Время секонд хэнд
Часть 10 из 30 Информация о книге
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
По какому поводу не соберемся… всегда… через пять минут вспомним войну. Часто песни военные пели. Есть ли еще где-нибудь такие люди, как мы? Поляки жили при социализме, и чехи, и румыны, но они все равно другие… (Молчит.) Не знаю теперь, как выжить. За что уцепиться? За что…
Срывается на шепот. А мне кажется, что она кричит.
…Закрою глаза: вижу, как он лежит в гробу… мы же были счастливы… почему он решил, что в смерти много красивого…
…Подруга повела меня к портнихе: «Ты должна пошить себе новое платье. Когда у меня депрессия я шью себе новое платье…»
…Во сне кто-то гладит, гладит меня по голове… Первый год убегала из дома в парк, там кричала… птицы пугались…
Ему десять лет, нет, наверное, одиннадцать… С двумя сумками еле добираюсь домой. После целого дня в школе. Вхожу. Оба на диване: один — с газетой, другой — с книжкой. В квартире кавардак, черт-те что! Гора немытой посуды! Меня встречают с восторгом! Я беру в руки веник. Баррикадируются стульями. «Выходите!» — «Никогда!» — «Бросьте на пальцах — кому первому всыпать?» — «Мамочка-девочка, не сердись», — вылезает первым Игорек, он уже ростом с отца. «Мамочка-девочка» — мое домашнее имя. Это он придумал… Летом обычно ездили на юг, «к пальмам, которые живут ближе всех к солнцу». (Радостно.) Слова вспоминаются… наши слова… Грели его гайморитный нос. До марта потом не вылезали из долгов, экономили: на первое — пельмени, на второе — пельмени и к чаю — пельмени. (Молчит.) Вспоминается какая-то яркая афиша… Раскаленный Гурзуф. И море… камни и песок, белые от волн и солнца… Осталось много фотографий, сейчас я прячу их от себя. Боюсь… сразу внутри все взрывается… Сразу — взрыв! Один раз поехали без него. Вернулись с полдороги. «Игорек! — врываемся в дом. — Ты едешь с нами. Мы без тебя не можем!» С криком «Ур-ра!!!» он повисает у меня на шее. (После долгой паузы.) Мы без него не можем…
Почему его не удержала наша любовь? Я когда-то верила, что любовь может все. Опять я… опять…
Это уже случилось… его уже с нами нет… Я долго находилась в состоянии столбняка. «Вера, — зовет муж. Я не слышу. — Вера…» Не слышу. И вдруг истерика! Я как заорала, как затопала ногами — на свою маму, мою любимую маму: «Ты уродина, уродина — толстовка! Таких же уродов, себе подобных, ты и воспитала! Что мы всю жизнь от тебя слышали? Надо жить для других… для высокой цели… Упасть под танк, сгореть за родину в самолете. Громыхающая революция… героическая смерть… Смерть всегда была красивее жизни. Мы выросли уродами и выродками. И Игорька я так воспитала. Это ты виновата во всем! Ты!». Мама съежилась и стала вдруг — маленькая-маленькая. Маленькая старушка. У меня закололо сердце. Впервые за много дней я услышала боль, до этого в троллейбусе поставили на ноги тяжелый чемодан — ничего не почувствовала. Ночью распухли все пальцы, и только тогда я вспомнила о чемодане. (В слезах.) Тут надо остановиться и рассказать о моей маме… Моя мама из поколения довоенной интеллигенции. Из тех людей, у которых блестели слезы на глазах, когда играли «Интернационал». Она пережила войну и всегда помнила, что советский солдат повесил красный флаг над Рейхстагом: «Наша страна такую войну выиграла!». Десять… двадцать… сорок лет… повторяла она нам это как заклинание. Как молитву… Это была ее молитва… «Мы ничего не имели, но были счастливы», — мамина убежденность в этом была абсолютной. Спорить бесполезно. Льва Толстого — «зеркало русской революции» — она любила за «Войну и мир», а еще за то, что граф хотел все раздать бедным, чтобы спасти душу. Такой была не только моя мама, но и все ее друзья — первые советские интеллигенты, выросшие на Чернышевском, Добролюбове, Некрасове… на марксизме… Представить картину, чтобы мама сидела и вышивала на пяльцах или как-то особенно украшала наш дом: фарфоровые вазочки, слоники там всякие… вы что! Это пустая трата времени. Мещанство! Самое важное — духовная работа… книги… Один костюм можно носить двадцать лет, а два пальто хватало на всю жизнь, но без Пушкина или без полного собрания сочинений Горького жить нельзя. Ты участвуешь в великом замысле, и великий замысел есть… Так они жили…
…В центре города у нас — старое кладбище. Много деревьев. Кусты сирени. Там гуляют, как в ботаническом саду. Стариков мало, а молодые смеются, целуются. Магнитофон включат… Возвращается он как-то поздно: «Где был?» — «Ходил на кладбище». — «С чего это ты вдруг забрел на кладбище?» — «Там интересно. Смотришь в глаза людей, которых уже нет».
…Открываю дверь в его комнату… Во весь рост он стоял на карнизе окна, карниз у нас непрочный, неровный. Шестой этаж! Замерла. Невозможно крикнуть, как в детстве, когда он залезал на самую тонкую верхушку дерева или на высокую старую стену разрушенной церкви: «Если почувствуешь, что не удержишься, рассчитывай свое падение на меня». Не закричала, не заплакала, чтоб не испугался. По стенке уползла обратно. Через пять минут, которые вечностью мне показались, снова захожу — он уже соскочил с карниза и ходит по комнате. Тут я на него набросилась: и целовала, и колотила, и трясла: «Зачем? Скажи мне, зачем?» — «Не знаю. Попробовал».
…Один раз возле соседнего подъезда с утра увидела траурные венки. Кто-то умер. Ну умер — и умер. Вернулась с работы и узнаю от отца, что он ходил туда. Спрашиваю: «Зачем? Там же незнакомые нам люди». — «Это была молодая девушка. Она лежала такая красивая. А я думал, что смерть страшная». (Молчит.) Кружил… куда-то за край его тянуло… (Молчит.) Но дверь та закрыта… туда нам нет доступа.
…Уткнется в колени: «Мама, а каким я был маленьким?». И я начинаю… Как он сторожил у двери деда Мороза. Спрашивал, на каком автобусе можно поехать в тридевятое царство в тридесятое государство. Увидел в деревне русскую печь, всю ночь ждал, когда она пойдет-поедет, как в сказке. Был очень доверчивый…
…На улице уже, помню, снег… Прибегает: «Мама! Я сегодня целовался!» — «Целовался?!» — «Да. У меня сегодня было первое свидание». — «И ты мне ничего не сказал?» — «Не успел. Сказал Димке и Андрею, и мы отправились втроем». — «Разве на свидание ходят втроем?» — «Ай, я один как-то не решился». — «Ну и как вы втроем были на свидании?» — «Очень хорошо. Мы с ней ходили вокруг горки под ручку и целовались. А Димка и Андрей стояли на страже». О Боже! «Мама, а может пятиклассник жениться на девятикласснице? Если, конечно, это любовь…»
…А вот это… это… (Долго плачет.) Об этом не могу…
…Любимый наш месяц — август. Едем за город и любуемся паутиной. Смеемся… смеемся… смеемся… (Молчит.) Что я все плачу? У нас же было целых четырнадцать лет… (Плачет.)
Жарю-парю на кухне. Окно открыто. Слышу, как они с отцом разговаривают на балконе. Игорь: «Папа, что такое — чудо? Кажется, я понял. Вот послушай… Жили были дед и баба, и была у них курочка Ряба. Снесла курочка яичко, да не простое, а золотое. Дед бил, бил — не разбил. Баба била, била — не разбила. Мышка бежала, хвостиком махнула, яичко упало и разбилось. Плачет дед, плачет баба…». Отец: «С точки зрения логики — абсолютный абсурд. Били, били — не разбили, а потом вдруг — в плач! Но сколько лет, да что там лет — веков — сказку эту дети слушают, как стихи». Игорь: «А я, папа, раньше думал, что все можно понять умом». Отец: «Много вещей нельзя понять умом. Например, любовь». Игорь: «И смерть».
С детства сочинял стихи… На столе, в его карманах, под диваном я находила исписанные листочки. Терял, бросал их, забывал. Я даже не всегда верила, что они его: «Неужели это ты написал?» — «А что там?» Читаю:
«Ходят в гости друг к другу люди,
Ходят в гости друг к другу звери…».
— «Ну-у-у, это старое. Я уже забыл». — «А эти строки?» — «Какие?» Читаю:
«Лишь на веточке обшарпанной
Капли звездные накапаны…».
В двенадцать лет написал, что ему хочется умереть. Хочется любви и хочется умереть — два желания.
«Мы с тобой повенчаны
Голубой водою…»
Еще?! Вот:
«Я не ваш, облака серебристые
Я не ваш, голубые снега…».
Он же мне это читал. Читал! Но в юности часто пишут о смерти…
В нашем доме стихи звучали постоянно, как речь: Маяковский, Светлов… Мой любимый Семен Гудзенко:
«Когда на смерть идут — поют,
а перед этим можно плакать.
Ведь самый страшный час в бою —
час ожидания атаки».
Вы замечали? Ну да, конечно… Зачем спрашивать? Мы все в этом выросли… Искусство любит смерть, а наше особенно ее любит. Культ жертвы и гибели у нас в крови. Жизнь на разрыв аорты. «Эх, русский народец, не любит умирать своей смертью!» — писал Гоголь. И Высоцкий пел: «Хоть немного еще постою на краю…». На краю! Искусство любит смерть, но существует французская комедия. Почему же у нас почти нет комедий? «Вперед за Родину!», «Родина или смерть!». Я учила своих учеников: светя другим, сгораю сам. Учила подвигу Данко, который вырвал из груди свое сердце и освещал им путь другим людям. О жизни мы не говорили… мало говорили… Герой! Герой! Герой! Жизнь состояла из героев… жертв и палачей… Других людей не было. (Кричит. Плачет.) Для меня пытка сейчас — идти в школу. Дети ждут… они хотят слов и чувств… Что сказать… что я могу им сказать?
Все было… и было именно так… Поздний вечер, я уже в постели, читаю роман «Мастер и Маргарита» (он еще считался «диссидентским», мне его принесли перепечатанным на машинке). Дохожу до последних страниц… Помните, Маргарита просит отпустить Мастера, а Воланд, дух Сатаны, говорит: «Не надо кричать в горах, он все равно привык к обвалам, и это его не встревожит. Вам не надо просить за него, Маргарита, потому что за него уже просил тот, с кем он так стремился разговаривать…». Какая-то непонятная сила бросила меня в другую комнату, к дивану, где спал сын. Я стала на колени и шептала, как молитву: «Игорек, не надо. Миленький мой, не надо. Не надо!» — Начала делать то, что мне уже было запрещено, как только он вырос: целовать его руки, ноги. Он открыл глаза: «Мама, ты чего?». Я тут же нашлась: «С тебя сползло одеяло. Я поправила». Заснул. А я… Что произошло со мной, я не поняла. Веселый, он дразнил меня «огневушка-поскакушка». Я легко бежала по жизни.
Приближался его день рождения… и Новый год… Кто-то из друзей пообещал достать нам бутылку шампанского, тогда же мы мало что могли купить в магазинах, все доставали. По блату. Через знакомых, через знакомых знакомых. Доставали копченую колбасу, шоколадные конфеты… Раздобыть килограмм мандаринов к Новому году — великая удача! Мандарин был не просто фрукт, а что-то такое диковинное, только Новый год пах мандаринами. Деликатесы к новогоднему столу собирали месяцами. На этот раз я припрятала баночку печени трески и кусочек красной рыбы. Все потом подали к поминальному столу… (Молчит.) Нет, я не хочу кончать свой рассказ так быстро. У нас было целых четырнадцать лет. Четырнадцать лет без десяти дней…
Как-то чистила антресоли и нашла там папку с письмами. Когда лежала в роддоме, мы с мужем каждый день писали друг другу письма, записочки, а то и несколько раз на день. Читала, смеялась… Игорю уже было семь лет… И он не мог понять, как это его не было, а мы с отцом были? То есть он как бы был, мы в письмах все время говорили о нем: вот ребеночек повернулся, вот он меня толкнул… шевелится… «Я один раз умер, а потом опять к вам пришел, да?» Я обомлела от его вопроса. Но дети… они иногда так говорят… как философы, как поэты… Надо было мне записывать за ним… «Мама, дедушка умер… это значит, что его закопали, и он растет…»
В седьмом классе у него уже появилась девочка… Влюбился серьезно. «Ты у меня не женишься ни на первой любви, ни на продавщице!» — грозила я. Я уже привыкала к мысли, что мне надо будет его с кем-то делить. Готовила себя. У моей подруги тоже сын, они с Игорем были одногодки, и подруга как-то мне призналась: «Я еще не знакома со своей невесткой, а уже ее ненавижу». Так она любит своего сына. Не может себе даже представить, что придется отдать его другой женщине. Что было бы у нас? Со мной? Не знаю… Я безумно… безумно его любила… Какой бы ни был трудный день, открываю дверь в дом — и откуда-то свет. Не откуда-то, а от любви.
У меня два страшных сна. Первый — мы с ним тонем. Он ведь хорошо плавал, однажды я рискнула поплыть вместе с ним далеко в море. Повернула обратно, чувствую, сил не хватает — ухватилась за него, да мертвой хваткой. Кричит: «Отпусти!» — «Не могу!» Вцепилась, на дно его тяну. Все-таки он оторвался и стал меня подталкивать к берегу. Поддерживает и подталкивает. Так мы с ним выплыли. Во сне все повторяется, но я его не отпускаю. Мы и не тонем, и не выплываем. Идет такая схватка в воде… Второй сон — начинается дождь, но я чувствую, что это не дождь, а земля сыплется. Песок. Начинает идти снег, но я уже по шороху слышу, что это не снег, а земля. Лопата стучит, как сердце, шох-шох, шох-шох…
Вода… вода его завораживала… Любил озеро, речку, колодцы. Особенно — море. У него много стихов о воде. «Только тихая звезда побелела, как вода. Темнота». Еще: «И вода течет одна… Тишина». (Пауза.) Мы теперь к морю не ездим.
Последний год… Часто собирались за ужином вместе. Говорили, конечно, о книгах. Читали вместе самиздат… «Доктор Живаго», стихи Мандельштама… Помню, как спорили о том, кто есть поэт? Какая у него судьба в России? Мнение Игоря: «Поэт должен рано умереть, иначе он не поэт. Старый поэт это просто смешно». Вот… и это я пропустила… Не придала значения… Из меня обычно, как из рождественского мешка, сыпалось, сыпалось… Почти у каждого русского поэта есть стихи о Родине. Я много знаю наизусть. Читала любимого Лермонтова: «Люблю Отчизну я, но странною любовью». И Есенина: «Я люблю тебя, родина кроткая…». Была счастлива, когда купила письма Блока… Целый томик! Его письмо матери после приезда из-за границы… он писал, что Родина сразу показала ему свое свиное рыло и божественное лицо… Упор, конечно, я делала на божественное… (Заходит в комнату муж. Обнимает и садится рядом.) Что еще? Игорь ездил в Москву на могилу Высоцкого. Взял и постригся наголо, стал очень похож на Маяковского. (Вопрос — мужу.) Помнишь? Как я его ругала? У него были необыкновенные волосы.
Последнее лето… Загорелый. Большой, сильный. Ему давали на вид восемнадцать лет. Поехали на каникулах с ним в Таллин. Он был там второй раз, водил меня всюду, по разным закоулкам. За три дня мы жахнули кучу денег. Ночевали в каком-то общежитии. Возвращаемся с ночного похода по городу — взялись за руки, смеемся, открываем дверь. Подошли к вахтерше, она не пускает: «Женщина, после одиннадцати входить с мужчиной нельзя». И тут я Игорю на ухо: «Поднимайся, я сейчас». Пошел, а я шепотом: «Как вам не стыдно! Это же мой сын!». Так все радостно… хорошо! Вдруг там же… ночью… мне страшно. Страх, что я больше его никогда не увижу. Страх перед чем-то новым. Еще ничего не случилось.
Последний месяц… У меня умер брат. В роду у нас мало мужчин, и я брала Игоря с собой, чтобы он помогал. Если бы я знала… Он же смотрел, смотрел на смерть… «Игорь, переставь цветы. Принеси стулья. Сходи за хлебом». Вот эта обыкновенность занятий рядом со смертью… она опасна… Смерть можно перепутать с жизнью. Это я сейчас понимаю… Приехал автобус. Все родственники сели, моего сына нет. «Игорь, где ты? Иди сюда». Входит — все места заняты. Все какие-то знаки… То ли от толчка, то ли… Автобус тронулся, и брат на мгновение открыл глаза. Плохая примета — в семье еще будет одна смерть. Сразу испугались за нашу маму — за ее больное сердце. Когда опускали гроб в яму, что-то упало туда… Тоже нехорошо…
Последний день… Утро. Я умываюсь, чувствую: стоит в проеме дверей, держась обеими руками за дверной косяк, и смотрит, смотрит на меня. Смотрит. «Что с тобой? Садись за уроки. Я скоро вернусь». Молча повернулся и ушел в свою комнату. После работы я встретилась с подругой. Она связала для него модный пуловер, это был мой подарок ему на день рождения. Принесла домой, муж еще поругал: «Неужели ты не понимаешь, что еще рано ему носить такие шикарные вещи?». На обед подала его любимые куриные котлеты. Обычно добавку просит, а тут поклевал и оставил. «Что-нибудь в школе случилось?» Молчит. Тут я заплакала, у меня что-то градом покатились слезы. Я плакала так громко впервые за много лет, на похоронах брата со мной такого не было. И он испугался. Испугался так, что тут я начала его утешать: «Примерь пуловер. — Надел. — Нравится?» — «Очень». Заглянула через некоторое время к нему в комнату — лежал и читал. В другой комнате отец печатал на машинке. У меня болела голова, и я уснула. Когда пожар, люди спят крепче обычного… Я оставила его… он читал Пушкина… Тимка, наша собачка, лежала в прихожей. Не залаяла, не заскулила. Не помню, сколько времени прошло, открываю глаза: возле меня сидит муж. «А Игорь где?» — «В туалете заперся. Наверное, стихи бормочет». Дикий, немой страх подбросил меня вверх. Подбегаю, стучу, колочу дверь. Бью руками, ногами. Тишина. Зову, кричу, умоляю. Тишина. Муж ищет молоток, топор. Взламывает дверь… В стареньких брюках, свитере, домашних тапочках… На каком-то ремне… Схватила, понесла. Мягкий, теплый. Стали делать искусственное дыхание. Вызвали «скорую помощь»…
Как же я спала? Почему Тимка не почувствовал? Собаки такие чуткие, они же слышат в десятки раз лучше, чем мы, люди. Почему… Я сидела и смотрела в одну точку. Мне сделали укол, и я куда-то провалилась. Утром разбудили: «Вера, вставай. Потом себе не простишь». — «Ну, сейчас я тебе всыплю за такие шуточки. Ты у меня получишь», — подумала я. И тут до меня доходит, что всыпать некому.
Он лежит в гробу… На нем тот свитер, который я ему приготовила ко дню рождения…
Кричать начала не сразу… через несколько месяцев… Но слез не было. Кричать кричала, но не плакала. И только когда один раз выпила стакан водки — заплакала. Стала пить, чтобы плакать… цепляться за людей… У одних наших друзей мы просидели, не выходя из квартиры, два дня. Теперь понимаю, как им было тяжело, как мы их мучили. Мы убегали из своего дома… Сломался стул на кухне, на котором он обычно сидел, — я не тронула, так этот стул и стоял, а вдруг ему не понравится, что я выброшу его любимую вещь. Дверь в его комнату ни я, ни муж не могли открыть. Два раза хотели поменять квартиру, уже документы подготовим, людей обнадежим, упакуем вещи. И не могу из квартиры выйти, мне кажется, что он где-то здесь, я просто не вижу его… но он где-то здесь… Я бродила по магазинам, подбирала ему вещи: вот брюки — его цвет, и эта рубашка. Какая-то по счету весна… какая — не помню… Прихожу домой, говорю мужу: «Знаешь, сегодня я понравилась одному мужчине. Он хотел назначить мне свидание». И мой муж отвечает: «Как я рад за тебя, Верочка. Ты возвращаешься…». Безмерно я была ему благодарна за эти слова. Тут я хочу рассказать о своем муже… Он — физик, наши друзья шутят: «Повезло вам — в одном флаконе физик и лирик». Я любила… Почему любила, а не люблю? Потому что себя новую, выжившую, еще не знаю. Боюсь… я не готова… я не смогу больше быть счастливой…
Ночью лежу с открытыми глазами. Звонок. Ясно слышу звонок в дверь. Утром рассказываю мужу. Он: «А я ничего не слышал». Ночью опять звонок. Я не сплю, смотрю на мужа — он тоже проснулся. «Ты слышал?» — «Слышал». У нас у обоих чувство, что мы не одни в квартире. И Тимка кругами возле кровати бегает, кругами, как по следу за кем-то. Я куда-то падаю, в какое-то тепло. И вижу такой сон… Непонятно где, выходит ко мне Игорь в том свитере, в каком мы его похоронили. «Мама, ты меня зовешь и не понимаешь, как мне тяжело к тебе прийти. Перестань плакать». Дотрагиваюсь до него, он мягкий. «Тебе было хорошо дома?» — «Очень». — «А там?» Он не успевает ответить, исчезает. С той ночи я прекратила плакать. И он стал сниться мне маленьким, только маленьким. А я жду его большого, чтобы поговорить с ним…
Это был не сон. Я только закрыла глаза… Дверь в комнату распахнулась, взрослым, каким я его никогда не видела, он вошел на мгновение. У него было такое лицо, что я поняла: ему уже безразлично все, что здесь происходит. Наши разговоры о нем, воспоминания. Он уже совсем от нас далеко. А я не могу, чтобы наша связь порвалась. Я не могу… Я долго думала… и решила родить… Мне нельзя было, уже поздно, врачи боялись, но я родила. Родила — девочку. Мы к ней относимся, как будто она не наша девочка, а дочка Игоря. Я боюсь ее так любить, как любила его… И я не могу ее так любить. Ну сумасшедшая я! Сумасшедшая! Много плачу, хожу и хожу на кладбище. Девочка всегда со мной, а я не перестаю думать о смерти. Так нельзя. Муж считает, что нам надо уехать. В другую страну. Чтобы все поменять: пейзаж, людей, алфавит. Друзья зовут в Израиль. Часто звонят нам: «Что вас там держит?». (Почти кричит.) Что? Что?
Есть у меня одна страшная мысль: а вдруг бы он сам рассказал вам совсем другую историю? Совсем другую…
Из разговоров с друзьями
«…на этом потрясающем клее все держалось»
Мы были тогда совсем юные… Юность — кошмарное время, не знаю, кто придумал, что это прекрасный возраст. Ты несуразна, ты нелепа, ты из всего выламываешься, ты не защищена со всех сторон. А для родителей ты еще маленькая, они тебя строят. Ты все время под каким-то колпаком, и никто к тебе пробиться не может. Ощущение… хорошо помню это ощущение… Как в больнице, когда я лежала в боксе за стеклом. С какой-то инфекцией. Родители притворяются (ты так считаешь), что хотят быть с тобой, на самом деле они живут совершенно в другом мире. Они где-то далеко… вроде бы рядом, но они далеко… Родители не догадываются, насколько у их детей все серьезно. Первая любовь — это страшно. Смертельно опасно. Моя подружка считала, что Игорь покончил с собой из-за любви к ней. Глупость! Глупость девчоночья… В него были влюблены все наши девчонки. О-о! Очень красивый, при этом вел себя так, как будто старше всех нас, но было ощущение, что он очень одинокий. Писал стихи. А поэт должен быть озябшим и одиноким. Погибнуть на дуэли. У всех у нас было много юношеской чепухи в голове.
Это были советские годы… коммунистические… Нас воспитывали на Ленине, на пламенных революционерах, очень пламенных, мы не считали революцию ошибкой и преступлением, но и не увлекались марксистско-ленинскими штучками. Революция была уже абстракцией… Больше всего помню праздники, и ожидание этих праздников. Все очень ярко помню… На улицах много людей. Звучат какие-то слова из динамиков, кто-то верит этим словам полностью, а кто-то частично верит, а кто-то не верит совсем. Но кажется, что все счастливы. Много музыки. Мама молодая, красивая. Все вместе… все это вместе вспоминается как счастье… Те запахи, те звуки… Стук клавишей печатной машинки, утренние крики приезжавших из деревень молочниц: «Молоко! Молоко!» Холодильники были еще не у всех, и банки с молоком хранились на балконах. А авоськи с курицами болтались на форточках. В окна между двойными рамами закладывали вату с блестками для красоты и антоновские яблоки. Кошачий запах из подвалов… А неподражаемый тряпочно-хлорный запах советской столовой? Все это вроде бы не связано было друг с другом, но сейчас оно у меня слилось в одно ощущение. В одно чувство. А у свободы другие запахи… и картинки… Все другое… После первой поездки за границу… это уже при Горбачеве… мой друг вернулся оттуда со словами: «Свобода пахнет хорошим соусом». Я сама прекрасно помню свой первый супермаркет, увиденный в Берлине — сто сортов колбасы и сто сортов сыра. Это было непонятно. После перестройки нас ждало много открытий, много новых эмоций и новых мыслей. Они еще не описаны, их еще не уложили в историю. Формул еще нет… Но я тороплюсь… перескакиваю из одного времени в другое… Большой мир нам откроется потом. А тогда мы только мечтали о нем… о том, чего нет, чего бы хотелось… Хорошо было мечтать о мире, который мы не знали. Мечтали… А жили советской жизнью, в которой существовали единые правила игры, и все по ним играли. Вот кто-то стоит на трибуне. Он врет, все хлопают, но все знают, что он врет, и он знает, что они знают, что он врет. Но он говорит все это и радуется аплодисментам. Не было сомнений, что и мы будем так жить и надо искать убежище. Моя мама слушала запрещенного Галича… и я слушала Галича…
Еще вспомнила… Как хотели поехать в Москву на похороны Высоцкого, милиция нас снимала с электрички… А мы орали:
«Спасите наши души!
Мы бредим от удушья…»,