Война Фрэнси
Часть 3 из 20 Информация о книге
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Люди спотыкались и падали, их поднимали родственники или мальчишки из гетто. Это было настоящее мучение, все мысли сводились только к предстоящему шагу. Мое горло после удаления миндалин превратилось в пылающий шар, но меня душила жалось к отцу, чьи артерии на шее заметно пульсировали, и к маме, которая, казалось, становилась все меньше и меньше под тяжестью ее груза. Ни до ни после моя ненависть к этим тевтонцам не была сильнее.
Крики смолкли, и процессия продолжила движение в жутком безмолвии. Казалось, прошла вечность, прежде чем мы дошли до ворот гетто.
Терезин — крепость, построенная еще при императрице Марии Терезии для гарнизона в 3500 тысячи человек. Во времена Республики столько же солдат размещались там на постоянной основе, но к ним прибавились еще 1500 тысячи мирных жителей. В основном это были мелкие лавочники, владельцы гостиниц и их семьи. Летом 1942-го сюда привезли 35 000 евреев. Нас прогнали по «главной улице» гетто к набережной в конюшни со сводчатыми потолками и наваленной на пол грязной соломой. Здесь нам предстояло переждать карантин. Вот только какой карантин? Пока мы шли, я искала глазами Джо, но его нигде не было. Расстроенная и уставшая, я растянулась на земле и отказывалась говорить или даже открывать глаза.
Тем временем Mutti пыталась найти чистую питьевую воду, уговаривала отца хоть немного поесть и старалась вывести меня из ступора. С самого начала немецкой оккупации она проявляла тем больше стойкости и смелости, чем больше бед обрушивалось на нас. Ибо сколько себя помню, она всегда была очень хрупкой и страдала как от настоящих, так и от психосоматических недугов. Теперь же она чувствовала себя сильной, здоровой и ни на что не жаловалась. Постепенно ее слова стали доходить до моего притупленного сознания и обретать смысл. Зная находчивость Джо, она предположила, что он уже придумал способ повидаться с нами. А где еще это можно сделать, как не в уборной, ведь рано или поздно все пойдут туда?
И она оказалась права. Мы пошли к этой вонючей яме, а там за деревянной перегородкой прятался, поджидая нас, Джо. Он знал только то, что за нами уже отправлен поезд, и после незначительных корректировок состава через 48 часов он уедет в неизвестном направлении. Но Джо умолял нас не нервничать: мы не попадем туда, пока его работа по постройке железной дороги от Богушовице в гетто считается необходимой — а семьи железнодорожников защищены от дальнейшей депортации. Возможно, он из лучших побуждений забыл упомянуть, что членом семьи считалась только жена, но не ее родители.
Еще Джо сказал, что в Терезине довольно терпимо, хотя людей очень много. Но когда карантин закончится, нам определят постоянное место жительство, и мы непременно привыкнем к новой обстановке. Его слова не уняли всех наших тревог, и мы вернулись в конюшни, где папа в полном отчаянии сидел на полу, скрестив ноги. Пока нас не было, разнесся слух, что Терезин — лишь первая остановка на долгом пути. Затем раздали новые, розовые бланки, и мы поняли, что слухи были правдивы. Лишь немногим, в их числе была и я, вручили бланки белого цвета, означавшие, что я остаюсь в Терезине. Я попыталась убедить родителей, что это какая-то ошибка и Джо все уладит, но их оптимизм исчез бесследно. Я уверена, что папа умер именно тогда, хотя на самом деле он прожил еще несколько дней. Этот великолепный джентльмен, офицер армии Австрийской империи, этот эстет теперь сидел на полу, скрестив ноги в ворохе грязной соломы. Слезы текли у него по лицу, когда он пытался сказать мне все то, что за двадцать два года моей жизни ему не позволяли произнести гордость и запреты. Он говорил, что дочь — центр его вселенной, как он любит меня и что не сможет жить без меня. Mutti и я замерли, оглушенные неудержимым потоком признаний. Каждая из нас по-своему считала, что знает его, но мы никогда не видели ничего, даже отдаленно напоминающее такое проявление чувств. Отец, которого я знала, целовал меня только на прощание перед долгим отъездом, и всегда только в лоб. Он сказал, что не собирается ждать, когда нацисты убьют его и маму. Со странным выражением лица он похлопал себя по нагрудному карману и заявил, что у него есть средство, чтобы позаботиться о себе, прежде чем все станет невыносимо, — пузырек с ядом. Мне следовало промолчать, но я не сдержалась. Я сказала ему, что после того, как гестапо арестовало нас в Праге, я нашла этот пузырек в ящике стола. Его содержимое насторожило меня, и я отнесла его к аптекарю на анализ, а узнав, что это за таблетки, подменила их сахарином. И тогда я в последний раз я увидела до боли знакомый приступ папиной ярости. Он кричал, что я еще ребенок и не имею никакого права вмешиваться в его дела.
Я чувствовала себя ужасно, словно раздавленный червяк. Mutti была белее мела, и тут я поняла, что она знала о запасном плане папы и теперь чувствует себя такой же беспомощной, как и он. Внезапно я осознала, какой чудовищный поступок совершила. Вместо того чтобы защитить отца, я отняла у него последнюю возможность самому решить свою судьбу, как свободному человеку. Я хотела все объяснить. Я хотела сказать им, что подменила таблетки потому, что не могла и думать о том, что останусь одна, без них. Я хотела сказать им, как сильно люблю их, но не могла вымолвить и слова.
Я пошла к капо[13] и попросила, чтобы мне позволили уехать вместе с родителями. Он ответили, что торговаться с Kommandantur[14] — себе дороже, и я, по всей вероятности, сошла с ума.
Как мало было сказано за те часы, что и тянулись, и таяли. Я надеялась, что каким-то чудом Джо окажется прав, и вот-вот появятся еще два белых листка, которые спасут моих родителей.
На следующий день проводилась перестановка в составе поезда. Прибыли новые люди, которые должны были заменить тех, кто оставался. С необъяснимой уверенностью матушка решила, что нагружать себя разбросанными вокруг нас узелками бессмысленно, поэтому, одевшись тепло, она взяла с собой только маленькую сумку с едой в дорогу. Все остальное оставалось со мной в Терезине. За этими практическими занятиями она спокойно обратилась ко мне:
«Постарайся забыть все то, что отец сказал вчера вечером. Я понимаю, почему ты это сделала. Возможно, три года назад я поступила бы так же. Ты теперь взрослая женщина, и твое место рядом с мужем. Мы с отцом свое отжили. У нас была замечательная жизнь, и ты подарила нам столько радости и поводов гордиться тобой. Что бы ни произошло, мы встретим это вдвоем. Ты так молода, и твой долг — выжить. У тебя вся жизнь впереди. Я знаю, что ты сильная и смелая, и доживешь до того дня, когда этих чудовищ постигнет кара. Да хранит тебя Бог, девочка моя».
Раздался звонок — сигнал о том, что пора выдвигаться обратно в Богушовице.
Мы молча поцеловались на прощание, я пошла за ними до дверей здания, а там не смогла отпустить их. Я кричала и умоляла позволить мне уйти с ними, но услышала мамино твердое и тихое «НЕТ!». Мальчишки из гетто подхватили меня под руки и попытались сделать все, чтобы немцы во дворе не заметили, что происходит. А родители уходили все дальше и вдвоем несли маленькую сумку с продуктами. Они не оглянулись. Мучительная боль пронзила все тело, и я съежилась на земле. Я все плакала и не могла остановиться.
Глава 10
Когда поезд, который увез моих родителей, покинул станцию, всех оставшихся отвели в гетто и распределили по разным баракам. Сначала мне досталось место на чердаке огромного барака под названием Hamburger Kaserne[15], где каждому выдали по матрасу. Я положила его на два чемодана, которые появились там как по волшебству или, скорее, благодаря помощи друзей Джо.
Недостатком такого спального места было то, что либо ноги, либо голова любого человека старше десяти лет непременно оказывались на полу. Проще было бы бросить матрас прямо на пол, но, положенный поверх чемоданов, он помогал мне телом защищать свое имущество.
В тот же день пришли администраторы работ. В Терезине царило самоуправление, за которым, впрочем, строго следила немецкая Kommandantur. Там был свой юденрат[16] и своя иерархия. В течение первых ста дней новички выполняли самую тяжелую и грязную работу.
Первые сто дней я проработала помощницей медсестры в бараке, куда согнали старых, больных и обезумевших людей. Когда вечером следующего дня я, все еще в слезах и шоковом состоянии, пришла на двенадцатичасовую смену, то увидела, что на всем этаже работает только одна непрофессиональная медсестра. Она жила в Терезине уже полгода, успела свыкнуться с мрачной обстановкой и обрела силу, необходимую для того, чтобы не сойти с ума. Она была способной и очень деятельной, но ей не хватало сочувствия к таким, как я.
В бараке было темно, и только несколько лампочек в длинном коридоре давали тусклый свет. Все окна были закрыты, а шторы опущены. Времени для разъяснения моих обязанностей не было, я слышала только отпущенные на бегу приказы: «Принеси воды этому пациенту! Этому принеси судно!» Около сотни похожих на призраков людей безучастно лежали на койках или бродили кругом в поисках еды и воды. Бушевали сразу две эпидемии: дизентерия и брюшной тиф. Смертность была высокой, а те, кто еще был жив, походили на скелеты. У многих была высокая температура, и они то и дело срывали с себя одежду и бродили по коридору абсолютно голые. Стоило мне заглянуть в их лица, как в них проступали черты мамы или папы.
Вонь стояла невыносимая, а когда они начинали кричать, я не знала, к кому из них бежать в первую очередь.
К полуночи мне начало казаться, что многие из них уже мертвы, и теперь их тени пытаются утащить меня с собой в бездну небытия. Моя начальница увидела, как меня рвет в углу комнаты, и, саркастически заметив, что это именно та помощь, в которой она так нуждалась, с отвращением отвернулась. Я понимала, что она имеет полное право быть раздраженной и желать мне провалиться сквозь землю. Каким-то чудом я пережила ту ночь и многие последующие ночи, но я была не в состоянии выдержать эту лавину событий и эмоций и не могла сдержать потока бесконечных безмолвных слез.
Через несколько дней мне отвели постоянное место на втором этаже Hamburger Kaserne. Я вошла в большой барак, где стояли трехъярусные койки, на которых спали семьдесят две женщины. Всем заправляла старшая по комнате, она же и показала мне мое место на средней полке. С соседней койки показалось приятное улыбающееся молодое лицо, окруженное облаком белоснежных волос.
Она представилась как Марго из Бреслау, Германии, и сказала: «Я помогу тебе устроиться. Тут не так плохо, как кажется. Подожди немного и сама все поймешь». Мы сложили мои пожитки на деревянную доску за изголовье кровати и, пока разворачивали одеяла и зеленые простыни, Марго рассказывала, что она работает швеей в детском доме, а ее муж трудится на постройке железной дороги вместе с Джо. Она провела в гетто чуть больше месяца, но уже успела выработать для себя определенный режим и, к моему удивлению, выглядела вполне счастливой.
Растроганная теплотой и интересом со стороны Марго, я рассказала ей, какой ужас пережила за последние десять дней. Она не пыталась ханжески утешить меня. Марго просто крепко обняла меня, что, как я узнала позднее, было ее выражением тактичности. Тогда я поняла, что мы останемся друзьями на всю жизнь.
Наступил вечер, а вместе с ним в барак с работы начали возвращаться мои соседки по комнате. Надо мной была койка Миссис Т — самого большого противоречия гетто. Будучи женой богатого пражского ювелира, она была новообращенной набожной католичкой, никогда не пропускала молитвы и, казалось, считала себя святой нашего времени, будто сам Бог избрал ее для того, чтобы она приняла свою депортацию как некое подобие стигматов. Подо мной была койка шестнадцатилетней внучки главного раввина Богемии. Главная по комнате оказалась ее матерью, они обе были прекрасными людьми.
Под Марго была койка необычайно полной и забавной старой девы, которая привлекала к себе мое внимание. Она приехала из Франкфурта, Германии, была прирожденным клоуном и развлекала всю комнату грубоватыми шутками, в основном на свой же счет. Койка над Марго принадлежала миссис Джи., бывшей клиентке моей мамы, которая без умолку твердила о мехах, одеждах, украшениях и других бесценных вещах, которые она оставила на пражской вилле. Она была парвеню, и ее изысканно-благородная манера говорить тут же исчезала, когда она ругалась со своей подавленной и невзрачной дочерью.
После шести часов нас пришли навестить мужчины. Им разрешалось сидеть у нас до восьми, и комната наполнилась гулом разговоров и смеха. Когда Джо появился в компании красивого мужа Марго, я впервые за все дни с приезда смогла взглянуть на него без ненависти. Последние дни дались ему нелегко. Должно быть, Джо понимал, что я виню его в том, что лишилась родителей, даже несмотря на то, что, возможно, он спас мне жизнь. Он пытался утешить меня как мог. Джо вытащил пачку сигарет и предложил мне покурить, в надежде, что я хоть на мгновение перестану плакать.
Курение в Терезине было строго verboten[17] — под страхом депортации, но это никого не останавливало. Сигареты там были своеобразной валютой. Они ввозились в гетто контрабандой. Для Джо это было не сложно, поскольку он работал за его пределами и ежедневно общался с чехами, которые трудились на строительстве железной дороги. Он уже успел установить регулярное сообщение с христианскими друзьями, оставшимися в Праге, и через них передавал как свои письма, так и послания друзей, у которых снаружи остались родственники или возлюбленные.
Разумеется, самая крупная торговля табаком контролировалась самими немцами, продававшими сигареты за баснословные деньги и утверждавшими такие цены путем террора и обысков. За сигареты можно было выменять все что угодно, даже скромные хлебные пайки у заядлых курильщиков. Вскоре и я вступила в их ряды.
Во время разговора и обмена информацией и опытом с Марго и ее мужем Артуром я заметила, что Артур совсем не пользуется теми возможностями, которые давала работа за пределами гетто. Он был молодым берлинским адвокатом, который сбежал в Чехословакию, познакомившись с Марго в гостях у родственников. Позже Марго сказала, что это была любовь с первого взгляда. Они поженились и обосновались в Праге, но их попытки эмигрировать ни к чему не привели.
Они немного подучили чешский, полюбили город и людей, живущих в нем, но в конце концов их все же депортировали в Терезин. Несмотря на то, что Артур был таким же евреем, как и все в его бригаде, его там считали иностранцем. Едва заметная прусская официальность и незнание местного диалекта ставили его в невыгодное положение. Марго, работавшая швеей, могла уговорить повара в детском доме выдать ей несколько порций еды и умела устроиться куда лучше, чем Артур, у которого были для этого возможности, но не было смекалки.
Молодые чешские евреи были элитой гетто. Нет сомнений в том, что их связи с внешним миром значительно облегчали им жизнь по сравнению с заключенными из Австрии, Германии, а чуть позже и из Голландии и Дании. Чешские жандармы, которые были нашими непосредственными надзирателями, как правило, сочувствовали нам и даже помогали тем, кто не работал за пределами гетто, устанавливать связи с внешним миром. Многие из них служили в армии с нашими ребятами. Разумеется, они получали вознаграждение за свою помощь, но это не умаляет ее ценности.
У чешских евреев всегда была возможность получить место на кухне или в распределительном блоке, или у них там были друзья и родственники, потому как все эти должности занимали по преимуществу местные евреи. Пожилым иностранцам без семьи в гетто приходилось очень трудно. Мало-помалу они выменивали на еду все, что у них было. Большим спросом пользовались клетчатые пледы, которые немецкие евреи взяли с собой, поверив словам властей о том, что их везут на курорт «Терезиенштадт». Это стало для меня «золотым дном». Я заработала немало кусочков хлеба и салями, перешивая эти пледы в юбки для жен и подруг поваров и начальников снабжения.
Глава 11
На самом деле гетто было всего лишь обществом в миниатюре, во всем его многообразии и со всеми свойственными человеку положительными и отрицательными качествами, которые там лишь усиливались. Это социально-экономическое расслоение поощрялось самими немцами, которые наделяли определенных людей властью над транспортными составами и доступом к распределению еды и работ. Как правило, когда речь шла о депортации, Kommandantur указывала только число людей, их возраст и национальность. Вмешательство немцев в управление лагерем чаще всего ограничивалось внезапными проверками или требованием ежедневных отчетов от юденрата.
Муж быстро разобрался в ситуации, приспособился и извлек из нее максимальную выгоду. Здесь Джо определенно везло больше, чем в последние годы жизни в Праге. Он чувствовал, что нужен мне и своим друзьям. Сама мысль о том, что он может обвести нацистов вокруг пальца, когда того захочет, подстегивала его уязвленное самолюбие. На мой двадцать третий день рождения, первый из тех, что я отпраздновала в неволе, 26 февраля 1943 года, Джо с гордостью преподнес мне флакон французских духов и пару свиных отбивных, которые он контрабандой пронес в лагерь, спрятав их в полых подплечниках.
Мне понадобилось больше времени, чтобы привыкнуть к Терезину. Но через несколько недель на улице я повстречала миссис У., и все стало меняться к лучшему. Миссис У. когда-то была конкуренткой моей матери и знала меня с детства. Узнав о том, где мои родители, она поинтересовалась, какую работу я здесь выполняю.
Когда я поведала ей о бессмысленных попытках ухода за больными, она отвела меня в Magdeburger Kaserne[18], где размещалась администрация. Там она потребовала освободить меня от обязательных стодневных работ, чтобы я могла начать трудиться в мастерской, где шили дешевые хлопковые платья для немцев, и управлять которой ее поставила Kommandantur. Из почти сотни работниц лишь немногие шили действительно хорошо, отчего производство сильно хромало. Чуть позже, когда она не смогла выполнить нормативы, ее уволили с поста начальницы производства, и мы стали шить форму для немецких солдат. Однако тогда ее доводы возымели действие, отчасти потому, что они были разумны, но я подозреваю, что немаловажную роль сыграло и то, что начальник лагерного производства приходился ей каким-то дальним родственником.
Так в мою жизнь вернулось некое подобие стабильности. Работать по десять часов с тем, в чем разбираешься, труда не составляло. Небольшой вечерний отдых с подругами очень помог мне, и впервые за несколько месяцев я смогла уснуть. Инстинкт самосохранения и осознание того, что моя судьба отнюдь не уникальна, сделали свое дело. Но куда более важно то, что я снова начала интересоваться людьми и постепенно отошла от непомерной зацикленности на себе, свойственной детям, у которых не было братьев или сестер.
Мой брак, и без того довольно шаткий, претерпел несколько серьезных ударов. У нас с Джо никогда не было возможности по-настоящему узнать друг друга, а теперь мы были лишены уединения. Мое отношение к его подвигам было двойственное. Мне не нравилось, что он так рискует. Я восхищалась его успехами, но никогда не высказывала этого, при этом с удовольствием пользовалась теми преимуществами, которые они давали. Обеспокоенная его ежедневными авантюрами, я так и не поняла, почему он рисковал и тогда, когда в этом не было необходимости. Я завидовала Марго и Артуру, которые были так сильно влюблены друг в друга, и ненавидела себя за то, что не могу дать мужу хоть немного любви и понимания. Прочие молодые семьи распадались из-за неуверенности в будущем и желания взять от жизни как можно больше наслаждений.
Напряжение существования в гетто и непрекращающаяся депортация делали человеческие отношения непредсказуемыми. Зачастую общение со старыми друзьями в новой, удушающей обстановке становилось невозможным, а незнакомцы превращались в друзей на всю жизнь. Появился совершенно новый образец поведения, во многом самоотверженный и благородный, но временами эгоистичный и аморальный. И я вновь увлеклась религией. Ребенком я была очарована мистицизмом католических обрядов, теперь же я с подозрением смотрела на миссис Т. и других новообращенных, чью веру не покачнула абсурдность всей ситуации.
Моя подруга Вава (ближайшая кузина Джо) формально всю жизнь была католичкой. Ее родители, как и мои, были агностиками. Теперь же, под влиянием ее друга, венского раввина, она возвращалась к иудаизму. Я не относила себя ни к иудеям, ни к католикам. Чувствуя свое одиночество, в первое лагерное Рождество я отправилась на католическую мессу, которую тайно служили на одном из многочисленных чердаков. Почти пятьдесят человек всех возрастов совершали одни и те же движения. Это пугало. Не имея в сердце истинной веры, я не чувствовала ни утешения, ни присутствия Бога — совсем ничего.
Позднее вместе с Вавой я побывала на субботней службе в самом старом и мрачном бараке Терезина. Там были только старики в молельных шалях, раскачивающиеся и затерянные в чуждом и непостижимом для меня мире. Я ушла оттуда в недоумении. Вава сказала, что я должна была почувствовать родство с этими людьми, но там я чувствовала себя чужой и не почувствовала никакого отклика. Я хотела делать что-то важное, что объяснило бы причину нашего существования, вместо того, чтобы молиться Богу, который, очевидно, оставил нас. Но крайне активные тайные общества сионистов и коммунистов вызывали у меня одинаковую неприязнь.
Как раз в то время такие же молодые пары, как мы с Джо, которым жилось сравнительно лучше других, неофициально начали усыновлять детей, оставшихся в Терезине в одиночестве, чьи родители погибли или находились в другом лагере. Замысел заключался в том, чтобы хоть немного заменить им родные семьи и, делясь едой, поправить их здоровье.
Норма продовольственного пайка была минимальной. За день обычно выдавали восьмисантиметровый кусочек темного хлеба, две чашки черного кофе, который лишь изредка напоминал настоящий кофе, порцию горохового или чечевичного супа (горстка бобов, плавающая в темной воде), три или четыре картофелины в мундире, ложка томатного соуса, или горчицы, или кусочек репы. Мясо давали редко, его называли «гуляш»: коричневая подливка с редкими кусочками конины. В него шло только то мясо, которое продовольственный отдел признал «непригодным для употребления». Время от времени можно было получить еще крошечный кусочек салями или треть небольшой банки печеночной пасты, немного маргарина или масла чернослива. Дети питались немного лучше, но и их диета никак не способствовала росту.
Мы с Джо отправились в детский дом, чтобы выбрать ребенка на усыновление. Выбор был огромный, но, посмотрев на мой возраст, начальница заведения сказала, что всем будет лучше, если мы возьмем ребенка трех или пяти лет. Во время обсуждения деталей я заметила темноволосую девочку лет девяти с огромными карими глазами, которая одиноко стояла в углу и наблюдала за всем происходящим. Несмотря на протесты директрисы, я настояла на том, что мы должны удочерить Гизу, двенадцатилетнюю девочку, которая, не сказав ни слова в ответ на наше предложение, все же согласилась прогуляться с нами, чтобы познакомиться получше. В деле Гизы было сказано, что во время аннексии Судет[19] ее родителей арестовали, и больше о них ничего не было известно. Ее и брата поместили в приют в Карлсбаде, а после оккупации перевели в пражский приют. Спустя четыре года его в полном составе эвакуировали в Терезин.
Шестнадцатилетний брат Гизы по возрасту уже должен был работать. Он жил в мужском бараке и нечасто навещал сестру. Она, словно мышонок, с подозрением относилась ко всему и всем. Прошли недели, прежде чем мне удалось заставить ее улыбнуться. Несмотря на постоянный голод, она откусывала лишь кусочек от всего, что мы ей давали, а остальное прятала в карман. Я до сих пор не знаю, зачем она это делала: возможно, чтобы съесть позже, а может, хотела поделиться с братом. Как-то раз мы дали ей немного шоколада, и оказалось, что она видела его впервые.
Однажды Гиза услышала, как в разговоре с Джо я произнесла несколько английских слов, и наконец-то оттаяла.
— Ты говоришь по-английски! — воскликнула она. — Научишь меня?
Так мы и подружились. Я занималась с ней по часу в день, импровизируя по ходу занятий. Она впитывала знания, как губка, и, к счастью, начала больше есть и немного поправилась. В одежде больших размеров она выглядела еще тоньше, чем была на самом деле, поэтому я перешила для нее что-то из своих вещей. Она стала разговорчивее, а как-то раз, увидев свое отражение в окне на улице, даже немного возгордилась.
Она вспоминала родителей, и со временем рассказала мне многое о том времени, когда они еще были рядом. Гиза никогда не плакала и всегда сохраняла очень взрослую дистанцию. Она, несомненно, воспринимала меня как друга, но ни у кого и не было иллюзий, что я когда-нибудь заменю ей мать.
Глава 12
В 1943 году моя жизнь казалась мне более-менее стабильной, хотя поезда с заключенными постоянно прибывали и отправлялись. Отправка поезда всегда вызывала панику и бесконечные споры о том, кто должен уйти, а кто — остаться. Иногда привозили только молодых, способных работать, а иногда — старых и больных. Железную дорогу из Богушовице должны были достроить нескоро, поэтому мы с Джо не очень волновались. Слухи ходили разные: это последний поезд, война закончится через пару недель, самое большее — через три месяца.
Не стоит удивляться, что, находясь в такой атмосфере, мы с Марго решили сходить к хироманту. Мы слышали о старушке из Германии и как-то вечером пришли к ней — в барак для стариков. Мы сидели у окна. Пока она водила сморщенными пальцами по моей ладони, я смотрела на ее красивое спокойное лицо. Помолчав, она посмотрела мне в глаза и сказала: «Дитя, твой муж красив и молод, но я вижу тебя вдовой. Он участвует в чем-то, и это будет стоить ему жизни. Ты же будешь жить и выйдешь замуж за человека, которого знаешь с детства. Ты покинешь Европу и пересечешь с ним великий океан, чтобы там создать новую семью».
Я хотела узнать, что стало с родителями, но она ничего не сказала и развернулась к Марго. Покачав головой, она сказала: «Сколько вдов… Сколько вдов…» Старушка рассказала Марго о событиях, которые и правда случились с ней, а потом заверила ее, что Марго предначертано жить, а ее мужу — нет. Ее слова расстроили нас, и мы изо всех сил пытались высмеять все, что произошло, но забыть ее предсказания оказалось нелегко.
Но, несмотря ни на что, жизнь порой бывала приятной и даже забавной. В сопровождении аккордеона звучала камерная музыка, в невероятно тяжелых условиях устраивались вечера оперы, поэзии и драмы. Декорации мастерили из досок, украденных со склада лесоматериалов, где работали многие заключенные, тряпок и мешков из-под картошки. Партитуры переписывались от руки, а музыку записывали по памяти или придумывали что-то свое. Нигде мне больше не довелось услышать столь глубокое исполнение «Реквиема» Верди. Ария Libera Me, которую в Терезине пела блестящая сопрано из Берлина, приобрела новый смысл. Через три недели ее исполнительницу отправили на восток.
Такое невероятное количество талантливых людей, собранных в этом Богом забытом месте, поражало, и сковать их было невозможно. Художники рисовали, делали наброски и писали на любом клочке бумаги, который попадался им под руку. Постоянно проходили дискуссии, дебаты, а разговорам не было конца. Депортация всякий раз разрушала какую-нибудь творческую задумку, но на место ушедших художников и артистов приходили новые. Вот только бочка талантов не была бездонной, и до конца войны дожили немногие.
По субботам, если позволяла погода, проводились футбольные матчи. Играли во дворе Dresden Kaserne[20], окруженной балконами со сквозным проходом. Идеальная обстановка для боя быков, и почти столько же человек сидело на трибунах. Все одевались в лучшее, что у них было, и изо всех сил болели за свою команду. На несколько часов мы забывали о том, что находимся в лагере.
Старухи, матери и бабушки были самыми поразительными обитателями нашего муравейника. По силе и находчивости они превосходили своих супругов и после долгого, полного работы дня, могли превратить набившую оскомину картошку во вкусный отвар, а свои койки — в маленькие домики. Они редко жаловались и даже в разгаре спора, бросая друг другу обвинения и упреки, не забывали о хороших манерах и обращались друг к другу только уважительно. Единственной их слабостью были нежные воспоминания о прошлом. Казалось, что количество дорогих их сердцу вещей растет день ото дня, и в какой-то момент создалось впечатление, будто все евреи в прошлой жизни были невероятно богаты. Мне это увлечение казалось невинным, забавным, и лишь в некоторых случаях — вредным.
Однажды, зашив очередную рваную униформу, я расчесывала волосы и заметила на расческе маленьких ползающих насекомых. На мгновение я впала в ступор, а затем ворвалась в барак с криками, что у меня вши — ВШИ! — и что я никогда, никогда от них не избавлюсь и что у Марго наверняка тоже вши, потому что наши койки сдвинуты вплотную.
Марго приняла эту новость куда спокойнее и заметила, что я не первая, кто нашла у себя вшей. Она где-то «раздобыла» (украла) большую канистру с керосином, и следующие три дня мы поливали им волосы, пока не началась экзема. Еще одна трудность заключалась в том, чтобы смыть его с волос холодной водой, потому что другой у нас не было, но мы как-то исхитрились и бросили все силы на еженощную охоту на вшей. Мы садились на койки, укрывались одеялом с головой и зажигали свечу. Можно ли было устроить пожар? Да, но мы навострились выслеживать наших мучителей.
Вскоре после этого я заболела свинкой. Из-за полосканий в холодной воде она протекала очень тяжело. Мое лицо напоминало огромную грушу, и только лоб остался прежних размеров, что сильно удивляло соседок и доктора, который даже приводил коллег взглянуть на такой редкий случай. Стоит ли говорить, что мне было совсем не до смеха, а когда даже Джо и Марго не смогли сдержать улыбок при виде меня, я разозлилась. Детские болезни в гетто правили бал, и любой, кто не переболел ими в детстве, имел все шансы заразиться.
По приезде в Терезин мне не сразу удалось повидать Китти, подругу детства, потому что у нее была скарлатина. Мы очень расстроились, ведь всю жизнь были неразлучны: она приходилась мне троюродной сестрой и стала моим альтер-эго с того самого дня, как появилась на свет двумя годами позже меня. Мы жили в одном районе, родных братьев и сестер у нас не было, и мы буквально выросли вместе. Китти попала в Терезин на одном из первых поездов в декабре 1941 года, и все восемь месяцев разлуки мы ужасно скучали друг по другу. Ее родители тоже были в гетто. Отец, Лео (Лев) Вохризек был старшим по бараку, а высокое социальное положение защищало его от дальнейшей депортации. В больнице она узнала много забавных историй о врачах и медсестрах и была очень рада нашей встрече.
В Терезине у Китти был возлюбленный по имени Буби, который быстро сдружился с Джо. Тот факт, что в Праге у нее остался жених-христианин не сильно ее волновал. Потом, когда придет время, все можно будет объяснить. Как и многие чешские старожилы, она жила в относительно комфортных условиях: с тремя другими девушками они занимали небольшую комнатку в том же бараке, где жила я.
Со свойственным ей великодушием и озорной искоркой в глазах она тут же предложила нам с Джо время от времени превращать ее комнату в любовное гнездышко. Совместно девушки составили замысловатый график и распределили время между своими романами и моим браком. По вечерам я заглядывала к ним, и мы отлично проводили время. Помимо веселого настроения этой четверки вечерами мы часто наслаждались обществом одного из их поклонников, в прошлом музыканта из ночного клуба, который, казалось, обладал тайной силой пробираться в женский барак после наступления комендантского часа. Под аккомпанемент его аккордеона музыка и пение часто затягивались до глубокой ночи.
Крики смолкли, и процессия продолжила движение в жутком безмолвии. Казалось, прошла вечность, прежде чем мы дошли до ворот гетто.
Терезин — крепость, построенная еще при императрице Марии Терезии для гарнизона в 3500 тысячи человек. Во времена Республики столько же солдат размещались там на постоянной основе, но к ним прибавились еще 1500 тысячи мирных жителей. В основном это были мелкие лавочники, владельцы гостиниц и их семьи. Летом 1942-го сюда привезли 35 000 евреев. Нас прогнали по «главной улице» гетто к набережной в конюшни со сводчатыми потолками и наваленной на пол грязной соломой. Здесь нам предстояло переждать карантин. Вот только какой карантин? Пока мы шли, я искала глазами Джо, но его нигде не было. Расстроенная и уставшая, я растянулась на земле и отказывалась говорить или даже открывать глаза.
Тем временем Mutti пыталась найти чистую питьевую воду, уговаривала отца хоть немного поесть и старалась вывести меня из ступора. С самого начала немецкой оккупации она проявляла тем больше стойкости и смелости, чем больше бед обрушивалось на нас. Ибо сколько себя помню, она всегда была очень хрупкой и страдала как от настоящих, так и от психосоматических недугов. Теперь же она чувствовала себя сильной, здоровой и ни на что не жаловалась. Постепенно ее слова стали доходить до моего притупленного сознания и обретать смысл. Зная находчивость Джо, она предположила, что он уже придумал способ повидаться с нами. А где еще это можно сделать, как не в уборной, ведь рано или поздно все пойдут туда?
И она оказалась права. Мы пошли к этой вонючей яме, а там за деревянной перегородкой прятался, поджидая нас, Джо. Он знал только то, что за нами уже отправлен поезд, и после незначительных корректировок состава через 48 часов он уедет в неизвестном направлении. Но Джо умолял нас не нервничать: мы не попадем туда, пока его работа по постройке железной дороги от Богушовице в гетто считается необходимой — а семьи железнодорожников защищены от дальнейшей депортации. Возможно, он из лучших побуждений забыл упомянуть, что членом семьи считалась только жена, но не ее родители.
Еще Джо сказал, что в Терезине довольно терпимо, хотя людей очень много. Но когда карантин закончится, нам определят постоянное место жительство, и мы непременно привыкнем к новой обстановке. Его слова не уняли всех наших тревог, и мы вернулись в конюшни, где папа в полном отчаянии сидел на полу, скрестив ноги. Пока нас не было, разнесся слух, что Терезин — лишь первая остановка на долгом пути. Затем раздали новые, розовые бланки, и мы поняли, что слухи были правдивы. Лишь немногим, в их числе была и я, вручили бланки белого цвета, означавшие, что я остаюсь в Терезине. Я попыталась убедить родителей, что это какая-то ошибка и Джо все уладит, но их оптимизм исчез бесследно. Я уверена, что папа умер именно тогда, хотя на самом деле он прожил еще несколько дней. Этот великолепный джентльмен, офицер армии Австрийской империи, этот эстет теперь сидел на полу, скрестив ноги в ворохе грязной соломы. Слезы текли у него по лицу, когда он пытался сказать мне все то, что за двадцать два года моей жизни ему не позволяли произнести гордость и запреты. Он говорил, что дочь — центр его вселенной, как он любит меня и что не сможет жить без меня. Mutti и я замерли, оглушенные неудержимым потоком признаний. Каждая из нас по-своему считала, что знает его, но мы никогда не видели ничего, даже отдаленно напоминающее такое проявление чувств. Отец, которого я знала, целовал меня только на прощание перед долгим отъездом, и всегда только в лоб. Он сказал, что не собирается ждать, когда нацисты убьют его и маму. Со странным выражением лица он похлопал себя по нагрудному карману и заявил, что у него есть средство, чтобы позаботиться о себе, прежде чем все станет невыносимо, — пузырек с ядом. Мне следовало промолчать, но я не сдержалась. Я сказала ему, что после того, как гестапо арестовало нас в Праге, я нашла этот пузырек в ящике стола. Его содержимое насторожило меня, и я отнесла его к аптекарю на анализ, а узнав, что это за таблетки, подменила их сахарином. И тогда я в последний раз я увидела до боли знакомый приступ папиной ярости. Он кричал, что я еще ребенок и не имею никакого права вмешиваться в его дела.
Я чувствовала себя ужасно, словно раздавленный червяк. Mutti была белее мела, и тут я поняла, что она знала о запасном плане папы и теперь чувствует себя такой же беспомощной, как и он. Внезапно я осознала, какой чудовищный поступок совершила. Вместо того чтобы защитить отца, я отняла у него последнюю возможность самому решить свою судьбу, как свободному человеку. Я хотела все объяснить. Я хотела сказать им, что подменила таблетки потому, что не могла и думать о том, что останусь одна, без них. Я хотела сказать им, как сильно люблю их, но не могла вымолвить и слова.
Я пошла к капо[13] и попросила, чтобы мне позволили уехать вместе с родителями. Он ответили, что торговаться с Kommandantur[14] — себе дороже, и я, по всей вероятности, сошла с ума.
Как мало было сказано за те часы, что и тянулись, и таяли. Я надеялась, что каким-то чудом Джо окажется прав, и вот-вот появятся еще два белых листка, которые спасут моих родителей.
На следующий день проводилась перестановка в составе поезда. Прибыли новые люди, которые должны были заменить тех, кто оставался. С необъяснимой уверенностью матушка решила, что нагружать себя разбросанными вокруг нас узелками бессмысленно, поэтому, одевшись тепло, она взяла с собой только маленькую сумку с едой в дорогу. Все остальное оставалось со мной в Терезине. За этими практическими занятиями она спокойно обратилась ко мне:
«Постарайся забыть все то, что отец сказал вчера вечером. Я понимаю, почему ты это сделала. Возможно, три года назад я поступила бы так же. Ты теперь взрослая женщина, и твое место рядом с мужем. Мы с отцом свое отжили. У нас была замечательная жизнь, и ты подарила нам столько радости и поводов гордиться тобой. Что бы ни произошло, мы встретим это вдвоем. Ты так молода, и твой долг — выжить. У тебя вся жизнь впереди. Я знаю, что ты сильная и смелая, и доживешь до того дня, когда этих чудовищ постигнет кара. Да хранит тебя Бог, девочка моя».
Раздался звонок — сигнал о том, что пора выдвигаться обратно в Богушовице.
Мы молча поцеловались на прощание, я пошла за ними до дверей здания, а там не смогла отпустить их. Я кричала и умоляла позволить мне уйти с ними, но услышала мамино твердое и тихое «НЕТ!». Мальчишки из гетто подхватили меня под руки и попытались сделать все, чтобы немцы во дворе не заметили, что происходит. А родители уходили все дальше и вдвоем несли маленькую сумку с продуктами. Они не оглянулись. Мучительная боль пронзила все тело, и я съежилась на земле. Я все плакала и не могла остановиться.
Глава 10
Когда поезд, который увез моих родителей, покинул станцию, всех оставшихся отвели в гетто и распределили по разным баракам. Сначала мне досталось место на чердаке огромного барака под названием Hamburger Kaserne[15], где каждому выдали по матрасу. Я положила его на два чемодана, которые появились там как по волшебству или, скорее, благодаря помощи друзей Джо.
Недостатком такого спального места было то, что либо ноги, либо голова любого человека старше десяти лет непременно оказывались на полу. Проще было бы бросить матрас прямо на пол, но, положенный поверх чемоданов, он помогал мне телом защищать свое имущество.
В тот же день пришли администраторы работ. В Терезине царило самоуправление, за которым, впрочем, строго следила немецкая Kommandantur. Там был свой юденрат[16] и своя иерархия. В течение первых ста дней новички выполняли самую тяжелую и грязную работу.
Первые сто дней я проработала помощницей медсестры в бараке, куда согнали старых, больных и обезумевших людей. Когда вечером следующего дня я, все еще в слезах и шоковом состоянии, пришла на двенадцатичасовую смену, то увидела, что на всем этаже работает только одна непрофессиональная медсестра. Она жила в Терезине уже полгода, успела свыкнуться с мрачной обстановкой и обрела силу, необходимую для того, чтобы не сойти с ума. Она была способной и очень деятельной, но ей не хватало сочувствия к таким, как я.
В бараке было темно, и только несколько лампочек в длинном коридоре давали тусклый свет. Все окна были закрыты, а шторы опущены. Времени для разъяснения моих обязанностей не было, я слышала только отпущенные на бегу приказы: «Принеси воды этому пациенту! Этому принеси судно!» Около сотни похожих на призраков людей безучастно лежали на койках или бродили кругом в поисках еды и воды. Бушевали сразу две эпидемии: дизентерия и брюшной тиф. Смертность была высокой, а те, кто еще был жив, походили на скелеты. У многих была высокая температура, и они то и дело срывали с себя одежду и бродили по коридору абсолютно голые. Стоило мне заглянуть в их лица, как в них проступали черты мамы или папы.
Вонь стояла невыносимая, а когда они начинали кричать, я не знала, к кому из них бежать в первую очередь.
К полуночи мне начало казаться, что многие из них уже мертвы, и теперь их тени пытаются утащить меня с собой в бездну небытия. Моя начальница увидела, как меня рвет в углу комнаты, и, саркастически заметив, что это именно та помощь, в которой она так нуждалась, с отвращением отвернулась. Я понимала, что она имеет полное право быть раздраженной и желать мне провалиться сквозь землю. Каким-то чудом я пережила ту ночь и многие последующие ночи, но я была не в состоянии выдержать эту лавину событий и эмоций и не могла сдержать потока бесконечных безмолвных слез.
Через несколько дней мне отвели постоянное место на втором этаже Hamburger Kaserne. Я вошла в большой барак, где стояли трехъярусные койки, на которых спали семьдесят две женщины. Всем заправляла старшая по комнате, она же и показала мне мое место на средней полке. С соседней койки показалось приятное улыбающееся молодое лицо, окруженное облаком белоснежных волос.
Она представилась как Марго из Бреслау, Германии, и сказала: «Я помогу тебе устроиться. Тут не так плохо, как кажется. Подожди немного и сама все поймешь». Мы сложили мои пожитки на деревянную доску за изголовье кровати и, пока разворачивали одеяла и зеленые простыни, Марго рассказывала, что она работает швеей в детском доме, а ее муж трудится на постройке железной дороги вместе с Джо. Она провела в гетто чуть больше месяца, но уже успела выработать для себя определенный режим и, к моему удивлению, выглядела вполне счастливой.
Растроганная теплотой и интересом со стороны Марго, я рассказала ей, какой ужас пережила за последние десять дней. Она не пыталась ханжески утешить меня. Марго просто крепко обняла меня, что, как я узнала позднее, было ее выражением тактичности. Тогда я поняла, что мы останемся друзьями на всю жизнь.
Наступил вечер, а вместе с ним в барак с работы начали возвращаться мои соседки по комнате. Надо мной была койка Миссис Т — самого большого противоречия гетто. Будучи женой богатого пражского ювелира, она была новообращенной набожной католичкой, никогда не пропускала молитвы и, казалось, считала себя святой нашего времени, будто сам Бог избрал ее для того, чтобы она приняла свою депортацию как некое подобие стигматов. Подо мной была койка шестнадцатилетней внучки главного раввина Богемии. Главная по комнате оказалась ее матерью, они обе были прекрасными людьми.
Под Марго была койка необычайно полной и забавной старой девы, которая привлекала к себе мое внимание. Она приехала из Франкфурта, Германии, была прирожденным клоуном и развлекала всю комнату грубоватыми шутками, в основном на свой же счет. Койка над Марго принадлежала миссис Джи., бывшей клиентке моей мамы, которая без умолку твердила о мехах, одеждах, украшениях и других бесценных вещах, которые она оставила на пражской вилле. Она была парвеню, и ее изысканно-благородная манера говорить тут же исчезала, когда она ругалась со своей подавленной и невзрачной дочерью.
После шести часов нас пришли навестить мужчины. Им разрешалось сидеть у нас до восьми, и комната наполнилась гулом разговоров и смеха. Когда Джо появился в компании красивого мужа Марго, я впервые за все дни с приезда смогла взглянуть на него без ненависти. Последние дни дались ему нелегко. Должно быть, Джо понимал, что я виню его в том, что лишилась родителей, даже несмотря на то, что, возможно, он спас мне жизнь. Он пытался утешить меня как мог. Джо вытащил пачку сигарет и предложил мне покурить, в надежде, что я хоть на мгновение перестану плакать.
Курение в Терезине было строго verboten[17] — под страхом депортации, но это никого не останавливало. Сигареты там были своеобразной валютой. Они ввозились в гетто контрабандой. Для Джо это было не сложно, поскольку он работал за его пределами и ежедневно общался с чехами, которые трудились на строительстве железной дороги. Он уже успел установить регулярное сообщение с христианскими друзьями, оставшимися в Праге, и через них передавал как свои письма, так и послания друзей, у которых снаружи остались родственники или возлюбленные.
Разумеется, самая крупная торговля табаком контролировалась самими немцами, продававшими сигареты за баснословные деньги и утверждавшими такие цены путем террора и обысков. За сигареты можно было выменять все что угодно, даже скромные хлебные пайки у заядлых курильщиков. Вскоре и я вступила в их ряды.
Во время разговора и обмена информацией и опытом с Марго и ее мужем Артуром я заметила, что Артур совсем не пользуется теми возможностями, которые давала работа за пределами гетто. Он был молодым берлинским адвокатом, который сбежал в Чехословакию, познакомившись с Марго в гостях у родственников. Позже Марго сказала, что это была любовь с первого взгляда. Они поженились и обосновались в Праге, но их попытки эмигрировать ни к чему не привели.
Они немного подучили чешский, полюбили город и людей, живущих в нем, но в конце концов их все же депортировали в Терезин. Несмотря на то, что Артур был таким же евреем, как и все в его бригаде, его там считали иностранцем. Едва заметная прусская официальность и незнание местного диалекта ставили его в невыгодное положение. Марго, работавшая швеей, могла уговорить повара в детском доме выдать ей несколько порций еды и умела устроиться куда лучше, чем Артур, у которого были для этого возможности, но не было смекалки.
Молодые чешские евреи были элитой гетто. Нет сомнений в том, что их связи с внешним миром значительно облегчали им жизнь по сравнению с заключенными из Австрии, Германии, а чуть позже и из Голландии и Дании. Чешские жандармы, которые были нашими непосредственными надзирателями, как правило, сочувствовали нам и даже помогали тем, кто не работал за пределами гетто, устанавливать связи с внешним миром. Многие из них служили в армии с нашими ребятами. Разумеется, они получали вознаграждение за свою помощь, но это не умаляет ее ценности.
У чешских евреев всегда была возможность получить место на кухне или в распределительном блоке, или у них там были друзья и родственники, потому как все эти должности занимали по преимуществу местные евреи. Пожилым иностранцам без семьи в гетто приходилось очень трудно. Мало-помалу они выменивали на еду все, что у них было. Большим спросом пользовались клетчатые пледы, которые немецкие евреи взяли с собой, поверив словам властей о том, что их везут на курорт «Терезиенштадт». Это стало для меня «золотым дном». Я заработала немало кусочков хлеба и салями, перешивая эти пледы в юбки для жен и подруг поваров и начальников снабжения.
Глава 11
На самом деле гетто было всего лишь обществом в миниатюре, во всем его многообразии и со всеми свойственными человеку положительными и отрицательными качествами, которые там лишь усиливались. Это социально-экономическое расслоение поощрялось самими немцами, которые наделяли определенных людей властью над транспортными составами и доступом к распределению еды и работ. Как правило, когда речь шла о депортации, Kommandantur указывала только число людей, их возраст и национальность. Вмешательство немцев в управление лагерем чаще всего ограничивалось внезапными проверками или требованием ежедневных отчетов от юденрата.
Муж быстро разобрался в ситуации, приспособился и извлек из нее максимальную выгоду. Здесь Джо определенно везло больше, чем в последние годы жизни в Праге. Он чувствовал, что нужен мне и своим друзьям. Сама мысль о том, что он может обвести нацистов вокруг пальца, когда того захочет, подстегивала его уязвленное самолюбие. На мой двадцать третий день рождения, первый из тех, что я отпраздновала в неволе, 26 февраля 1943 года, Джо с гордостью преподнес мне флакон французских духов и пару свиных отбивных, которые он контрабандой пронес в лагерь, спрятав их в полых подплечниках.
Мне понадобилось больше времени, чтобы привыкнуть к Терезину. Но через несколько недель на улице я повстречала миссис У., и все стало меняться к лучшему. Миссис У. когда-то была конкуренткой моей матери и знала меня с детства. Узнав о том, где мои родители, она поинтересовалась, какую работу я здесь выполняю.
Когда я поведала ей о бессмысленных попытках ухода за больными, она отвела меня в Magdeburger Kaserne[18], где размещалась администрация. Там она потребовала освободить меня от обязательных стодневных работ, чтобы я могла начать трудиться в мастерской, где шили дешевые хлопковые платья для немцев, и управлять которой ее поставила Kommandantur. Из почти сотни работниц лишь немногие шили действительно хорошо, отчего производство сильно хромало. Чуть позже, когда она не смогла выполнить нормативы, ее уволили с поста начальницы производства, и мы стали шить форму для немецких солдат. Однако тогда ее доводы возымели действие, отчасти потому, что они были разумны, но я подозреваю, что немаловажную роль сыграло и то, что начальник лагерного производства приходился ей каким-то дальним родственником.
Так в мою жизнь вернулось некое подобие стабильности. Работать по десять часов с тем, в чем разбираешься, труда не составляло. Небольшой вечерний отдых с подругами очень помог мне, и впервые за несколько месяцев я смогла уснуть. Инстинкт самосохранения и осознание того, что моя судьба отнюдь не уникальна, сделали свое дело. Но куда более важно то, что я снова начала интересоваться людьми и постепенно отошла от непомерной зацикленности на себе, свойственной детям, у которых не было братьев или сестер.
Мой брак, и без того довольно шаткий, претерпел несколько серьезных ударов. У нас с Джо никогда не было возможности по-настоящему узнать друг друга, а теперь мы были лишены уединения. Мое отношение к его подвигам было двойственное. Мне не нравилось, что он так рискует. Я восхищалась его успехами, но никогда не высказывала этого, при этом с удовольствием пользовалась теми преимуществами, которые они давали. Обеспокоенная его ежедневными авантюрами, я так и не поняла, почему он рисковал и тогда, когда в этом не было необходимости. Я завидовала Марго и Артуру, которые были так сильно влюблены друг в друга, и ненавидела себя за то, что не могу дать мужу хоть немного любви и понимания. Прочие молодые семьи распадались из-за неуверенности в будущем и желания взять от жизни как можно больше наслаждений.
Напряжение существования в гетто и непрекращающаяся депортация делали человеческие отношения непредсказуемыми. Зачастую общение со старыми друзьями в новой, удушающей обстановке становилось невозможным, а незнакомцы превращались в друзей на всю жизнь. Появился совершенно новый образец поведения, во многом самоотверженный и благородный, но временами эгоистичный и аморальный. И я вновь увлеклась религией. Ребенком я была очарована мистицизмом католических обрядов, теперь же я с подозрением смотрела на миссис Т. и других новообращенных, чью веру не покачнула абсурдность всей ситуации.
Моя подруга Вава (ближайшая кузина Джо) формально всю жизнь была католичкой. Ее родители, как и мои, были агностиками. Теперь же, под влиянием ее друга, венского раввина, она возвращалась к иудаизму. Я не относила себя ни к иудеям, ни к католикам. Чувствуя свое одиночество, в первое лагерное Рождество я отправилась на католическую мессу, которую тайно служили на одном из многочисленных чердаков. Почти пятьдесят человек всех возрастов совершали одни и те же движения. Это пугало. Не имея в сердце истинной веры, я не чувствовала ни утешения, ни присутствия Бога — совсем ничего.
Позднее вместе с Вавой я побывала на субботней службе в самом старом и мрачном бараке Терезина. Там были только старики в молельных шалях, раскачивающиеся и затерянные в чуждом и непостижимом для меня мире. Я ушла оттуда в недоумении. Вава сказала, что я должна была почувствовать родство с этими людьми, но там я чувствовала себя чужой и не почувствовала никакого отклика. Я хотела делать что-то важное, что объяснило бы причину нашего существования, вместо того, чтобы молиться Богу, который, очевидно, оставил нас. Но крайне активные тайные общества сионистов и коммунистов вызывали у меня одинаковую неприязнь.
Как раз в то время такие же молодые пары, как мы с Джо, которым жилось сравнительно лучше других, неофициально начали усыновлять детей, оставшихся в Терезине в одиночестве, чьи родители погибли или находились в другом лагере. Замысел заключался в том, чтобы хоть немного заменить им родные семьи и, делясь едой, поправить их здоровье.
Норма продовольственного пайка была минимальной. За день обычно выдавали восьмисантиметровый кусочек темного хлеба, две чашки черного кофе, который лишь изредка напоминал настоящий кофе, порцию горохового или чечевичного супа (горстка бобов, плавающая в темной воде), три или четыре картофелины в мундире, ложка томатного соуса, или горчицы, или кусочек репы. Мясо давали редко, его называли «гуляш»: коричневая подливка с редкими кусочками конины. В него шло только то мясо, которое продовольственный отдел признал «непригодным для употребления». Время от времени можно было получить еще крошечный кусочек салями или треть небольшой банки печеночной пасты, немного маргарина или масла чернослива. Дети питались немного лучше, но и их диета никак не способствовала росту.
Мы с Джо отправились в детский дом, чтобы выбрать ребенка на усыновление. Выбор был огромный, но, посмотрев на мой возраст, начальница заведения сказала, что всем будет лучше, если мы возьмем ребенка трех или пяти лет. Во время обсуждения деталей я заметила темноволосую девочку лет девяти с огромными карими глазами, которая одиноко стояла в углу и наблюдала за всем происходящим. Несмотря на протесты директрисы, я настояла на том, что мы должны удочерить Гизу, двенадцатилетнюю девочку, которая, не сказав ни слова в ответ на наше предложение, все же согласилась прогуляться с нами, чтобы познакомиться получше. В деле Гизы было сказано, что во время аннексии Судет[19] ее родителей арестовали, и больше о них ничего не было известно. Ее и брата поместили в приют в Карлсбаде, а после оккупации перевели в пражский приют. Спустя четыре года его в полном составе эвакуировали в Терезин.
Шестнадцатилетний брат Гизы по возрасту уже должен был работать. Он жил в мужском бараке и нечасто навещал сестру. Она, словно мышонок, с подозрением относилась ко всему и всем. Прошли недели, прежде чем мне удалось заставить ее улыбнуться. Несмотря на постоянный голод, она откусывала лишь кусочек от всего, что мы ей давали, а остальное прятала в карман. Я до сих пор не знаю, зачем она это делала: возможно, чтобы съесть позже, а может, хотела поделиться с братом. Как-то раз мы дали ей немного шоколада, и оказалось, что она видела его впервые.
Однажды Гиза услышала, как в разговоре с Джо я произнесла несколько английских слов, и наконец-то оттаяла.
— Ты говоришь по-английски! — воскликнула она. — Научишь меня?
Так мы и подружились. Я занималась с ней по часу в день, импровизируя по ходу занятий. Она впитывала знания, как губка, и, к счастью, начала больше есть и немного поправилась. В одежде больших размеров она выглядела еще тоньше, чем была на самом деле, поэтому я перешила для нее что-то из своих вещей. Она стала разговорчивее, а как-то раз, увидев свое отражение в окне на улице, даже немного возгордилась.
Она вспоминала родителей, и со временем рассказала мне многое о том времени, когда они еще были рядом. Гиза никогда не плакала и всегда сохраняла очень взрослую дистанцию. Она, несомненно, воспринимала меня как друга, но ни у кого и не было иллюзий, что я когда-нибудь заменю ей мать.
Глава 12
В 1943 году моя жизнь казалась мне более-менее стабильной, хотя поезда с заключенными постоянно прибывали и отправлялись. Отправка поезда всегда вызывала панику и бесконечные споры о том, кто должен уйти, а кто — остаться. Иногда привозили только молодых, способных работать, а иногда — старых и больных. Железную дорогу из Богушовице должны были достроить нескоро, поэтому мы с Джо не очень волновались. Слухи ходили разные: это последний поезд, война закончится через пару недель, самое большее — через три месяца.
Не стоит удивляться, что, находясь в такой атмосфере, мы с Марго решили сходить к хироманту. Мы слышали о старушке из Германии и как-то вечером пришли к ней — в барак для стариков. Мы сидели у окна. Пока она водила сморщенными пальцами по моей ладони, я смотрела на ее красивое спокойное лицо. Помолчав, она посмотрела мне в глаза и сказала: «Дитя, твой муж красив и молод, но я вижу тебя вдовой. Он участвует в чем-то, и это будет стоить ему жизни. Ты же будешь жить и выйдешь замуж за человека, которого знаешь с детства. Ты покинешь Европу и пересечешь с ним великий океан, чтобы там создать новую семью».
Я хотела узнать, что стало с родителями, но она ничего не сказала и развернулась к Марго. Покачав головой, она сказала: «Сколько вдов… Сколько вдов…» Старушка рассказала Марго о событиях, которые и правда случились с ней, а потом заверила ее, что Марго предначертано жить, а ее мужу — нет. Ее слова расстроили нас, и мы изо всех сил пытались высмеять все, что произошло, но забыть ее предсказания оказалось нелегко.
Но, несмотря ни на что, жизнь порой бывала приятной и даже забавной. В сопровождении аккордеона звучала камерная музыка, в невероятно тяжелых условиях устраивались вечера оперы, поэзии и драмы. Декорации мастерили из досок, украденных со склада лесоматериалов, где работали многие заключенные, тряпок и мешков из-под картошки. Партитуры переписывались от руки, а музыку записывали по памяти или придумывали что-то свое. Нигде мне больше не довелось услышать столь глубокое исполнение «Реквиема» Верди. Ария Libera Me, которую в Терезине пела блестящая сопрано из Берлина, приобрела новый смысл. Через три недели ее исполнительницу отправили на восток.
Такое невероятное количество талантливых людей, собранных в этом Богом забытом месте, поражало, и сковать их было невозможно. Художники рисовали, делали наброски и писали на любом клочке бумаги, который попадался им под руку. Постоянно проходили дискуссии, дебаты, а разговорам не было конца. Депортация всякий раз разрушала какую-нибудь творческую задумку, но на место ушедших художников и артистов приходили новые. Вот только бочка талантов не была бездонной, и до конца войны дожили немногие.
По субботам, если позволяла погода, проводились футбольные матчи. Играли во дворе Dresden Kaserne[20], окруженной балконами со сквозным проходом. Идеальная обстановка для боя быков, и почти столько же человек сидело на трибунах. Все одевались в лучшее, что у них было, и изо всех сил болели за свою команду. На несколько часов мы забывали о том, что находимся в лагере.
Старухи, матери и бабушки были самыми поразительными обитателями нашего муравейника. По силе и находчивости они превосходили своих супругов и после долгого, полного работы дня, могли превратить набившую оскомину картошку во вкусный отвар, а свои койки — в маленькие домики. Они редко жаловались и даже в разгаре спора, бросая друг другу обвинения и упреки, не забывали о хороших манерах и обращались друг к другу только уважительно. Единственной их слабостью были нежные воспоминания о прошлом. Казалось, что количество дорогих их сердцу вещей растет день ото дня, и в какой-то момент создалось впечатление, будто все евреи в прошлой жизни были невероятно богаты. Мне это увлечение казалось невинным, забавным, и лишь в некоторых случаях — вредным.
Однажды, зашив очередную рваную униформу, я расчесывала волосы и заметила на расческе маленьких ползающих насекомых. На мгновение я впала в ступор, а затем ворвалась в барак с криками, что у меня вши — ВШИ! — и что я никогда, никогда от них не избавлюсь и что у Марго наверняка тоже вши, потому что наши койки сдвинуты вплотную.
Марго приняла эту новость куда спокойнее и заметила, что я не первая, кто нашла у себя вшей. Она где-то «раздобыла» (украла) большую канистру с керосином, и следующие три дня мы поливали им волосы, пока не началась экзема. Еще одна трудность заключалась в том, чтобы смыть его с волос холодной водой, потому что другой у нас не было, но мы как-то исхитрились и бросили все силы на еженощную охоту на вшей. Мы садились на койки, укрывались одеялом с головой и зажигали свечу. Можно ли было устроить пожар? Да, но мы навострились выслеживать наших мучителей.
Вскоре после этого я заболела свинкой. Из-за полосканий в холодной воде она протекала очень тяжело. Мое лицо напоминало огромную грушу, и только лоб остался прежних размеров, что сильно удивляло соседок и доктора, который даже приводил коллег взглянуть на такой редкий случай. Стоит ли говорить, что мне было совсем не до смеха, а когда даже Джо и Марго не смогли сдержать улыбок при виде меня, я разозлилась. Детские болезни в гетто правили бал, и любой, кто не переболел ими в детстве, имел все шансы заразиться.
По приезде в Терезин мне не сразу удалось повидать Китти, подругу детства, потому что у нее была скарлатина. Мы очень расстроились, ведь всю жизнь были неразлучны: она приходилась мне троюродной сестрой и стала моим альтер-эго с того самого дня, как появилась на свет двумя годами позже меня. Мы жили в одном районе, родных братьев и сестер у нас не было, и мы буквально выросли вместе. Китти попала в Терезин на одном из первых поездов в декабре 1941 года, и все восемь месяцев разлуки мы ужасно скучали друг по другу. Ее родители тоже были в гетто. Отец, Лео (Лев) Вохризек был старшим по бараку, а высокое социальное положение защищало его от дальнейшей депортации. В больнице она узнала много забавных историй о врачах и медсестрах и была очень рада нашей встрече.
В Терезине у Китти был возлюбленный по имени Буби, который быстро сдружился с Джо. Тот факт, что в Праге у нее остался жених-христианин не сильно ее волновал. Потом, когда придет время, все можно будет объяснить. Как и многие чешские старожилы, она жила в относительно комфортных условиях: с тремя другими девушками они занимали небольшую комнатку в том же бараке, где жила я.
Со свойственным ей великодушием и озорной искоркой в глазах она тут же предложила нам с Джо время от времени превращать ее комнату в любовное гнездышко. Совместно девушки составили замысловатый график и распределили время между своими романами и моим браком. По вечерам я заглядывала к ним, и мы отлично проводили время. Помимо веселого настроения этой четверки вечерами мы часто наслаждались обществом одного из их поклонников, в прошлом музыканта из ночного клуба, который, казалось, обладал тайной силой пробираться в женский барак после наступления комендантского часа. Под аккомпанемент его аккордеона музыка и пение часто затягивались до глубокой ночи.