Волчанский крест
Часть 17 из 30 Информация о книге
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
И вот, когда они уже стояли в дверях, Сергей Иванович Выжлов на прощанье удивил их еще раз.
Подстрекаемый, несомненно, обитающим в каждой бутылке спиртного бесом, ничего не знавший о волчанском кресте и прочей уголовщине, не имеющий в силу этого своего незнания почвы для подозрений и потому проникшийся к Выжлову глубокой симпатией, Краснопольский, пожимая хозяину на прощанье руку, с легкой подковыркой спросил, не страшновато ли тому все-таки отправляться прямиком в логово оборотней.
— Страшновато, — честно ответил Сергей Иванович. — Но я на всякий случай подготовился.
С этими словами он открыл обнаружившийся в углу кабинета замаскированный дощатой обшивкой стальной оружейный шкафчик. Там действительно стояло неплохое охотничье ружье с магазином на десять патронов, а на нижней полке, как положено, разместился ящик с боеприпасами. Присев на корточки, Выжлов поднял крышку ящика и извлек оттуда жестяную банку из-под растворимого кофе, внутри которой что-то перекатывалось с тяжелым металлическим стуком.
— Вот, — сказал Выжлов и снял с банки крышку.
Вид у него был немного смущенный, и, заглянув в банку, Глеб сразу понял почему. Внутри, поблескивая, как крупные капли ртути, лежали увесистые металлические шарики. Если бы не яркий блеск, Глеб с уверенностью сказал бы, что это ружейные пули. Это и были ружейные пули, но отлили их явно не из свинца.
— Простите, — ошеломленно произнес Краснопольский, — но либо я, геолог, ничего не понимаю в металлах, либо это — серебро.
— Самородное, как и полагается для такого рода дел, — смущенно подтвердил Выжлов. — Этот самородок лежал у меня лет десять — с тех пор, как я случайно подобрал его во время охоты на берегу ручья. И вот, видите, пригодился.
В наступившей после этого сообщения изумленной тишине Сергей Иванович аккуратно закрыл банку, но Сиверов успел заметить, что одна из пуль была с легким дефектом. На ее гладком круглом боку виднелись какие-то царапинки или вмятинки, оставшиеся, по всей видимости, там, где металл расплавился не до конца, сохранив легкий намек на первоначальный рельеф поверхности самородка. Только вот самородка ли? То, что видел Глеб, больше всего напоминало рельефный рисунок горделиво расправленного птичьего крыла — такого же, как у орла, ныне, как и встарь, украшающего собой российский герб.
* * *
Избавившись от гостей (вот уж действительно, гость — что в горле кость), Степан Прохоров немного повозился на заднем дворе, пытаясь насадить найденный в углу сарая ржавый топор на старое топорище. Оно оказалось велико; Степан на глаз стесал его, держа тупой ржавый топор за шершавый обух. Работать таким инструментом было неудобно, да и думал он в это время совсем не о работе, а о других, куда более важных вещах, так что стесалось у него, мягко говоря, малость побольше, чем надо бы. Теперь слишком тонкий конец топорища следовало отпилить и начинать все сызнова. Прохоров сходил в сени, отыскал среди кучи хлама ножовку, вышел с нею во двор и при угасающем вечернем свете осмотрел ржавые, тупые зубья, доброй трети которых к тому же не хватало. Не удовлетворившись результатами осмотра, он пощупал зубья подушечкой большого пальца, но те от этого не сделались острее. Прежде чем пытаться что-то отпилить этой железкой, ее следовало хорошенько наточить; чтобы наточить ножовку, полагалось сначала найти напильник, который, к слову, уже в прошлый раз ни к черту не годился и не пилил железо, а только скреб по нему, издавая противный визг. Так было в прошлый раз, а прошлый раз был, если Степану не изменяла память, года два, если не все три назад.
Обернувшись, он вялым, равнодушным жестом швырнул негодную ножовку через проем открытой настежь двери в темные сени. В сенях загрохотало, залязгало, что-то обвалилось с глухим тяжелым шумом. Топорище можно было попробовать укоротить двуручной пилой, но орудовать ею в одиночку неудобно, и вообще. Вообще, ну его к лешему! На кой ляд, скажите на милость, Степану Прохорову на ночь глядя может понадобиться топор? Пусть его валяется — авось до утра не пропадет.
Степан понимал, что с ним творится что-то неладное, причем уже давненько — с тех пор, пожалуй, как от него сбежала жена. А может, началось это еще раньше, годков этак десять-двенадцать назад, когда пропала его охотничья собака. Жена-то скорее всего как раз потому и сбежала, что стало ей со Степаном и его странностями окончательно невмоготу. Ну, опять же, и леший с ней. Баба — не топор и не пила, без нее в хозяйстве обойтись можно, и даже запросто. И Степан обходится, и Горка Ульянов обходился, пока в лесу не сгинул.
Однако странности Степановы, похоже, все эти годы не стояли на месте — развивались, прогрессировали, как ученые люди говорят. И довел его этот прогресс до сегодняшнего вечера, когда оказалось вдруг, что даже с таким пустяковым делом, как насадка топора на готовое топорище, Степан Прохоров справиться уже не в состоянии. Мужики узнали бы — не поверили. Да и сам Степан, расскажи ему кто-нибудь, что коренной волчанский житель, взрослый, здоровый и не безрукий мужик не сладил с таким плевым, минутным делом, нипочем бы в такое не поверил. Как можно?!
И однако же, факт налицо: Степан Прохоров с этой пустяковиной не справился. Ни пилы у него в хозяйстве не оказалось, ни топора, ни, главное, желания все это иметь, заниматься такими вот пустячными, повседневными делами. Хорош хозяин, нечего сказать.
Решив, что на сегодня хозяйственных дел с него довольно, Степан Савельевич отправился ужинать. Ужин его состоял из кастрюли пустых макарон, заправленных для питательности подсолнечным маслом, и литровой бутылки термоядерного, настоянного на лесных травах самогона собственного приготовления. Вообще, летом Степан Прохоров закладывал вполне умеренно — не то, что зимой, когда ему чуть ли не каждый день приходилось становиться на лыжи и, преодолевая леденящий ужас, идти к тому месту, где он уже много лет подряд оставлял немудреные гостинцы для лесных людей. Вот тогда он пил по-настоящему — пол-литра перед прогулкой и еще пол-литра, а то и целый литр сразу после возвращения. И еще по дороге прикладывался, но это уже аккуратно, в меру — чтоб, значит, где-нибудь в сугробе не уснуть и не замерзнуть к такой-то матери.
Но сегодня Выжлов со своими гостями разбередил ему душу, и вместо привычной стопочки на сон грядущий Степан решительно брякнул на стол целую литровку. Пропади они пропадом, эти гости! Встречу им организуй. Интервью, понимаешь ли, устрой! Олухи царя небесного, сами ведь не знают, о чем просят. Это ж немыслимое дело! Смерть верная — вот что это такое.
Хлопнув для разгона почти полный стакан, Прохоров вяло поковырялся щербатой вилкой в тарелке с холодными, подернутыми противной пленкой застывшего масла макаронами. Еда не лезла в горло, в голове беспорядочно теснились обрывки мыслей и воспоминаний, подернутые, как макароны жиром, пеленой алкогольного тумана.
Собаку, кажись, звали Фимкой. Или Жучкой. Да нет, Белкой! Белка она была, вот. Надо же, и это забыл. А какая была собака! Умная, к человеку ласковая, до зверя жадная — словом, такая, что даже Горка Ульянов, первейший в то время на всю округу охотник, завидовал и все пытался перекупить. Большие, между прочим, деньги предлагал, да Степан не уступил — самому, мол, пригодится. Вот и пригодилась, да только не ему.
В тот день Степан с женой гуляли на свадьбе у родственника. Все у него в ту пору имелось — и жена, и родственники, которые не стеснялись признаться, что состоят со Степаном Прохоровым в родстве. Теперь-то, поди, и под пыткой не сознаются, что за одним столом сидели, из одной бутылки пили, а потом, как у русских людей заведено, целовались, плакали и пели «Ой, мороз, мороз». Ну и леший с ними, кому они нужны-то?
Короче говоря, на свадьбе они выпили — Степан побольше, жена поменьше, но выпили оба, и притом крепко. Жена наутро говорила, что сквозь сон вроде слыхала собачий лай и даже проснулась, но сама выйти побоялась, а Степана добудиться не смогла. Видно, Господь его в ту ночь уберег, потому что, кабы не водка, Степан бы, конечно, выскочил на мороз в одном исподнем, с ружьишком наперевес — уж очень он своей Белкой дорожил, никому б ее не дал в обиду. Собака тогда, может, и уцелела бы, а вот он сам.
Ну, словом, обнаружилось все, когда Степан поутру отправился Белку свою кормить и нашел вместо нее пустую будку, оборванную цепь и кровавые пятна на взрытом, истоптанном снегу. Крови было уйма, невозможно поверить, что в одной небольшой собаке ее столько помещается. И еще были там следы, при одном взгляде на которые тоскливый мат замерз у Степана в глотке и ледяным катышком провалился вниз, куда-то под ложечку.
Да, вот тогда-то все и началось. Разглядев в кровавых сугробах отпечатки громадных когтистых ступней — не лап, а именно ступней, вроде человеческих, только намного больше, Степан Прохоров мигом смекнул, что к чему. Зима стояла лютая, голодная, и лесная нечисть, про которую он до этого только слыхал, но которую ни разу не видел, потянулась поближе к человеческому жилью, где, если перешагнуть через страх, всегда найдется чем поживиться. И раз уж протоптали тропинку к его избе, значит, жди теперь, когда они снова пожалуют. Собаки-то им надолго не хватит — вон, ножищи какие! Это какое же при таких ступнях должно быть тулово?.. Такое попробуй прокорми!
Густо залитый кровью сугроб со страшными следами Степан тогда быстренько перекопал, а жене сказал, что Белку задрали волки. Хотел еще обругать дуру бабу за то, что, услыхав ночью собачий лай, не подняла шум, не пальнула из ружья хотя бы и в воздух, прямо через форточку, — хотел, да не стал. Потому что подумал: а ну как послушается? Придут это они в следующий раз, начнут около дома шастать, а она, дура, возьмет да и пальнет. Костей ведь не соберешь, хоронить нечего будет! Только и останется от тебя, что кровь на снегу да, может, кишок маленько, если ненароком потеряются.
С тех пор и начал Степан прикармливать тех, кто в лесу под Волчанской пустынью обитал. В первый же день пошел по оставленному в глубоком снегу следу — километров пять прошел, дальше побоялся, — и оставил на приметном камешке одного из трех имевшихся тогда в его хозяйстве поросят. Теперь-то он уже и не помнил, сам до этого додумался или подсказал кто.
Степан плеснул себе еще настойки. Коричневая, как крепкий чай, семидесятиградусная жидкость пахучим, душистым огнем обожгла пищевод, в голове начался знакомый приятный шум, похожий на тот, что бывает, если приложить к уху морскую раковину или хотя бы пустой стакан. Раньше, когда Степан Прохоров пил обычную водку или даже самогон, но тоже обычный, без добавления особых, секретных травок, выпивка не производила на него такого приятного, успокаивающего, умиротворяющего эффекта. А потом кто-то — Сохатый, что ли? — надоумил его делать эту настойку, дал рецепт и показал, где нужные травки растут. Хороший мужик Сохатый, только вот пропал чего-то, как и Горка с дружком своим закадычным Захаром Макарьевым. Да, разбредается из Волчанки самый крепкий, коренной народ. Кто на заработки уезжает, а кто. Ну, в общем, пропадают люди, и не всегда поймешь, куда они подевались.
Да, так вот с этой самой настойкой однажды получилась интересная вещь. Зашла к ним как-то на огонек бабка Манефа, местная знахарка, травница, которую половина Волчанки именовала ласково «баушкой», а вторая ругала старой ведьмой. Много всякого про бабку Манефу рассказывали — и хорошего, и плохого. Было в этих рассказах и откровенное вранье, но была и правда, всем известная, — то, например, что скотину она умела выхаживать, как ни одному ветеринару, будь он хоть трижды академик, даже и не мечталось, а еще то, что любила бабуся, чего греха таить, пропустить рюмочку в приятной компании.
Степанова жена, зная про эту ее слабость, с почетом усадила старуху за стол и поднесла стаканчик вот этой самой настойки. На блюдечке поднесла, с поклоном, как дорогой гостье. А бабка на настойку глянула, понюхала да и выплеснула, грымза старая, все до капельки прямо в открытое окошко. «Этого, — говорит, — я пить не стану. И ты, — говорит, — Лизавета, не пей, и мужу своему, дураку набитому, не давай». Сказала, встала и пошла себе, не попрощалась даже, сволочь такая. Ну точно старая ведьма!
А где-то через месяц после того случая Лизка, жена, от Степана и сбежала — прямо в чем была, даже вещи не собрала. Прохоров поначалу даже решил, что ее в лес утащили, но потом кто-то из соседей сказал, что видал ее в райцентре, где у нее, дуры, жила сестра. Ну, и леший с ними с обеими, без них даже веселей. Неясно только, сама она на такое безобразие отважилась или ее все ж таки бабка Манефа подбила? И спросить ведь не у кого, померла бабка-то, через полгода после того и померла.
После ухода жены жизнь Степана Прохорова окончательно окуталась туманом, из которого он выныривал лишь время от времени — когда на целое лето, когда на месяц, а бывало, что и всего-то на несколько минут. После пары стопок, принимаемых на ночь как лекарство, он поутру не всегда помнил, как ложился спать. А зимой, в самую горячую, жуткую свою пору, Степан, по правде говоря, редко мог отличить явь от бредового сна, истинные свои встречи с бывшими Демидовыми от встреч, привидевшихся, пока валялся на полу возле печки или брел в полусне, ничего не соображая, по заснеженной зимней тайге. Да так-то оно, пожалуй, и лучше, потому что трезвому такую жизнь нипочем не осилить.
За окном сгущались синие сумерки, а в доме, пока Степан предавался воспоминаниям, сделалось уже совсем темно. Из этого, между прочим, следовало, что он скорее всего опять незаметно для себя отключился — на этот раз временно, всего на каких-нибудь полчаса. А может, и не отключался вовсе, а просто задумался, как это частенько случалось с ним в последнее время.
Сидеть одному за столом в пустом темном доме вдруг показалось как-то жутко. Степан зажег спичку, нашел на подоконнике керосиновую лампу и засветил фитилек. Электричества у него не было уже лет пять, потому что до этого он года три за него не платил. Его и предупреждали, и просили, и грозились, да только что толку-то? Он ведь не потому не платил, что не хотел или, скажем, денег на это не имел, а просто потому, что все время забывал про эту мелочь. А потом вернулся как-то домой из лесу, глядь, а провода-то обрезаны! Значит, электрик приходил да нарочно так ловко подгадал, что Степана в это время дома не было. Ну и леший с ним. Тыщу лет люди без электричества жили, так неужто Степан Прохоров отмеренный ему остаток без этой ерунды не протянет? Телевизор все равно мертвый, а без холодильника и обойтись можно. Чего в нем хранить-то, в холодильнике, какие такие разносолы?
Слабенький оранжевый огонек высветил середину комнаты с накрытым для ужина столом, а углы окончательно утонули в беспросветном, шевелящемся мраке. Веселее от такого освещения не стало — пожалуй, наоборот, сделалось еще тоскливей. Прохоров торопливо надорвал свежую пачку «Севера», прикурил от лампы и плеснул себе с полстакана настойки, но тревожные мысли все равно не уходили, и виноват в этом, разумеется, был директор школы со своими учеными московскими гостями. Степана очень беспокоили последствия, которые мог иметь этот ненужный разговор. Что-то он сегодня распустил язык, наговорил лишнего с три короба, а зачем, почему — непонятно. Ну, ясно, он пытался этих дураков городских в лес не пустить — чтобы, значит, и сами целы остались, и людей лесных чтоб попусту не тревожили. Одним словом, чтоб беду не накликать.
Но за язык-то его какой леший тянул? Сказал бы: так, мол, и так, ничего не видел, ничего не знаю, а если вам сказки надобны, к старикам нашим ступайте — они вам такого порасскажут, что в охапке не унесете. Они бы и отстали. А только не отстали бы они все равно, не зря ведь приехали не одни, а с Выжловым. Готовились, стало быть, точно знали, к кому идут.
И все-таки надо бы как-то поосторожнее. А то, понимаешь, распустил язык! Зверями обозвал, душегубами. Так-то оно, конечно, так, да только кому же приятно про себя такое слышать? Как бы в самом деле Пал Иваныч не осерчал.
Проснулся он оттого, что все тело у него затекло и терпеть это стало невозможно даже пьяному. Попробуйте-ка выспаться, лежа мордой на столе! Нет, несколько часов, конечно, протянуть можно, особенно если хорошенько перед этим выпить, но до утра в такой позе не проспишь, это факт.
Степан выпрямился, массируя одной рукой ноющую поясницу, а другой — одеревеневшую, неповоротливую, как еловое полено, шею. Огонек керосиновой лампы едва мерцал и был уже не оранжевый, а синеватый — верный признак того, что керосин в банке выгорел до капли и фитиль вот-вот потухнет. Эти мерцающие вспышки почти ничего не освещали; Степан подумал, что керосину надо бы долить, но тут же махнул рукой: на кой ляд это ему сдалось? До кровати он доберется и на ощупь, а экспериментировать с керосином впотьмах да еще по пьяному делу — занятие нездоровое. Еще, чего доброго, прольешь, а там и до пожара недалеко.
В голове стояла привычная муть, и Степан, по правде говоря, был немного удивлен тем, что после такой дозы своей фирменной настойки сумел проснуться посреди ночи. Подумаешь, поясницу ломит. Подумаешь, шея затекла. Если припомнить, ему случалось засыпать в таких местах и в таких позах, что у нормального человека хребет бы треснул, а ему — хоть бы что, спал до утра, как младенец. А тут, гляди-ка, подскочил — неудобно ему, видите ли, стало. Неужели организм так привык, приспособился к настоечке, что она уже перестала оказывать на него свое обычное воздействие? Вот это, ребятки, нехорошо, это, прямо скажем, никуда не годится. Сейчас-то ладно, а зимой как же быть?
Похлопав ладонью по столу, он нащупал картонную пачку, вытряхнул из нее папироску, продул и, особым образом смяв мундштук, сунул в зубы. Прикурить от синеватой, умирающей искорки, что мерцала за темным от копоти ламповым стеклом, было невозможно, а куда подевал спички, Степан не помнил. Наудачу ощупав карманы, он обрадовался: спички были тут, в правом кармане штанов. Всего оставалось штук пять, не больше, руки слушались плохо, так что добывание огня естественным образом превратилось в сложную и ответственную, требующую полной сосредоточенности процедуру. Когда предпоследняя по счету спичка наконец загорелась, Прохоров осторожно прикурил и хотел уже, по своему обыкновению, дунуть на спичку дымом, как вдруг заметил в дрожащих оранжевых отсветах что-то большое и косматое, вроде накрытой звериной шкурой двухсотлитровой бочки из-под солярки, неподвижно стоящее около печки.
Тут до него вдруг дошло, что он уже некоторое время — наверное, с того момента, как проснулся, — ощущает какой-то посторонний запах. Дух был тяжелый, звериный, с примесью трупной вони и какой-то плесени; наверное, его и разбудил-то именно этот запах, а вовсе не вывихнутая поза, в которой угораздило уснуть.
Спичка догорела до конца, обожгла пальцы и погасла раньше, чем Степан успел разглядеть ночного гостя во всех подробностях. Да он, собственно, в этом и не нуждался, поскольку уже точно знал, кто к нему пожаловал, догадывался, чем вызван этот нежданный визит, и предполагал, чем он должен завершиться.
С таким трудом закуренная папироса выпала изо рта, на мгновение повисла, запутавшись в косматой Степановой бороде, и упала куда-то под стол. Прохоров вскочил, опрокинув табурет, попятился, наткнулся в темноте на что-то твердое, косматое, ответившее на его прикосновение коротким горловым звуком, в котором чудилась холодная насмешка, шарахнулся в другую сторону, споткнулся о табурет, запутался в нем непослушными ногами и с грохотом рухнул на грязный пол, больно ударившись спиной и локтями.
Керосиновая лампа вдруг загорелась ярче — ровно настолько, чтобы лежащий на полу Степан мог разглядеть в полумраке два громоздких, косматых, сгорбленных силуэта, которые, сойдясь вместе, медленно двигались на него. Он видел, как влажно поблескивают длинные клыки, слышал негромкое горловое рычание, чувствовал спиной и локтями, как шевелятся, прогибаясь под тяжестью огромных мускулистых туш, широкие, тесанные вручную половицы.
Он завозился, как раздавленный жук, перевернулся на живот и встал — сначала на колени, а потом и на ноги. Гости остановились в двух шагах от него, продолжая чуть слышно ворчать широкими звериными глотками. Вонь от них исходила такая, что Степан наконец понял, почему ни одна из волчанских собак не могла взять их след. Дело было не в том, что собаки не могли унюхать зверя; просто идти к источнику этого запаха они не желали.
— Братцы, — заплетающимся от самогона и ужаса языком пролепетал Степан, — вы чего, братцы? Вы чего это удумали, а? Это ж я, Прохоров Степан! Я ж вас сроду в обиду не давал, вы это чего?..
Один из зверей — в темноте не разобрать было, какой он там масти, черной или, может, седой, — зарычал громче. Рычание это было прерывистым, почти членораздельным, в нем слышались невнятные обрывки слов — что-то про пустынь, про охотников, про длинный язык. В голову Степану вдруг пришла спасительная, умиротворяющая, очень уютная мысль, что он, наверное, просто спит и видит пьяный сон. Черт бы его побрал, этого Сохатого, вместе с его настойкой! Раньше Степану тоже, конечно, снились кошмары, но такими реальными они не были никогда. Он подумал, что надо бы проснуться и лечь в кровать, чтоб не снилась всякая хренотень, но тут один из гостей — не тот, что рычал и булькал, излагая свои претензии, а второй, который покрупнее, — вдруг резко взмахнул лапой.
Степана обдало смрадным ветерком, у самого лица мелькнули, заставив инстинктивно отпрянуть, кривые длинные когти.
— Это что же, — сдавленным от внезапно вспыхнувшей злости голосом сказал Степан, — это, значит, такая мне за мою доброту ваша благодарность? Нет, ребятки, никакие вы не звери! Звери — они ласку понимают, добро помнят. А вы — ну как есть нечистая сила!
В ответ раздалось рычание, до того напоминавшее хриплый издевательский хохот, что у Степана по спине пробежали мурашки — уже не от страха, а от прихлынувшей ярости. Ну, суки! Собаку отняли — ладно, бывает, на то и тайга. Скотину всю, какая была, сожрали, утробы ненасытные, в раба своего превратили, в прислужника, жену из дома выжили. а, да чего там говорить! Жизнь они, сволочи, у него отняли — всю, целиком, сколько ее было. А благодарность где?! Пришли ночью, когда их не звал никто, забрались в дом и вместо «спасибо» — когтистой лапой по морде?!
Прохоров и сам не заметил, как лежавший на столе хлебный нож очутился у него в руке.
— Не подходи, шкуры! — закричал он, выставив перед собой несерьезное, слишком тонкое и хрупкое, но зато длинное лезвие. — Назад, волосатые! А ну, пошли в свою берлогу, покуда я вам кишки-то не выпустил!
Он и сам не знал, чего, собственно, ожидал от своей безнадежной, продиктованной отчаяньем выходки. Однако угроза, как ни странно, подействовала: косматые ночные гости замерли в нерешительности, будто и впрямь испугались ножа. Ободренный неожиданной, а оттого еще более приятной трусостью противника, Степан начал понемногу то задом, то боком пятиться к кровати, над которой на вбитом в стену ржавом гвозде висела его охотничья двустволка. Туго набитый, уже успевший изрядно запылиться патронташ свисал с того же гвоздя; уверенности, что косматые охранители Волчанской пустыни дадут ему зарядить ружье, у Степана не было, но и выхода другого он не видел. Ружье — это, конечно, тоже не выход, свинцом этих уродов не проймешь, но пропади оно все пропадом! Все равно ведь кончат, за тем и пришли. Ну так пусть хотя бы свинца попробуют! Все лучше, чем без толку в ногах у этой падали косматой валяться.
Да и потом, ножа-то они испугались! Так, может, не все правда, что про них в Волчанке плетут? Может, серебра-то никакого и не надо? Шарахнуть волчьей картечью в волосатое брюхо — сперва одному, потом другому — им и хватит?
До кровати и спасительного ружья оставалось всего ничего, какая-нибудь пара шагов. Ночные гости, в темноте похожие на выходцев из кошмарного сна, все медлили, не то боясь ножа, не то просто никуда не торопясь. И вот тут-то, уже начав отводить назад руку, чтобы не глядя сорвать со стены ружье и патронташ, Степан тренированным, еще не окончательно пропитым чутьем прирожденного охотника уловил у себя за спиной чье-то присутствие. А уловив, вспомнил еще кое-что про этих тварей — не то услышанное от кого-то, не то привидевшееся в навеянном любимой настойкой полубреду. Вспомнил он, что они обычно так и атакуют — двое напирают спереди, отвлекая на себя внимание, а третий в это время подкрадывается со спины, и.
Его, как колодезной водицей, с головы до ног окатило ледяной ночной жутью. Степан начал разворачиваться, норовя полоснуть острым ножиком того, кто стоял сзади, но, конечно, не успел: что-то тяжелое, твердое, ощетиненное острыми и крепкими, как железо, когтями, с нечеловеческой силой ударило его сзади по голове.
Глава 12
Утром следующего дня начальник экспедиции Краснопольский был весел и оживлен. Он выглядел довольным жизнью, и причина этого хорошего настроения, несомненно, крылась во вчерашнем визите к Выжлову. Деятельная натура Петра Владимировича требовала движения, ему хотелось поскорее взяться за дело, и, заглянув в половине седьмого утра в его номер, Глеб Сиверов застал начальника уже одетым, чисто выбритым, сидящим со стаканом чая и неизменной сигаретой над развернутой картой, одолженной вчера у директора школы. Карту он разглядывал с такой жадностью и так увлеченно водил по ней черенком чайной ложечки, что Глебу сразу, с первого же взгляда, сделалось ясно: Краснопольский уже жалеет, что вчера они договорились отложить выход на целые сутки.
Сообщив гражданину начальнику, что утро доброе, и получив в ответ точно такое же сообщение, Глеб напомнил о своем намерении сегодня с утра смотаться в область, чтобы заглянуть в тамошний архив и поговорить с сотрудниками краеведческого музея.
— Охота вам ерундой заниматься, — сказал на это Краснопольский.
— Охота, — ответил Глеб, на что начальник экспедиции только пожал плечами и махнул рукой. Сиверов истолковал этот жест как разрешение убивать время по своему усмотрению.
Это, однако, было еще не все. До областного центра было без малого три сотни километров, причем по очень скверным дорогам, так что, если Глеб хотел вернуться из этой поездки к ночи, а не через пару-тройку дней, ему следовало позаботиться о транспорте, более скоростном, мобильном и надежном, чем здешние рейсовые автобусы. Он не без труда вновь оторвал начальника от созерцания карты и изложил ему эти соображения.
— Так что вам надо, не пойму, — удивился Краснопольский. Он не любил, когда его отвлекали от дела.
— Машину, — стараясь быть максимально лаконичным, чтобы не отнимать у начальства драгоценное время, сообщил Глеб.
— Ах, машину? Гм.
На какое-то время Сиверову даже показалось, что Петр Владимирович ему сейчас откажет и придется затевать длинный, а главное, никому не нужный спор. «Шестьдесят шестой» торчал перед гостиницей, никому не нужный, как минимум, до завтрашнего утра, и повода отказать у Краснопольского не было. Сообразив, по всей видимости, что немотивированный отказ будет выглядеть странно и не слишком умно, Петр Владимирович кивнул.
— Берите, — сказал он, не забыв при этом досадливо сморщиться. — Только о горючем позаботьтесь сами, ваш департамент богаче моего.
Глеб не стал отвечать на шпильку, тем более что эта была чистая правда, сдержанно поблагодарил, забрал ключ от машины и оставил Краснопольского наедине с картой.
Когда Сиверов, закуривая на ходу, вышел на крыльцо гостиницы, прямо перед ним, подняв облако пыли, остановился потрепанный «уазик» с брезентовым верхом. Машина была сплошь темно-синяя, без полос, гербов и бортовых номеров, но на крыше торчала мигалка, а вдоль борта тянулась сделанная по трафарету малоприметная надпись «Милиция». Надпись была такая компактная, будто местные менты стеснялись — то ли того, что им приходится ездить на этой развалюхе, то ли своей принадлежности к правоохранительным органам.
Утреннее солнышко весело блеснуло в запыленном стекле, когда правая передняя дверь «уазика» отворилась, выпустив на тротуар капитана Басаргина собственной персоной. Начальник милиции был одет по форме, при фуражке с орлом и прочих ярких побрякушках, но первым делом в глаза бросалась почему-то кобура. Вместо кителя на капитане была укороченная куртка с поясом на резинке, которая, как правило, почти полностью скрывает висящую под нею на поясе кобуру, оставляя на виду только самый кончик. У Басаргина же кобура была, во-первых, сдвинута на живот, как у эсэсовца, а во-вторых, выставлена из-под куртки напоказ, из-за чего куртка в этом месте некрасиво задралась. Глеб по привычке обратил на эту деталь внимание, но значения ей не придал, решив, что Басаргин, пока ехал в машине, баловался, наверное, с пистолетом, прямо как дитя малое, и забыл потом одернуть куртку.
Подстрекаемый, несомненно, обитающим в каждой бутылке спиртного бесом, ничего не знавший о волчанском кресте и прочей уголовщине, не имеющий в силу этого своего незнания почвы для подозрений и потому проникшийся к Выжлову глубокой симпатией, Краснопольский, пожимая хозяину на прощанье руку, с легкой подковыркой спросил, не страшновато ли тому все-таки отправляться прямиком в логово оборотней.
— Страшновато, — честно ответил Сергей Иванович. — Но я на всякий случай подготовился.
С этими словами он открыл обнаружившийся в углу кабинета замаскированный дощатой обшивкой стальной оружейный шкафчик. Там действительно стояло неплохое охотничье ружье с магазином на десять патронов, а на нижней полке, как положено, разместился ящик с боеприпасами. Присев на корточки, Выжлов поднял крышку ящика и извлек оттуда жестяную банку из-под растворимого кофе, внутри которой что-то перекатывалось с тяжелым металлическим стуком.
— Вот, — сказал Выжлов и снял с банки крышку.
Вид у него был немного смущенный, и, заглянув в банку, Глеб сразу понял почему. Внутри, поблескивая, как крупные капли ртути, лежали увесистые металлические шарики. Если бы не яркий блеск, Глеб с уверенностью сказал бы, что это ружейные пули. Это и были ружейные пули, но отлили их явно не из свинца.
— Простите, — ошеломленно произнес Краснопольский, — но либо я, геолог, ничего не понимаю в металлах, либо это — серебро.
— Самородное, как и полагается для такого рода дел, — смущенно подтвердил Выжлов. — Этот самородок лежал у меня лет десять — с тех пор, как я случайно подобрал его во время охоты на берегу ручья. И вот, видите, пригодился.
В наступившей после этого сообщения изумленной тишине Сергей Иванович аккуратно закрыл банку, но Сиверов успел заметить, что одна из пуль была с легким дефектом. На ее гладком круглом боку виднелись какие-то царапинки или вмятинки, оставшиеся, по всей видимости, там, где металл расплавился не до конца, сохранив легкий намек на первоначальный рельеф поверхности самородка. Только вот самородка ли? То, что видел Глеб, больше всего напоминало рельефный рисунок горделиво расправленного птичьего крыла — такого же, как у орла, ныне, как и встарь, украшающего собой российский герб.
* * *
Избавившись от гостей (вот уж действительно, гость — что в горле кость), Степан Прохоров немного повозился на заднем дворе, пытаясь насадить найденный в углу сарая ржавый топор на старое топорище. Оно оказалось велико; Степан на глаз стесал его, держа тупой ржавый топор за шершавый обух. Работать таким инструментом было неудобно, да и думал он в это время совсем не о работе, а о других, куда более важных вещах, так что стесалось у него, мягко говоря, малость побольше, чем надо бы. Теперь слишком тонкий конец топорища следовало отпилить и начинать все сызнова. Прохоров сходил в сени, отыскал среди кучи хлама ножовку, вышел с нею во двор и при угасающем вечернем свете осмотрел ржавые, тупые зубья, доброй трети которых к тому же не хватало. Не удовлетворившись результатами осмотра, он пощупал зубья подушечкой большого пальца, но те от этого не сделались острее. Прежде чем пытаться что-то отпилить этой железкой, ее следовало хорошенько наточить; чтобы наточить ножовку, полагалось сначала найти напильник, который, к слову, уже в прошлый раз ни к черту не годился и не пилил железо, а только скреб по нему, издавая противный визг. Так было в прошлый раз, а прошлый раз был, если Степану не изменяла память, года два, если не все три назад.
Обернувшись, он вялым, равнодушным жестом швырнул негодную ножовку через проем открытой настежь двери в темные сени. В сенях загрохотало, залязгало, что-то обвалилось с глухим тяжелым шумом. Топорище можно было попробовать укоротить двуручной пилой, но орудовать ею в одиночку неудобно, и вообще. Вообще, ну его к лешему! На кой ляд, скажите на милость, Степану Прохорову на ночь глядя может понадобиться топор? Пусть его валяется — авось до утра не пропадет.
Степан понимал, что с ним творится что-то неладное, причем уже давненько — с тех пор, пожалуй, как от него сбежала жена. А может, началось это еще раньше, годков этак десять-двенадцать назад, когда пропала его охотничья собака. Жена-то скорее всего как раз потому и сбежала, что стало ей со Степаном и его странностями окончательно невмоготу. Ну, опять же, и леший с ней. Баба — не топор и не пила, без нее в хозяйстве обойтись можно, и даже запросто. И Степан обходится, и Горка Ульянов обходился, пока в лесу не сгинул.
Однако странности Степановы, похоже, все эти годы не стояли на месте — развивались, прогрессировали, как ученые люди говорят. И довел его этот прогресс до сегодняшнего вечера, когда оказалось вдруг, что даже с таким пустяковым делом, как насадка топора на готовое топорище, Степан Прохоров справиться уже не в состоянии. Мужики узнали бы — не поверили. Да и сам Степан, расскажи ему кто-нибудь, что коренной волчанский житель, взрослый, здоровый и не безрукий мужик не сладил с таким плевым, минутным делом, нипочем бы в такое не поверил. Как можно?!
И однако же, факт налицо: Степан Прохоров с этой пустяковиной не справился. Ни пилы у него в хозяйстве не оказалось, ни топора, ни, главное, желания все это иметь, заниматься такими вот пустячными, повседневными делами. Хорош хозяин, нечего сказать.
Решив, что на сегодня хозяйственных дел с него довольно, Степан Савельевич отправился ужинать. Ужин его состоял из кастрюли пустых макарон, заправленных для питательности подсолнечным маслом, и литровой бутылки термоядерного, настоянного на лесных травах самогона собственного приготовления. Вообще, летом Степан Прохоров закладывал вполне умеренно — не то, что зимой, когда ему чуть ли не каждый день приходилось становиться на лыжи и, преодолевая леденящий ужас, идти к тому месту, где он уже много лет подряд оставлял немудреные гостинцы для лесных людей. Вот тогда он пил по-настоящему — пол-литра перед прогулкой и еще пол-литра, а то и целый литр сразу после возвращения. И еще по дороге прикладывался, но это уже аккуратно, в меру — чтоб, значит, где-нибудь в сугробе не уснуть и не замерзнуть к такой-то матери.
Но сегодня Выжлов со своими гостями разбередил ему душу, и вместо привычной стопочки на сон грядущий Степан решительно брякнул на стол целую литровку. Пропади они пропадом, эти гости! Встречу им организуй. Интервью, понимаешь ли, устрой! Олухи царя небесного, сами ведь не знают, о чем просят. Это ж немыслимое дело! Смерть верная — вот что это такое.
Хлопнув для разгона почти полный стакан, Прохоров вяло поковырялся щербатой вилкой в тарелке с холодными, подернутыми противной пленкой застывшего масла макаронами. Еда не лезла в горло, в голове беспорядочно теснились обрывки мыслей и воспоминаний, подернутые, как макароны жиром, пеленой алкогольного тумана.
Собаку, кажись, звали Фимкой. Или Жучкой. Да нет, Белкой! Белка она была, вот. Надо же, и это забыл. А какая была собака! Умная, к человеку ласковая, до зверя жадная — словом, такая, что даже Горка Ульянов, первейший в то время на всю округу охотник, завидовал и все пытался перекупить. Большие, между прочим, деньги предлагал, да Степан не уступил — самому, мол, пригодится. Вот и пригодилась, да только не ему.
В тот день Степан с женой гуляли на свадьбе у родственника. Все у него в ту пору имелось — и жена, и родственники, которые не стеснялись признаться, что состоят со Степаном Прохоровым в родстве. Теперь-то, поди, и под пыткой не сознаются, что за одним столом сидели, из одной бутылки пили, а потом, как у русских людей заведено, целовались, плакали и пели «Ой, мороз, мороз». Ну и леший с ними, кому они нужны-то?
Короче говоря, на свадьбе они выпили — Степан побольше, жена поменьше, но выпили оба, и притом крепко. Жена наутро говорила, что сквозь сон вроде слыхала собачий лай и даже проснулась, но сама выйти побоялась, а Степана добудиться не смогла. Видно, Господь его в ту ночь уберег, потому что, кабы не водка, Степан бы, конечно, выскочил на мороз в одном исподнем, с ружьишком наперевес — уж очень он своей Белкой дорожил, никому б ее не дал в обиду. Собака тогда, может, и уцелела бы, а вот он сам.
Ну, словом, обнаружилось все, когда Степан поутру отправился Белку свою кормить и нашел вместо нее пустую будку, оборванную цепь и кровавые пятна на взрытом, истоптанном снегу. Крови было уйма, невозможно поверить, что в одной небольшой собаке ее столько помещается. И еще были там следы, при одном взгляде на которые тоскливый мат замерз у Степана в глотке и ледяным катышком провалился вниз, куда-то под ложечку.
Да, вот тогда-то все и началось. Разглядев в кровавых сугробах отпечатки громадных когтистых ступней — не лап, а именно ступней, вроде человеческих, только намного больше, Степан Прохоров мигом смекнул, что к чему. Зима стояла лютая, голодная, и лесная нечисть, про которую он до этого только слыхал, но которую ни разу не видел, потянулась поближе к человеческому жилью, где, если перешагнуть через страх, всегда найдется чем поживиться. И раз уж протоптали тропинку к его избе, значит, жди теперь, когда они снова пожалуют. Собаки-то им надолго не хватит — вон, ножищи какие! Это какое же при таких ступнях должно быть тулово?.. Такое попробуй прокорми!
Густо залитый кровью сугроб со страшными следами Степан тогда быстренько перекопал, а жене сказал, что Белку задрали волки. Хотел еще обругать дуру бабу за то, что, услыхав ночью собачий лай, не подняла шум, не пальнула из ружья хотя бы и в воздух, прямо через форточку, — хотел, да не стал. Потому что подумал: а ну как послушается? Придут это они в следующий раз, начнут около дома шастать, а она, дура, возьмет да и пальнет. Костей ведь не соберешь, хоронить нечего будет! Только и останется от тебя, что кровь на снегу да, может, кишок маленько, если ненароком потеряются.
С тех пор и начал Степан прикармливать тех, кто в лесу под Волчанской пустынью обитал. В первый же день пошел по оставленному в глубоком снегу следу — километров пять прошел, дальше побоялся, — и оставил на приметном камешке одного из трех имевшихся тогда в его хозяйстве поросят. Теперь-то он уже и не помнил, сам до этого додумался или подсказал кто.
Степан плеснул себе еще настойки. Коричневая, как крепкий чай, семидесятиградусная жидкость пахучим, душистым огнем обожгла пищевод, в голове начался знакомый приятный шум, похожий на тот, что бывает, если приложить к уху морскую раковину или хотя бы пустой стакан. Раньше, когда Степан Прохоров пил обычную водку или даже самогон, но тоже обычный, без добавления особых, секретных травок, выпивка не производила на него такого приятного, успокаивающего, умиротворяющего эффекта. А потом кто-то — Сохатый, что ли? — надоумил его делать эту настойку, дал рецепт и показал, где нужные травки растут. Хороший мужик Сохатый, только вот пропал чего-то, как и Горка с дружком своим закадычным Захаром Макарьевым. Да, разбредается из Волчанки самый крепкий, коренной народ. Кто на заработки уезжает, а кто. Ну, в общем, пропадают люди, и не всегда поймешь, куда они подевались.
Да, так вот с этой самой настойкой однажды получилась интересная вещь. Зашла к ним как-то на огонек бабка Манефа, местная знахарка, травница, которую половина Волчанки именовала ласково «баушкой», а вторая ругала старой ведьмой. Много всякого про бабку Манефу рассказывали — и хорошего, и плохого. Было в этих рассказах и откровенное вранье, но была и правда, всем известная, — то, например, что скотину она умела выхаживать, как ни одному ветеринару, будь он хоть трижды академик, даже и не мечталось, а еще то, что любила бабуся, чего греха таить, пропустить рюмочку в приятной компании.
Степанова жена, зная про эту ее слабость, с почетом усадила старуху за стол и поднесла стаканчик вот этой самой настойки. На блюдечке поднесла, с поклоном, как дорогой гостье. А бабка на настойку глянула, понюхала да и выплеснула, грымза старая, все до капельки прямо в открытое окошко. «Этого, — говорит, — я пить не стану. И ты, — говорит, — Лизавета, не пей, и мужу своему, дураку набитому, не давай». Сказала, встала и пошла себе, не попрощалась даже, сволочь такая. Ну точно старая ведьма!
А где-то через месяц после того случая Лизка, жена, от Степана и сбежала — прямо в чем была, даже вещи не собрала. Прохоров поначалу даже решил, что ее в лес утащили, но потом кто-то из соседей сказал, что видал ее в райцентре, где у нее, дуры, жила сестра. Ну, и леший с ними с обеими, без них даже веселей. Неясно только, сама она на такое безобразие отважилась или ее все ж таки бабка Манефа подбила? И спросить ведь не у кого, померла бабка-то, через полгода после того и померла.
После ухода жены жизнь Степана Прохорова окончательно окуталась туманом, из которого он выныривал лишь время от времени — когда на целое лето, когда на месяц, а бывало, что и всего-то на несколько минут. После пары стопок, принимаемых на ночь как лекарство, он поутру не всегда помнил, как ложился спать. А зимой, в самую горячую, жуткую свою пору, Степан, по правде говоря, редко мог отличить явь от бредового сна, истинные свои встречи с бывшими Демидовыми от встреч, привидевшихся, пока валялся на полу возле печки или брел в полусне, ничего не соображая, по заснеженной зимней тайге. Да так-то оно, пожалуй, и лучше, потому что трезвому такую жизнь нипочем не осилить.
За окном сгущались синие сумерки, а в доме, пока Степан предавался воспоминаниям, сделалось уже совсем темно. Из этого, между прочим, следовало, что он скорее всего опять незаметно для себя отключился — на этот раз временно, всего на каких-нибудь полчаса. А может, и не отключался вовсе, а просто задумался, как это частенько случалось с ним в последнее время.
Сидеть одному за столом в пустом темном доме вдруг показалось как-то жутко. Степан зажег спичку, нашел на подоконнике керосиновую лампу и засветил фитилек. Электричества у него не было уже лет пять, потому что до этого он года три за него не платил. Его и предупреждали, и просили, и грозились, да только что толку-то? Он ведь не потому не платил, что не хотел или, скажем, денег на это не имел, а просто потому, что все время забывал про эту мелочь. А потом вернулся как-то домой из лесу, глядь, а провода-то обрезаны! Значит, электрик приходил да нарочно так ловко подгадал, что Степана в это время дома не было. Ну и леший с ним. Тыщу лет люди без электричества жили, так неужто Степан Прохоров отмеренный ему остаток без этой ерунды не протянет? Телевизор все равно мертвый, а без холодильника и обойтись можно. Чего в нем хранить-то, в холодильнике, какие такие разносолы?
Слабенький оранжевый огонек высветил середину комнаты с накрытым для ужина столом, а углы окончательно утонули в беспросветном, шевелящемся мраке. Веселее от такого освещения не стало — пожалуй, наоборот, сделалось еще тоскливей. Прохоров торопливо надорвал свежую пачку «Севера», прикурил от лампы и плеснул себе с полстакана настойки, но тревожные мысли все равно не уходили, и виноват в этом, разумеется, был директор школы со своими учеными московскими гостями. Степана очень беспокоили последствия, которые мог иметь этот ненужный разговор. Что-то он сегодня распустил язык, наговорил лишнего с три короба, а зачем, почему — непонятно. Ну, ясно, он пытался этих дураков городских в лес не пустить — чтобы, значит, и сами целы остались, и людей лесных чтоб попусту не тревожили. Одним словом, чтоб беду не накликать.
Но за язык-то его какой леший тянул? Сказал бы: так, мол, и так, ничего не видел, ничего не знаю, а если вам сказки надобны, к старикам нашим ступайте — они вам такого порасскажут, что в охапке не унесете. Они бы и отстали. А только не отстали бы они все равно, не зря ведь приехали не одни, а с Выжловым. Готовились, стало быть, точно знали, к кому идут.
И все-таки надо бы как-то поосторожнее. А то, понимаешь, распустил язык! Зверями обозвал, душегубами. Так-то оно, конечно, так, да только кому же приятно про себя такое слышать? Как бы в самом деле Пал Иваныч не осерчал.
Проснулся он оттого, что все тело у него затекло и терпеть это стало невозможно даже пьяному. Попробуйте-ка выспаться, лежа мордой на столе! Нет, несколько часов, конечно, протянуть можно, особенно если хорошенько перед этим выпить, но до утра в такой позе не проспишь, это факт.
Степан выпрямился, массируя одной рукой ноющую поясницу, а другой — одеревеневшую, неповоротливую, как еловое полено, шею. Огонек керосиновой лампы едва мерцал и был уже не оранжевый, а синеватый — верный признак того, что керосин в банке выгорел до капли и фитиль вот-вот потухнет. Эти мерцающие вспышки почти ничего не освещали; Степан подумал, что керосину надо бы долить, но тут же махнул рукой: на кой ляд это ему сдалось? До кровати он доберется и на ощупь, а экспериментировать с керосином впотьмах да еще по пьяному делу — занятие нездоровое. Еще, чего доброго, прольешь, а там и до пожара недалеко.
В голове стояла привычная муть, и Степан, по правде говоря, был немного удивлен тем, что после такой дозы своей фирменной настойки сумел проснуться посреди ночи. Подумаешь, поясницу ломит. Подумаешь, шея затекла. Если припомнить, ему случалось засыпать в таких местах и в таких позах, что у нормального человека хребет бы треснул, а ему — хоть бы что, спал до утра, как младенец. А тут, гляди-ка, подскочил — неудобно ему, видите ли, стало. Неужели организм так привык, приспособился к настоечке, что она уже перестала оказывать на него свое обычное воздействие? Вот это, ребятки, нехорошо, это, прямо скажем, никуда не годится. Сейчас-то ладно, а зимой как же быть?
Похлопав ладонью по столу, он нащупал картонную пачку, вытряхнул из нее папироску, продул и, особым образом смяв мундштук, сунул в зубы. Прикурить от синеватой, умирающей искорки, что мерцала за темным от копоти ламповым стеклом, было невозможно, а куда подевал спички, Степан не помнил. Наудачу ощупав карманы, он обрадовался: спички были тут, в правом кармане штанов. Всего оставалось штук пять, не больше, руки слушались плохо, так что добывание огня естественным образом превратилось в сложную и ответственную, требующую полной сосредоточенности процедуру. Когда предпоследняя по счету спичка наконец загорелась, Прохоров осторожно прикурил и хотел уже, по своему обыкновению, дунуть на спичку дымом, как вдруг заметил в дрожащих оранжевых отсветах что-то большое и косматое, вроде накрытой звериной шкурой двухсотлитровой бочки из-под солярки, неподвижно стоящее около печки.
Тут до него вдруг дошло, что он уже некоторое время — наверное, с того момента, как проснулся, — ощущает какой-то посторонний запах. Дух был тяжелый, звериный, с примесью трупной вони и какой-то плесени; наверное, его и разбудил-то именно этот запах, а вовсе не вывихнутая поза, в которой угораздило уснуть.
Спичка догорела до конца, обожгла пальцы и погасла раньше, чем Степан успел разглядеть ночного гостя во всех подробностях. Да он, собственно, в этом и не нуждался, поскольку уже точно знал, кто к нему пожаловал, догадывался, чем вызван этот нежданный визит, и предполагал, чем он должен завершиться.
С таким трудом закуренная папироса выпала изо рта, на мгновение повисла, запутавшись в косматой Степановой бороде, и упала куда-то под стол. Прохоров вскочил, опрокинув табурет, попятился, наткнулся в темноте на что-то твердое, косматое, ответившее на его прикосновение коротким горловым звуком, в котором чудилась холодная насмешка, шарахнулся в другую сторону, споткнулся о табурет, запутался в нем непослушными ногами и с грохотом рухнул на грязный пол, больно ударившись спиной и локтями.
Керосиновая лампа вдруг загорелась ярче — ровно настолько, чтобы лежащий на полу Степан мог разглядеть в полумраке два громоздких, косматых, сгорбленных силуэта, которые, сойдясь вместе, медленно двигались на него. Он видел, как влажно поблескивают длинные клыки, слышал негромкое горловое рычание, чувствовал спиной и локтями, как шевелятся, прогибаясь под тяжестью огромных мускулистых туш, широкие, тесанные вручную половицы.
Он завозился, как раздавленный жук, перевернулся на живот и встал — сначала на колени, а потом и на ноги. Гости остановились в двух шагах от него, продолжая чуть слышно ворчать широкими звериными глотками. Вонь от них исходила такая, что Степан наконец понял, почему ни одна из волчанских собак не могла взять их след. Дело было не в том, что собаки не могли унюхать зверя; просто идти к источнику этого запаха они не желали.
— Братцы, — заплетающимся от самогона и ужаса языком пролепетал Степан, — вы чего, братцы? Вы чего это удумали, а? Это ж я, Прохоров Степан! Я ж вас сроду в обиду не давал, вы это чего?..
Один из зверей — в темноте не разобрать было, какой он там масти, черной или, может, седой, — зарычал громче. Рычание это было прерывистым, почти членораздельным, в нем слышались невнятные обрывки слов — что-то про пустынь, про охотников, про длинный язык. В голову Степану вдруг пришла спасительная, умиротворяющая, очень уютная мысль, что он, наверное, просто спит и видит пьяный сон. Черт бы его побрал, этого Сохатого, вместе с его настойкой! Раньше Степану тоже, конечно, снились кошмары, но такими реальными они не были никогда. Он подумал, что надо бы проснуться и лечь в кровать, чтоб не снилась всякая хренотень, но тут один из гостей — не тот, что рычал и булькал, излагая свои претензии, а второй, который покрупнее, — вдруг резко взмахнул лапой.
Степана обдало смрадным ветерком, у самого лица мелькнули, заставив инстинктивно отпрянуть, кривые длинные когти.
— Это что же, — сдавленным от внезапно вспыхнувшей злости голосом сказал Степан, — это, значит, такая мне за мою доброту ваша благодарность? Нет, ребятки, никакие вы не звери! Звери — они ласку понимают, добро помнят. А вы — ну как есть нечистая сила!
В ответ раздалось рычание, до того напоминавшее хриплый издевательский хохот, что у Степана по спине пробежали мурашки — уже не от страха, а от прихлынувшей ярости. Ну, суки! Собаку отняли — ладно, бывает, на то и тайга. Скотину всю, какая была, сожрали, утробы ненасытные, в раба своего превратили, в прислужника, жену из дома выжили. а, да чего там говорить! Жизнь они, сволочи, у него отняли — всю, целиком, сколько ее было. А благодарность где?! Пришли ночью, когда их не звал никто, забрались в дом и вместо «спасибо» — когтистой лапой по морде?!
Прохоров и сам не заметил, как лежавший на столе хлебный нож очутился у него в руке.
— Не подходи, шкуры! — закричал он, выставив перед собой несерьезное, слишком тонкое и хрупкое, но зато длинное лезвие. — Назад, волосатые! А ну, пошли в свою берлогу, покуда я вам кишки-то не выпустил!
Он и сам не знал, чего, собственно, ожидал от своей безнадежной, продиктованной отчаяньем выходки. Однако угроза, как ни странно, подействовала: косматые ночные гости замерли в нерешительности, будто и впрямь испугались ножа. Ободренный неожиданной, а оттого еще более приятной трусостью противника, Степан начал понемногу то задом, то боком пятиться к кровати, над которой на вбитом в стену ржавом гвозде висела его охотничья двустволка. Туго набитый, уже успевший изрядно запылиться патронташ свисал с того же гвоздя; уверенности, что косматые охранители Волчанской пустыни дадут ему зарядить ружье, у Степана не было, но и выхода другого он не видел. Ружье — это, конечно, тоже не выход, свинцом этих уродов не проймешь, но пропади оно все пропадом! Все равно ведь кончат, за тем и пришли. Ну так пусть хотя бы свинца попробуют! Все лучше, чем без толку в ногах у этой падали косматой валяться.
Да и потом, ножа-то они испугались! Так, может, не все правда, что про них в Волчанке плетут? Может, серебра-то никакого и не надо? Шарахнуть волчьей картечью в волосатое брюхо — сперва одному, потом другому — им и хватит?
До кровати и спасительного ружья оставалось всего ничего, какая-нибудь пара шагов. Ночные гости, в темноте похожие на выходцев из кошмарного сна, все медлили, не то боясь ножа, не то просто никуда не торопясь. И вот тут-то, уже начав отводить назад руку, чтобы не глядя сорвать со стены ружье и патронташ, Степан тренированным, еще не окончательно пропитым чутьем прирожденного охотника уловил у себя за спиной чье-то присутствие. А уловив, вспомнил еще кое-что про этих тварей — не то услышанное от кого-то, не то привидевшееся в навеянном любимой настойкой полубреду. Вспомнил он, что они обычно так и атакуют — двое напирают спереди, отвлекая на себя внимание, а третий в это время подкрадывается со спины, и.
Его, как колодезной водицей, с головы до ног окатило ледяной ночной жутью. Степан начал разворачиваться, норовя полоснуть острым ножиком того, кто стоял сзади, но, конечно, не успел: что-то тяжелое, твердое, ощетиненное острыми и крепкими, как железо, когтями, с нечеловеческой силой ударило его сзади по голове.
Глава 12
Утром следующего дня начальник экспедиции Краснопольский был весел и оживлен. Он выглядел довольным жизнью, и причина этого хорошего настроения, несомненно, крылась во вчерашнем визите к Выжлову. Деятельная натура Петра Владимировича требовала движения, ему хотелось поскорее взяться за дело, и, заглянув в половине седьмого утра в его номер, Глеб Сиверов застал начальника уже одетым, чисто выбритым, сидящим со стаканом чая и неизменной сигаретой над развернутой картой, одолженной вчера у директора школы. Карту он разглядывал с такой жадностью и так увлеченно водил по ней черенком чайной ложечки, что Глебу сразу, с первого же взгляда, сделалось ясно: Краснопольский уже жалеет, что вчера они договорились отложить выход на целые сутки.
Сообщив гражданину начальнику, что утро доброе, и получив в ответ точно такое же сообщение, Глеб напомнил о своем намерении сегодня с утра смотаться в область, чтобы заглянуть в тамошний архив и поговорить с сотрудниками краеведческого музея.
— Охота вам ерундой заниматься, — сказал на это Краснопольский.
— Охота, — ответил Глеб, на что начальник экспедиции только пожал плечами и махнул рукой. Сиверов истолковал этот жест как разрешение убивать время по своему усмотрению.
Это, однако, было еще не все. До областного центра было без малого три сотни километров, причем по очень скверным дорогам, так что, если Глеб хотел вернуться из этой поездки к ночи, а не через пару-тройку дней, ему следовало позаботиться о транспорте, более скоростном, мобильном и надежном, чем здешние рейсовые автобусы. Он не без труда вновь оторвал начальника от созерцания карты и изложил ему эти соображения.
— Так что вам надо, не пойму, — удивился Краснопольский. Он не любил, когда его отвлекали от дела.
— Машину, — стараясь быть максимально лаконичным, чтобы не отнимать у начальства драгоценное время, сообщил Глеб.
— Ах, машину? Гм.
На какое-то время Сиверову даже показалось, что Петр Владимирович ему сейчас откажет и придется затевать длинный, а главное, никому не нужный спор. «Шестьдесят шестой» торчал перед гостиницей, никому не нужный, как минимум, до завтрашнего утра, и повода отказать у Краснопольского не было. Сообразив, по всей видимости, что немотивированный отказ будет выглядеть странно и не слишком умно, Петр Владимирович кивнул.
— Берите, — сказал он, не забыв при этом досадливо сморщиться. — Только о горючем позаботьтесь сами, ваш департамент богаче моего.
Глеб не стал отвечать на шпильку, тем более что эта была чистая правда, сдержанно поблагодарил, забрал ключ от машины и оставил Краснопольского наедине с картой.
Когда Сиверов, закуривая на ходу, вышел на крыльцо гостиницы, прямо перед ним, подняв облако пыли, остановился потрепанный «уазик» с брезентовым верхом. Машина была сплошь темно-синяя, без полос, гербов и бортовых номеров, но на крыше торчала мигалка, а вдоль борта тянулась сделанная по трафарету малоприметная надпись «Милиция». Надпись была такая компактная, будто местные менты стеснялись — то ли того, что им приходится ездить на этой развалюхе, то ли своей принадлежности к правоохранительным органам.
Утреннее солнышко весело блеснуло в запыленном стекле, когда правая передняя дверь «уазика» отворилась, выпустив на тротуар капитана Басаргина собственной персоной. Начальник милиции был одет по форме, при фуражке с орлом и прочих ярких побрякушках, но первым делом в глаза бросалась почему-то кобура. Вместо кителя на капитане была укороченная куртка с поясом на резинке, которая, как правило, почти полностью скрывает висящую под нею на поясе кобуру, оставляя на виду только самый кончик. У Басаргина же кобура была, во-первых, сдвинута на живот, как у эсэсовца, а во-вторых, выставлена из-под куртки напоказ, из-за чего куртка в этом месте некрасиво задралась. Глеб по привычке обратил на эту деталь внимание, но значения ей не придал, решив, что Басаргин, пока ехал в машине, баловался, наверное, с пистолетом, прямо как дитя малое, и забыл потом одернуть куртку.