина Влади, к примеру, или Катрин Денев. Миллионы каких-то новых коробочек, баночек. Их приносили домой, как священные тексты, использовав содержимое, баночки не выбрасывали, водружали на почетное место на книжных полках или в серванте за стеклом. Первые глянцевые журналы читали как классику, благоговейная вера, что за этой оберткой, за этой шелухой — там прекрасная жизнь. В первый «Макдональдс» километровые очереди… Репортажи по ТВ. Взрослые интеллигентные люди берегли коробочки и салфетки оттуда. С гордостью демонстрировали гостям.
Мой хороший знакомый… Жена на двух работах вкалывает, а у него гордыня: «Я — поэт. Кастрюли продавать не пойду. Брезгую». Когда-то мы с ним, как все, ходили по улицам и кричали: «Демократия! Демократия!» — и понятия не имели, что за этим последует. Кастрюли продавать никто не собирался. А теперь… Выбора нет: или ты кормишь семью, или держишься за совковые идеалы. Или — или… без вариантов… Пишешь стихи, бренчишь на гитаре, тебя хлопают по плечу: «Ну давай! Давай!», — а в кармане пусто. Те, кто уехал из страны? Там они и кастрюли продают, и пиццу развозят… на картонной фабрике коробки клеят… Там не стыдно.
Вы меня поняли? Я про Игоря рассказывал… Про наше потерянное поколение — коммунистическое детство и капиталистическая жизнь. Ненавижу гитару! Могу подарить.
О другой библии и других верующих
Василий Петрович Н. — член коммунистической партии с 1922 года, 87 лет
— Ну да… хотел… Врачи вернули оттуда… Разве они знают, откуда возвращают? Я, конечно, атеист, но в старости уже ненадежный атеист. Ты один на один с этим… с мыслью, что надо уходить… куда-то… Ну да… другой взгляд… да-а-а… На землю… на песок… Не могу спокойно смотреть на обычный песок. Я давно старый. Сидим с кошкой у окна. (Кошка на коленях. Гладит.) Телевизор включим…
И конечно… Никогда я не думал, что доживу до времен, когда начнут ставить памятники белым генералам. Раньше герои — кто? Красные командиры… Фрунзе, Щорс… А сейчас — Деникин, Колчак… Хотя живы еще те, кто помнит, как колчаковцы нас вешали на фонарях. «Белые» победили… Так получается? А я воевал, воевал, воевал. За что? Строил, строил… Что? Был бы я писателем, сам взялся бы за мемуар. Слушал недавно по радио передачу о своем заводе. Я был первым директором. Обо мне рассказывали, как будто меня уже нет — я умер. А я… я живой… Они представить себе не могли, что я еще здесь… Да! Ну да… (Смеемся втроем. С нами сидит внук. Слушает.) Я чувствую себя забытым экспонатом в музейном запаснике. Пыльным черепком. Великая была империя — от моря до моря, от Заполярья до субтропиков. Где она? Побеждена без бомбы… без Хиросимы… Победила Ее Величество колбаса! Хорошая жратва победила! «Мерседес-бенц». Больше ничего человеку не надо, не предлагайте ему ничего больше. Без надобности. Только хлеба и зрелищ! И это самое большое открытие двадцатого века. Ответ всем великим гуманистам. И кремлевским мечтателям. А мы… мое поколение… у нас были великие планы. Мечтали о мировой революции:
«Мы на горе всем буржуям
Мировой пожар раздуем».
Построим новый мир, сделаем всех счастливыми. Нам казалось, что это возможно, я искренне верил! Совершенно искренне! (Задыхается от кашля.) Астма замучила. Подождите… (Пауза.) Вот, я дожил… дожил до будущего, о котором мечтали. Умирали ради него, убивали. Крови было много… и своей, и чужой…
«Иди и гибни безупречно!
Умрешь недаром — дело прочно,
Когда под ним струится кровь…»,
«То сердце не научится любить,
которое устало ненавидеть…»
(Удивленно.) Помню… не забыл! Не все вытравил из памяти склероз. Не окончательно. Стихи мы учили на уроках политграмоты… Сколько же это лет прошло? Сказать страшно…
Чем я потрясен? Убит чем? Идея растоптана! Коммунизм предали анафеме! Все разлетелось вдребезги! Я — выживший из ума старик. Кровавый маньяк… серийный убийца… Так, выходит? Я слишком долго живу, так долго жить не надо. Нельзя… нет… нельзя… Опасно жить долго. Мое время кончилось раньше моей жизни. Надо умирать вместе со своим временем. Как мои товарищи… Они погибали рано, в двадцать-тридцать лет… Счастливые умирали… С верой! С революций в сердце, как тогда говорили. Я им завидую. Вы не поймете… я им завидую… «Погиб наш юный барабанщик…» Славно погиб! За великое дело! (Задумался.) Я все время жил рядом со смертью, но мало думал о смерти. А этим летом свозили меня на дачу. Я смотрел и смотрел на землю… она живая…
— Смерть и убийство — разве это одно и то же? Вы жили среди убийств.
— (Раздраженно.) За такие вопросы… Быть бы вам лагерной пылью. Север или расстрел — выбор маленький. В мое время таких вопросов не задавали. Не было у нас таких вопросов! Мы… Мы представляли себе справедливую жизнь, без бедных и богатых. Умирали за революцию, умирали идеалистами… бессребрениками… Моих друзей давно нет, я остался один. Нет моих собеседников… По ночам я беседую с мертвыми… А вы? Вы наших чувств и наших слов не знаете: продразверстка, продотряд, лишенец, комбед… пораженец, повторник… Санскритские письмена для вас! Иероглифы! Старость — это, прежде всего, одиночество. Последний знакомый старик в соседнем подъезде умер пять лет назад, а может, и больше… уже семь… Вокруг одни незнакомые люди. Приходят: из музея, из архива… из энциклопедии… Я — справочник… живой архив… А собеседников нет… С кем бы я хотел поговорить? Мог бы с Лазарем Кагановичем… Нас мало уже осталось, а тех, кто не в маразме, еще меньше. Он старше, ему уже девяносто. Читал в газетах… (Смеется.) В газетах пишут, что старики во дворе отказываются играть с ним в домино. В карты. Гонят: «Душегуб!». И он плачет от обиды. Когда-то железный нарком. Расстрельные списки подписывал, десятки тысяч людей загубил. Тридцать лет был рядом со Сталиным. А на старости лет ему не с кем перекинуться в карты… забить «козла»… Обыкновенные работяги презирают… (Дальше говорит тихо. Не могу разобрать. Улавливаю только несколько слов.) Страшно… жить долго страшно.
…Я не историк и даже не гуманитарий. Правда, одно время работал директором театра, нашего городского театра. На какой участок бросала партия, там и служил. Предан был партии. Жизнь мало помню, помню только работу. Страна была стройплощадкой… домной… Кузницей! Так сейчас не работают. Я спал по три часа в сутки. Три часа… Мы отставали от передовых стран на пятьдесят-сто лет. На целый век. Сталинский план — догнать за пятнадцать-двадцать лет. Знаменитый сталинский скачок. И мы верили — догоним! Сейчас люди ни во что не верят, а тогда верили. Легко верили. Наши лозунги: «Ударим революционными мечтами по индустриальной разрухе!», «Большевики должны овладеть техникой!», «Догоним капитализм!». Я дома не жил… жил на заводе… на стройке. Ну да… В два… в три часа ночи мог зазвонить телефон. Сталин не спал, ложился поздно, и, соответственно, мы не спали. Руководящие кадры. Сверху донизу. Имею два ордена и три инфаркта. Был директором шинного завода, начальником стройтреста, оттуда перекинули на мясокомбинат. Заведовал партархивом. После третьего инфаркта дали театр… Наше время… мое… Великое время! Никто для себя не жил. Поэтому обидно… Брала у меня недавно интервью одна милая барышня. Начала меня «просвещать», в какое страшное время мы жили. Она в книжках читала, а я там жил. Я сам оттуда родом. Из тех лет. И она мне рассказывает: «Вы были рабы. Сталинские рабы». Соплюха! Не был я рабом! Не был! Я сейчас сам не вылезаю из сомнений… Но рабом я не был… У людей каша в голове. Все перемешалось: Колчак и Чапаев, Деникин и Фрунзе… Ленин и царь… Бело-красный салат. Окрошка. Чечетку на гробах отплясывают! Это было великое время! Больше никогда мы не будем жить в такой сильной и большой стране. Я плакал, когда Советский Союз развалился… Нас сразу прокляли. Оклеветали. Победил обыватель. Вошь. Червяк.
Моя Родина — Октябрь. Ленин… социализм… Я любил революцию! Партия — самое дорогое для меня. Я семьдесят лет в партии. Партбилет — моя библия. (Декламирует.)
«Весь мир насилья мы разрушим
До основанья, а затем
Мы наш, мы новый мир построим.
Кто был никем, тот станет всем…»
Хотели построить Царство Божие на земле. Красивая, но несбыточная мечта, человек еще к этому не готов. Не совершенен он. Ну да… Но от Пугачева и декабристов… до самого Ленина… все мечтали о равенстве и братстве. Без идеи справедливости будет другая Россия и другие люди. Совсем другая будет страна. Мы еще не переболели коммунизмом. Не надейтесь. И мир не переболел. Человек всегда будет мечтать о Городе Солнца. Он еще в шкуре ходил, в пещере жил, а уже хотел справедливости. Вспомните советские песни и советские фильмы… Какая там мечта! Вера… «Мерседес» — это не мечта…
Внук весь разговор будет молчать. Расскажет в ответ на мои вопросы только несколько анекдотов.
Из анекдотов, рассказанных внуком
Тридцать седьмой год… Два старых большевика в камере. Один говорит: «Нет, не доживем мы до коммунизма, но наши дети…». Второй: «Бедные наши дети!».
Старый я… давно… Но старость — это тоже интересно. Понимаешь, что человек — животное… животного вдруг обнаруживается много… Это время, как говорила Раневская, когда свечи на именинном пироге обходятся дороже самого пирога, а половина мочи идет на анализы. (Смеется.) Ничего не спасает от старости — ни ордена, ни медали… Не-е-т… Гудит холодильник, стучат часы. Больше ничего не происходит. (Заговорили о внуке. Внук на кухне готовит чай.) Дети пошли… у них только компьютер в голове… В девятом классе этот мой внук, он младший, сказал мне: «Про Ивана Грозного читать буду, а про Сталина не хочу. Надоел твой Сталин!». Ничего не знают, а уже надоел. Проехали! Все проклинают семнадцатый год. «Дураки! — говорят про нас. — Зачем они революцию делали?» А у меня в памяти… Я помню людей с горящими глазами. Сердца наши горели! Никто мне не верит! Но я-то не сошел с ума… Помню… да-а-а… Эти люди ничего не хотели для себя, не было, как теперь, на первом месте — я. Горшок щей… домик… садик… Было — мы. Мы! Мы! Ко мне иногда заходит друг моего сына, профессор университета. За границу ездит, лекции там читает. Ругаемся с ним до хрипоты. Я ему о Тухачевском, а он в ответ: красный командарм тамбовских крестьян газом травил, матросов в Кронштадте вешал. Сначала, говорит, вы постреляли дворян и попов… это в семнадцатом году… а в тридцать седьмом вас самих постреляли… Уже и до Ленина добрались. Ленина я никому не отдам! С Лениным в сердце умру! Сейчас… Подождите… (Сильный кашель. Из-за кашля дальше снова не очень разборчиво.) Раньше строили флот, покоряли космос, а сейчас — особняки, яхты… Честно признаться, часто ни о чем не думаю. Работает или не работает кишечник? — вот что с утра важно. Так жизнь кончается.
…Нам было по восемнадцать-двадцать лет… О чем мы говорили? Говорили о революции и о любви. Мы были фанатики революции. Но много спорили и о популярной в то время книге Александры Коллонтай «Любовь пчел трудовых». Автор защищала свободную любовь, то есть любовь без всего лишнего… «как выпить стакан воды»… Без вздохов и без цветов, без ревности и слез. Любовь с поцелуями и любовными записочками считалась буржуазным предрассудком. Все это настоящий революционер должен был в себе победить. Мы даже проводили собрания на эту тему. Наши взгляды делились: одни — за свободную любовь, но с «черемухой», значит, с чувствами, а другие — без всякой «черемухи». Я был за то, чтобы с «черемухой», хотя бы целоваться. Да! Ну да… (Смеется.) Как раз в это время я влюбился, ухаживал за своей будущей женой. Как ухаживал? Читали вместе Горького: «Буря! Скоро грянет буря! …Глупый пингвин робко прячет тело жирное в утесах…» Наивно? Но и прекрасно тоже. Прекрасно, черт возьми! (Смеется по-молодому. И я замечаю, какой он до сих пор красивый.) Танцы… обыкновенные танцы… мы считали мещанством. Устраивали суды над танцами и наказывали тех комсомольцев, которые танцевали, дарили своим девушкам цветы. Я одно время даже был председателем суда над танцами. Из-за этого своего «марксистского» убеждения так и не научился танцевать. Потом каялся. Никогда не мог потанцевать с красивой женщиной. Медведь! Устраивали комсомольские свадьбы. Без свечек, без венцов. Без попов. Вместо икон — портреты Ленина и Маркса. У моей невесты были длинные волосы, так к свадьбе она их обрезала. Красоту мы презирали. Ну конечно, это было неправильно. Как говорится, перегиб… (Снова — кашель. Машет рукой, чтобы я не выключала диктофон.) Ничего-ничего… мне некуда откладывать… Скоро распадусь на фосфор, кальций и прочее. От кого вы еще узнаете правду? Остались одни архивы. Бумажки. Ну да… Я работал в архиве и знаю: бумажки врут еще хуже, чем люди.
О чем я? О любви… о моей первой жене… Когда у нас родился сын, мы назвали его Октябрем. В честь десятой годовщины Великого Октября. Я хотел еще дочку. «Если хочешь от меня второго ребенка, значит, любишь, — смеялась жена. — А как мы назовем нашу девочку?» Мне нравилось имя Люблена, оно складывалось из слов «люблю Ленина». Жена выписала на листочке все свои любимые женские имена: Марксана, Сталина, Энгельсина… Искра… Самые модные тогда. Так этот листочек и остался лежать на столе…
По своим артиллерия бьет…».
Скандал! Директор приказала явиться в школу вместе с родителями. Со мной пошла моя мама, и вела она себя там прекрасно… (Задумалась.) Жили на кухне… страна жила на кухнях… Сидим у кого-то, пьем вино, слушаем песни, разговариваем о стихах. Открыта банка консервов и нарезан черный хлеб. Нам всем хорошо. У нас были свои ритуалы: байдарки, палатки и походы. Песни у костра. И были общие знаки, по которым мы узнавали друг друга. Была своя мода, свои приколы. Давно нет этих тайных кухонных сообществ. И нет той нашей дружбы, о которой мы думали, что она вечная. Да… была настройка на вечность… Ничего не было выше дружбы. На этом потрясающем клее все держалось…
На самом деле, никто из нас не жил в СССР, каждый жил в своем круге. Круг туристов, круг альпинистов… Мы после уроков собирались в каком-то жэке, там нам выделили комнату. Организовали театр, я играла в этом театре. Был литкружок. Помню, как Игорь читал там свои стихи, он сильно подражал Маяковскому и был неотразим. Кличка у него была — Студент. К нам приходили взрослые поэты, и они говорили с нами откровенно. От них мы узнали правду о пражских событиях. О войне в Афганистане. Что… что еще? Учились играть на гитаре. Ну, это обязательно! В те годы гитара входила в список предметов первой необходимости. На коленях были готовы слушать любимых поэтов и бардов. Поэты собирали целые стадионы. Конная милиция дежурила. Слово было поступком. Встать на собрании и сказать правду — поступок, потому что опасно. Выйти на площадь… Это такой драйв, такой адреналин, такая отдушина. В слово все выливалось… Сегодня это уже невероятно, сегодня надо что-то сделать, а не сказать. Говорить ты можешь абсолютно все, но слово никакой уже власти не имеет. Хотели бы верить, но не можем. Всем на все наплевать, а будущее — дерьмо. С нами было не так… О-о! Стихи, стихи… слова, слова…
(Смеется.) В десятом классе у меня был роман. Он жил в Москве. Я приехала к нему только на три дня. Утром на вокзале мы забрали у его друзей ротапринтное издание мемуаров Надежды Мандельштам, тогда все ей зачитывались. И на следующий день в четыре утра книгу надо было вернуть. Принести к проходящему поезду. Сутки мы не отрываясь читали, один раз только сбегали за молоком и батоном. Даже забыли целоваться, передавали друг другу эти листочки. В каком-то бреду, в каком-то ознобе все происходило… от того, что ты держишь эту книгу в руках… что ты ее читаешь… Через сутки бежали по пустому городу к вокзалу, транспорт еще не ходил. Я хорошо помню этот ночной город, как мы идем, и книга лежит у меня в сумочке. Мы несли ее, как какое-то секретное оружие… Так мы верили, что слово может потрясти мир.
Горбачевские годы… Свобода и купоны. Талоны… купоны… На все: от хлеба до крупы и носков. Стояли в очереди по пять-шесть часов… Но стоишь с книгой, которую раньше ты не могла купить, и знаешь, что вечером покажут фильм, который раньше был запрещен, десять лет пролежал на полке. Кайф! Или весь день у тебя в голове, что в десять часов программа «Взгляд»… Ее ведущие Александр Любимов и Владислав Листьев стали народными героями. Мы узнавали правду… что был не только Гагарин, но и Берия… На самом деле мне, дуре, хватило бы свободы слова, потому что я, как скоро выяснилось, была советская девочка, все советское мы впитали глубже, чем нам казалось. Мне только бы дали почитать Довлатова и Виктора Некрасова, дали бы Галича послушать. И мне этого бы хватило. Я и не мечтала поехать в Париж, пройтись по Монмартру… или увидеть «Святое семейство» Гауди… Только дайте нам почитать и поговорить. Почитать! Заболела наша Олечка, ей было всего четыре месяца, а у нее тяжелая бронхиальная обструкция. Я сходила с ума от страха. Забрали меня с ней в больницу, но ее нельзя было ни на минуту положить, только стоячком, у меня на руках, она затихала. Стоячком так. Хожу и хожу с ней по коридорам. Если она на полчаса заснет, как вы думаете, чем я занималась? Я… не выспавшаяся, измученная… Чем? У меня всегда был под мышкой «Архипелаг ГУЛАГ» — я его в ту же минуту открывала. На одной руке умирает ребенок, а в другой — Солженицын. Книги заменяли нам жизнь. Этот был наш мир.
Потом что-то произошло… Мы опустились на землю. Ощущение счастья и эйфории вдруг переломилось. Целиком и полностью. Я поняла, что этот новый мир не мой, не для меня. Ему нужны какие-то другие люди. Слабых бей сапогами по глазам! Наверх подняли низ… в общем-то, еще одна революция… Но цели у этой революции земные: каждому по коттеджу и машине. Не мелковато ли для человека? Улицы заполнили какие-то «качки» в трениках. Волки! Затоптали всех. Моя мама работала мастером на швейной фабрике. Быстро… очень быстро закрыли фабрику… мама сидела дома и шила трусы. Все ее подруги тоже шили трусы, в какую квартиру ни зайдешь. А жили мы в доме, который построила фабрика для своих работников, вот все и шили трусы и бюстгальтеры. Купальники. В массовом порядке на всех старых вещах — на своих… просили знакомых — отрезали ярлыки, этикетки, желательно импортные, и пришивали к этим купальникам. Потом женщины собирались группами и ехали с мешками по России, это называлось «трусовка». Я в это время уже училась в аспирантуре. (Весело.) Помню… комедия… в университетской библиотеке и в кабинете декана стояли бочки с солеными огурцами и помидорами, с грибами и капустой. Соленья продавали, и этими деньгами платили преподавателям зарплату. А то вдруг — весь факультет завален апельсинами. Или лежат пачки мужских рубашек… Великая русская интеллигенция выживала как могла. Вспомнили старые рецепты… то, что ели в войну… В дальних углах парков… на железнодорожных откосах сажали картошку… Есть неделями одну картошку — голод это или не голод? А одну квашеную капусту? Меня до конца жизни от нее отвернуло. Научились делать чипсы из очисток картофеля, передавали друг другу этот чудесный рецепт: бросить очистки в кипящее подсолнечное масло и побольше соли. Молока не было, но продавалось мороженое, манную кашу варили на мороженом. Ела бы я это сейчас?
Первой пала наша дружба… У всех появились какие-то дела — надо было деньги зарабатывать. Раньше казалось, что нам эти деньги… они никакой власти над нами не имеют… А тут все оценили прелесть зеленых бумажек, это не советские рубли, не «резаная бумага». Книжные девочки и мальчики… комнатные растения… Мы оказались не приспособлены к новой жизни, которую ждали. Что-то другое мы ждали, не это. Прочитали вагон романтических книг, а жизнь погнала пинками и подзатыльниками в другую сторону. Вместо Высоцкого — Киркоров. Попса! И этим все сказано… Недавно собрались у меня на кухне, что уже редко бывает, и спорили: пел бы Высоцкий для Абрамовича? Мнения разделились. Больше было тех, кто уверен: конечно бы пел. Другой вопрос — за сколько?
Игорь? Он остался в моей памяти похожим на Маяковского. Красивым и одиноким. (Молчит.) Я вам что-нибудь объяснила? Получилось ли у меня…
«…и базар стал нашим университетом»
Много лет прошло… Для меня это до сих пор вопрос: почему? Почему он так решил? Мы дружили, но он все решил сам… один… Ну что вы скажете человеку на крыше? Ну что? В юности я сам думал о самоубийстве, а почему — непонятно. Люблю маму, папу… брата… все дома хорошо… А куда-то несет. Где-то там… там что-то есть… Что? Что-то… оно вот там… Там целый мир, более яркий, более значительный, чем тот, в котором ты живешь, там что-то более важное происходит. И там ты можешь прикоснуться к какой-то тайне, другим путем постичь ее нельзя, рационально ты к ней не подключишься. Вот хочется… дай попробую… Встать на карниз… спрыгнуть с балкона… Но ты не собираешься умереть, а ты хочешь подняться вверх, ты хочешь взлететь, тебе кажется, что ты взлетишь. Действуешь как во сне… в обмороке… Когда приходишь в себя, вспоминается какой-то свет, какой-то звук… и чувство, что в том состоянии тебе было хорошо… тебе было намного лучше, чем здесь…
Наша компания… С нами был еще Лешка… Недавно умер от передоза. Вадим в девяностые исчез. Занялся книжным бизнесом. Началось как шутка… бредовая идея… А как только деньги завелись — тут же на него наехал рэкет, ребята с наганами. Он то откупался, то бегал от них — спал в лесу на деревьях. В те годы драться перестали, больше убивали. Где он? Следов нет… до сих пор милиция не нашла… Закопали где-нибудь. Аркадий свалил в Америку: «Я лучше буду жить в Нью-Йорке под мостом». Остались я и Илюша… Илюша женился по большой любви. Жена терпела его странности, пока была мода на поэтов и художников, но потом в моду вошли брокеры и бухгалтеры. Жена ушла. У него началась тяжелая депрессия, он выйдет на улицу — и тут же паническая атака. Его трясет от страха. Сидит дома. Большой ребенок у родителей. Пишет стихи — крик души… А в юности мы слушали одни и те же кассеты и читали одни и те же советские книжки. Ездили на одинаковых велосипедах… В той жизни все у нас было просто: одни ботинки на все времена года, одна куртка, одни брюки. Нас воспитывали как молодых воинов в древней Спарте: если Родина прикажет, на ежа сядем.
…Какой-то военный праздник… Наш детсад привели к памятнику пионеру-герою Марату Казею. «Вот, дети, — сказала воспитательница, — это юный герой, он подорвал себя гранатой и уничтожил много фашистов. Когда вы вырастете, вы должны стать такими же». Тоже подорвать себя гранатой? Сам я этого не помню… с маминых слов… Ночью я сильно плакал: мне надо умереть, буду лежать где-то один, без мамы и папы… раз я плачу, значит, я ни капельки не герой… Я заболел.
…А когда учился в школе, у меня уже была мечта — попасть в отряд, который нес вахту у Вечного огня в центре города. Туда брали лучших учеников. Им шили военные шинели, шапки-ушанки и выдавали военные перчатки. Это не какая-то обязаловка, а великая гордость — попасть туда. Слушали западную музыку, гонялись за джинсами, они уже появились и у нас… символ двадцатого века, как и автомат Калашникова… Мои первые джинсы были с лейблом «Монтана» — как же это было круто! А ночью мне снилось, как я бросаюсь с гранатой на врага…
…Умерла бабушка, к нам переехал жить дед. Кадровый офицер, подполковник. У него было много орденов и медалей, я все время приставал к нему: «Дед, за что тебе дали этот орден?» — «За оборону Одессы». — «А какой ты подвиг совершил?» — «Оборонял Одессу». И точка. Я на него за это обижался. «Дед, а ты что-нибудь благородное, высокое вспомни». — «За этим не ко мне, а в библиотеку. Возьми книгу и почитай». Дед у меня был классный, мы просто химически с ним притягивались друг у другу. Умер в апреле, а хотел дожить до мая. До Дня Победы.
…В шестнадцать лет меня, как положено, вызвали в военкомат: «В какие войска желаешь?». Я заявил военкому, что окончу школу и буду проситься в Афганистан. «Дурак», — сказал военком. Но я долго готовился: прыгал с парашютом, изучил автомат… Мы — последние пионеры Страны Советов. Будь готов!
…Из нашего класса уезжал в Израиль один мальчик… Созвали общешкольное собрание, его убеждали: если твои родители хотят уехать, пускай уезжают, но у нас есть хорошие детдома, ты там доучишься и останешься жить в СССР. Для нас он был предателем. Его исключили из комсомола. Назавтра весь класс уезжал в колхоз на «картошку», он тоже пришел, его вывели из автобуса. Директор школы всех на линейке предупредила: кто, мол, начнет с ним переписываться, тому будет трудно окончить школу. Когда он уехал, мы все стали дружно ему писать…
…В перестройку… Те же учителя нам сказали: забыть все, что мы раньше учили, и читать газеты. Учились по газетам. Выпускной экзамен по истории вообще отменили, не пришлось зубрить съезды КПСС всякие. На последней октябрьской демонстрации нам еще раздали плакаты и портреты вождей, но для нас это уже было как карнавал для бразильцев.
…Помню, как люди ходили с мешками советских денег по пустым магазинам…
Поступил в университет… Чубайс в это время агитировал за ваучеры, он обещал, что один ваучер будет стоить две «Волги», тогда как он сейчас стоит две копейки. Драйвовое время! Я раздавал листовки в метро… Все мечтали о новой жизни… Мечтали… Мечтали, что колбасы на прилавках появится навалом, по советской цене, и члены Политбюро будут стоять за ней в общей очереди. Колбаса — точка отсчета. У нас экзистенциональная любовь к колбасе… Гибель богов! Фабрики — рабочим! Землю — крестьянам! Реки — бобрам! Берлоги — медведям! Шествия на улицах и трансляция Съезда народных депутатов прекрасно заменяли мексиканские сериалы… Проучился я два курса… И бросил университет. Жалко было родителей, им открыто сказали: вы — жалкие совки, ваша жизнь пропала не за понюх табаку, вы виноваты во всем, начиная с Ноева ковчега, вы сейчас никому не нужны. Всю жизнь вкалывать, и в результате — ничего. Все это их подкосило, разрушило их мир, они так и не восстановились, не вписались в крутой поворот. Младший брат после уроков мыл машины, торговал в метро жвачками и всякой фигней, и он зарабатывал больше отца… Отец был ученый. Доктор наук! Советская элита! В коммерческих магазинах появилась колбаса, все побежали смотреть. Увидели цены! Так в нашу жизнь вошел капитализм…
Я стал грузчиком. Это было счастье! Разгрузим с другом фуру с сахаром — нам дадут деньги и по мешку сахара. А что такое в девяностые мешок сахара? Целое состояние! Деньги! Деньги! Начало капитализма… В один день ты мог стать миллионером или получить пулю в лоб. Сейчас вспоминают… Пугают: могла быть гражданская война… Стояли у пропасти! Я этого не почувствовал. Помню, что улицы опустели, на баррикадах — никого. Газеты перестали выписывать и читать. Мужики во дворе сначала ругали Горбачева, а за ним Ельцина за то, что водка подорожала. Замахнулись на святое! Дикий, необъяснимый азарт охватил всех. В воздухе носился запах денег. Больших денег. И абсолютная свобода — ни партии, ни правительства. Все хотели делать «бабло», и те, кто делать «бабло» не умел, завидовали тем, кто умел. Кто-то торговал, кто-то покупал… кто-то прикрывал, кто-то «крышевал»… Я заработал первые «бабки»… Пошел с друзьями в ресторан. Заказали «Мартини» и водку «Рояль» — тогда это было супер! Хотелось подержать в руках бокал. Покрасоваться. Закурили «Мальборо». Всё — как читали у Ремарка. Долго жили по картинкам. Новые магазины… рестораны… как декорации из чужой жизни…
…Торговал жареными сосисками. Бешеные «бабки» намывались…
…Возил водку в Туркмению… Неделю просидел с напарником в закрытом товарном вагоне. Топоры были наготове. И лом. Узнали бы, что мы везем — убили! Назад загрузились махровыми полотенцами…
…Продавал детские игрушки… Один раз забрали у меня оптом целую партию и расплатились фурой с газированными напитками, которые я обменял на грузовик семечек, на маслобойне в обмен на семечки получил масло, которое частично продал, а частично обменял на тефлоновые сковородки и утюги…
…Сейчас у меня цветочный бизнес… Научился «солить» розы… В картонную коробку засыпаешь прокаленную соль — слоем не меньше сантиметра, укладываешь туда полураспустившиеся цветы и сверху еще раз посыпаешь солью. Закрываешь крышкой — и в большой полиэтиленовый пакет. Крепко завязать. Через месяц… через год достал, обмыл водой… Приходите в любой день и час. Вот визиточка…
Базар стал нашим университетом… Это громко сказано — университетом, но начальной школой жизни — точно. Сюда приходили, как в музей. Как в библиотеку. Мальчики и девочки как зомби ходили мимо рядов… с сумасшедшими лицами… Вот пара останавливается возле китайских эпиляторов… И она ему объясняет, как важна эпиляция: «Ты же этого хочешь, да? Ты хочешь, чтобы я была, как…». Имя актрисы я не помню… ну, Марина Влади, к примеру, или Катрин Денев. Миллионы каких-то новых коробочек, баночек. Их приносили домой, как священные тексты, использовав содержимое, баночки не выбрасывали, водружали на почетное место на книжных полках или в серванте за стеклом. Первые глянцевые журналы читали как классику, благоговейная вера, что за этой оберткой, за этой шелухой — там прекрасная жизнь. В первый «Макдональдс» километровые очереди… Репортажи по ТВ. Взрослые интеллигентные люди берегли коробочки и салфетки оттуда. С гордостью демонстрировали гостям.
Мой хороший знакомый… Жена на двух работах вкалывает, а у него гордыня: «Я — поэт. Кастрюли продавать не пойду. Брезгую». Когда-то мы с ним, как все, ходили по улицам и кричали: «Демократия! Демократия!» — и понятия не имели, что за этим последует. Кастрюли продавать никто не собирался. А теперь… Выбора нет: или ты кормишь семью, или держишься за совковые идеалы. Или — или… без вариантов… Пишешь стихи, бренчишь на гитаре, тебя хлопают по плечу: «Ну давай! Давай!», — а в кармане пусто. Те, кто уехал из страны? Там они и кастрюли продают, и пиццу развозят… на картонной фабрике коробки клеят… Там не стыдно.
Вы меня поняли? Я про Игоря рассказывал… Про наше потерянное поколение — коммунистическое детство и капиталистическая жизнь. Ненавижу гитару! Могу подарить.
О другой библии и других верующих
Василий Петрович Н. — член коммунистической партии с 1922 года, 87 лет
— Ну да… хотел… Врачи вернули оттуда… Разве они знают, откуда возвращают? Я, конечно, атеист, но в старости уже ненадежный атеист. Ты один на один с этим… с мыслью, что надо уходить… куда-то… Ну да… другой взгляд… да-а-а… На землю… на песок… Не могу спокойно смотреть на обычный песок. Я давно старый. Сидим с кошкой у окна. (Кошка на коленях. Гладит.) Телевизор включим…
И конечно… Никогда я не думал, что доживу до времен, когда начнут ставить памятники белым генералам. Раньше герои — кто? Красные командиры… Фрунзе, Щорс… А сейчас — Деникин, Колчак… Хотя живы еще те, кто помнит, как колчаковцы нас вешали на фонарях. «Белые» победили… Так получается? А я воевал, воевал, воевал. За что? Строил, строил… Что? Был бы я писателем, сам взялся бы за мемуар. Слушал недавно по радио передачу о своем заводе. Я был первым директором. Обо мне рассказывали, как будто меня уже нет — я умер. А я… я живой… Они представить себе не могли, что я еще здесь… Да! Ну да… (Смеемся втроем. С нами сидит внук. Слушает.) Я чувствую себя забытым экспонатом в музейном запаснике. Пыльным черепком. Великая была империя — от моря до моря, от Заполярья до субтропиков. Где она? Побеждена без бомбы… без Хиросимы… Победила Ее Величество колбаса! Хорошая жратва победила! «Мерседес-бенц». Больше ничего человеку не надо, не предлагайте ему ничего больше. Без надобности. Только хлеба и зрелищ! И это самое большое открытие двадцатого века. Ответ всем великим гуманистам. И кремлевским мечтателям. А мы… мое поколение… у нас были великие планы. Мечтали о мировой революции:
«Мы на горе всем буржуям
Мировой пожар раздуем».
Построим новый мир, сделаем всех счастливыми. Нам казалось, что это возможно, я искренне верил! Совершенно искренне! (Задыхается от кашля.) Астма замучила. Подождите… (Пауза.) Вот, я дожил… дожил до будущего, о котором мечтали. Умирали ради него, убивали. Крови было много… и своей, и чужой…
«Иди и гибни безупречно!
Умрешь недаром — дело прочно,
Когда под ним струится кровь…»,
«То сердце не научится любить,
которое устало ненавидеть…»
(Удивленно.) Помню… не забыл! Не все вытравил из памяти склероз. Не окончательно. Стихи мы учили на уроках политграмоты… Сколько же это лет прошло? Сказать страшно…
Чем я потрясен? Убит чем? Идея растоптана! Коммунизм предали анафеме! Все разлетелось вдребезги! Я — выживший из ума старик. Кровавый маньяк… серийный убийца… Так, выходит? Я слишком долго живу, так долго жить не надо. Нельзя… нет… нельзя… Опасно жить долго. Мое время кончилось раньше моей жизни. Надо умирать вместе со своим временем. Как мои товарищи… Они погибали рано, в двадцать-тридцать лет… Счастливые умирали… С верой! С революций в сердце, как тогда говорили. Я им завидую. Вы не поймете… я им завидую… «Погиб наш юный барабанщик…» Славно погиб! За великое дело! (Задумался.) Я все время жил рядом со смертью, но мало думал о смерти. А этим летом свозили меня на дачу. Я смотрел и смотрел на землю… она живая…
— Смерть и убийство — разве это одно и то же? Вы жили среди убийств.
— (Раздраженно.) За такие вопросы… Быть бы вам лагерной пылью. Север или расстрел — выбор маленький. В мое время таких вопросов не задавали. Не было у нас таких вопросов! Мы… Мы представляли себе справедливую жизнь, без бедных и богатых. Умирали за революцию, умирали идеалистами… бессребрениками… Моих друзей давно нет, я остался один. Нет моих собеседников… По ночам я беседую с мертвыми… А вы? Вы наших чувств и наших слов не знаете: продразверстка, продотряд, лишенец, комбед… пораженец, повторник… Санскритские письмена для вас! Иероглифы! Старость — это, прежде всего, одиночество. Последний знакомый старик в соседнем подъезде умер пять лет назад, а может, и больше… уже семь… Вокруг одни незнакомые люди. Приходят: из музея, из архива… из энциклопедии… Я — справочник… живой архив… А собеседников нет… С кем бы я хотел поговорить? Мог бы с Лазарем Кагановичем… Нас мало уже осталось, а тех, кто не в маразме, еще меньше. Он старше, ему уже девяносто. Читал в газетах… (Смеется.) В газетах пишут, что старики во дворе отказываются играть с ним в домино. В карты. Гонят: «Душегуб!». И он плачет от обиды. Когда-то железный нарком. Расстрельные списки подписывал, десятки тысяч людей загубил. Тридцать лет был рядом со Сталиным. А на старости лет ему не с кем перекинуться в карты… забить «козла»… Обыкновенные работяги презирают… (Дальше говорит тихо. Не могу разобрать. Улавливаю только несколько слов.) Страшно… жить долго страшно.
…Я не историк и даже не гуманитарий. Правда, одно время работал директором театра, нашего городского театра. На какой участок бросала партия, там и служил. Предан был партии. Жизнь мало помню, помню только работу. Страна была стройплощадкой… домной… Кузницей! Так сейчас не работают. Я спал по три часа в сутки. Три часа… Мы отставали от передовых стран на пятьдесят-сто лет. На целый век. Сталинский план — догнать за пятнадцать-двадцать лет. Знаменитый сталинский скачок. И мы верили — догоним! Сейчас люди ни во что не верят, а тогда верили. Легко верили. Наши лозунги: «Ударим революционными мечтами по индустриальной разрухе!», «Большевики должны овладеть техникой!», «Догоним капитализм!». Я дома не жил… жил на заводе… на стройке. Ну да… В два… в три часа ночи мог зазвонить телефон. Сталин не спал, ложился поздно, и, соответственно, мы не спали. Руководящие кадры. Сверху донизу. Имею два ордена и три инфаркта. Был директором шинного завода, начальником стройтреста, оттуда перекинули на мясокомбинат. Заведовал партархивом. После третьего инфаркта дали театр… Наше время… мое… Великое время! Никто для себя не жил. Поэтому обидно… Брала у меня недавно интервью одна милая барышня. Начала меня «просвещать», в какое страшное время мы жили. Она в книжках читала, а я там жил. Я сам оттуда родом. Из тех лет. И она мне рассказывает: «Вы были рабы. Сталинские рабы». Соплюха! Не был я рабом! Не был! Я сейчас сам не вылезаю из сомнений… Но рабом я не был… У людей каша в голове. Все перемешалось: Колчак и Чапаев, Деникин и Фрунзе… Ленин и царь… Бело-красный салат. Окрошка. Чечетку на гробах отплясывают! Это было великое время! Больше никогда мы не будем жить в такой сильной и большой стране. Я плакал, когда Советский Союз развалился… Нас сразу прокляли. Оклеветали. Победил обыватель. Вошь. Червяк.
Моя Родина — Октябрь. Ленин… социализм… Я любил революцию! Партия — самое дорогое для меня. Я семьдесят лет в партии. Партбилет — моя библия. (Декламирует.)
«Весь мир насилья мы разрушим
До основанья, а затем
Мы наш, мы новый мир построим.
Кто был никем, тот станет всем…»
Хотели построить Царство Божие на земле. Красивая, но несбыточная мечта, человек еще к этому не готов. Не совершенен он. Ну да… Но от Пугачева и декабристов… до самого Ленина… все мечтали о равенстве и братстве. Без идеи справедливости будет другая Россия и другие люди. Совсем другая будет страна. Мы еще не переболели коммунизмом. Не надейтесь. И мир не переболел. Человек всегда будет мечтать о Городе Солнца. Он еще в шкуре ходил, в пещере жил, а уже хотел справедливости. Вспомните советские песни и советские фильмы… Какая там мечта! Вера… «Мерседес» — это не мечта…
Внук весь разговор будет молчать. Расскажет в ответ на мои вопросы только несколько анекдотов.
Из анекдотов, рассказанных внуком
Тридцать седьмой год… Два старых большевика в камере. Один говорит: «Нет, не доживем мы до коммунизма, но наши дети…». Второй: «Бедные наши дети!».
Старый я… давно… Но старость — это тоже интересно. Понимаешь, что человек — животное… животного вдруг обнаруживается много… Это время, как говорила Раневская, когда свечи на именинном пироге обходятся дороже самого пирога, а половина мочи идет на анализы. (Смеется.) Ничего не спасает от старости — ни ордена, ни медали… Не-е-т… Гудит холодильник, стучат часы. Больше ничего не происходит. (Заговорили о внуке. Внук на кухне готовит чай.) Дети пошли… у них только компьютер в голове… В девятом классе этот мой внук, он младший, сказал мне: «Про Ивана Грозного читать буду, а про Сталина не хочу. Надоел твой Сталин!». Ничего не знают, а уже надоел. Проехали! Все проклинают семнадцатый год. «Дураки! — говорят про нас. — Зачем они революцию делали?» А у меня в памяти… Я помню людей с горящими глазами. Сердца наши горели! Никто мне не верит! Но я-то не сошел с ума… Помню… да-а-а… Эти люди ничего не хотели для себя, не было, как теперь, на первом месте — я. Горшок щей… домик… садик… Было — мы. Мы! Мы! Ко мне иногда заходит друг моего сына, профессор университета. За границу ездит, лекции там читает. Ругаемся с ним до хрипоты. Я ему о Тухачевском, а он в ответ: красный командарм тамбовских крестьян газом травил, матросов в Кронштадте вешал. Сначала, говорит, вы постреляли дворян и попов… это в семнадцатом году… а в тридцать седьмом вас самих постреляли… Уже и до Ленина добрались. Ленина я никому не отдам! С Лениным в сердце умру! Сейчас… Подождите… (Сильный кашель. Из-за кашля дальше снова не очень разборчиво.) Раньше строили флот, покоряли космос, а сейчас — особняки, яхты… Честно признаться, часто ни о чем не думаю. Работает или не работает кишечник? — вот что с утра важно. Так жизнь кончается.
…Нам было по восемнадцать-двадцать лет… О чем мы говорили? Говорили о революции и о любви. Мы были фанатики революции. Но много спорили и о популярной в то время книге Александры Коллонтай «Любовь пчел трудовых». Автор защищала свободную любовь, то есть любовь без всего лишнего… «как выпить стакан воды»… Без вздохов и без цветов, без ревности и слез. Любовь с поцелуями и любовными записочками считалась буржуазным предрассудком. Все это настоящий революционер должен был в себе победить. Мы даже проводили собрания на эту тему. Наши взгляды делились: одни — за свободную любовь, но с «черемухой», значит, с чувствами, а другие — без всякой «черемухи». Я был за то, чтобы с «черемухой», хотя бы целоваться. Да! Ну да… (Смеется.) Как раз в это время я влюбился, ухаживал за своей будущей женой. Как ухаживал? Читали вместе Горького: «Буря! Скоро грянет буря! …Глупый пингвин робко прячет тело жирное в утесах…» Наивно? Но и прекрасно тоже. Прекрасно, черт возьми! (Смеется по-молодому. И я замечаю, какой он до сих пор красивый.) Танцы… обыкновенные танцы… мы считали мещанством. Устраивали суды над танцами и наказывали тех комсомольцев, которые танцевали, дарили своим девушкам цветы. Я одно время даже был председателем суда над танцами. Из-за этого своего «марксистского» убеждения так и не научился танцевать. Потом каялся. Никогда не мог потанцевать с красивой женщиной. Медведь! Устраивали комсомольские свадьбы. Без свечек, без венцов. Без попов. Вместо икон — портреты Ленина и Маркса. У моей невесты были длинные волосы, так к свадьбе она их обрезала. Красоту мы презирали. Ну конечно, это было неправильно. Как говорится, перегиб… (Снова — кашель. Машет рукой, чтобы я не выключала диктофон.) Ничего-ничего… мне некуда откладывать… Скоро распадусь на фосфор, кальций и прочее. От кого вы еще узнаете правду? Остались одни архивы. Бумажки. Ну да… Я работал в архиве и знаю: бумажки врут еще хуже, чем люди.
О чем я? О любви… о моей первой жене… Когда у нас родился сын, мы назвали его Октябрем. В честь десятой годовщины Великого Октября. Я хотел еще дочку. «Если хочешь от меня второго ребенка, значит, любишь, — смеялась жена. — А как мы назовем нашу девочку?» Мне нравилось имя Люблена, оно складывалось из слов «люблю Ленина». Жена выписала на листочке все свои любимые женские имена: Марксана, Сталина, Энгельсина… Искра… Самые модные тогда. Так этот листочек и остался лежать на столе…