Власть пса
Часть 26 из 34 Информация о книге
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
– Веревку?
– Веревку из сыромятной кожи. У него золотые руки.
– Что такое сыромятная кожа?
– Да ничего особенного, – терпеливо объяснял Питер. – Высушенные полоски коровьей кожи, их размачивают и формуют.
– Что делают?
– Сплетают их.
– Питер, умоляю, прекрати так делать.
И мальчик перестал елозить пальцем по гребешку.
– А, я не специально.
Сплетают, значит. Не специально. От бьющего в глаза света ей стало не по себе. Сын стоял у окна: он всегда как будто стоял, никогда не садился. Всегда настороже, вечно прислушивался. Никогда по-настоящему он не включался в разговор, просто стоял и терпеливо… терпеливо что? Ждал? Вместе с ним в комнату проник странный, подозрительно знакомый запах.
– Что-то непохоже. Помню, как в детстве мурашки по спине пробегали от скрипа мела по доске. Мисс Мерчант…
– Кто-кто?
– Мисс Мерчант. На доске, рядом с нашими именами, она рисовала звездочки. Не помню за что, если отвечали правильно, наверное. Но звезды точно были. Ты мог выбрать цвет, какой тебе нравился, и мисс Мерчант, не отрывая мела от доски, рисовала звездочку. Даже не рисовала, получается, вычерчивала. Почему, интересно, именно звезды? Не ромбики, не сердечки – почему всегда звезды?
Питер говорил тихо, не поворачивая головы, едва шевеля губами, словно чревовещатель:
– Звезды считаются недосягаемыми.
– Недосягаемыми, да, – осторожно повторила Роуз, боясь неверно произнести трудное слово.
В последнее время она почти перестала разговаривать, боясь, что не справится с такими коварными словами.
– Но это сейчас, – медленно говорила Роуз. – В шестом классе звезды не были недосягаемыми. А еще, Питер, у нас был ящик для валентинок. Кто-нибудь приносил из дома коробку, мы заворачивали ее в белую креповую бумагу и сверху наклеивали большие красные сердечки. Иногда они получались кривобокими: никто не догадывался сложить бумажку, чтобы половинки были ровными. А некоторые от руки рисовали.
Отчего же ей так дурно: свет по глазам бьет или все этот странный запах?
– И ты получала много-много валентинок? – Питер едва шевелил он губами.
– Много-много?
– Ведь ты и тогда была очень красива.
Почему он так говорит, думала Роуз. Неужели он не понимает, что она всего лишь пытается показать ему, да и самой себе, что когда-то была личностью, имела собственную парту, персональный нумерованный крючок в гардеробной, строчку с именем в классном журнале и вид из окна на дощатый забор и качели во дворе. Или прав Питер, что она и в самом деле хвастается звездочками и валентинками? Как же это ужасно – так склонить разговор, чтобы человек не мог не сказать «все потому, что ты была красива»!
Свои слова Питер произнес с такой непривычной страстностью, что Роуз оглянулась на сына – ясное лицо мальчика залилось несвойственной для него краской.
– У тебя, наверное, тоже есть такой звук, от которого холодок пробегает по коже.
– Не припоминаю.
Однако Питер знал, что такой звук есть: крики мальчишек, зовущих его сопляком. Он не забыл, как к горлу комом подступал ужас от мысли, что сейчас его прижмут к стене, как перехватит дыхание и кровь потечет из носа. Оцепенев от страха, порой он не мог пошевелиться – ни выйти из класса, ни войти в него.
– Я пойду к себе. Хочу кое-что доделать.
Осторожно приподнявшись, Роуз улыбнулась и провела рукой по аккуратно расчесанным волосам сына.
– Хорошо поговорили, правда? – пробормотала она. – Не так уж мы и недосягаемы друг для друга, – использовала она коварное слово.
Мальчик поймал взгляд матери.
– Мама, тебе необязательно это делать.
Пытаясь отвести взгляд, Роуд хотела было спросить, что именно она не обязана делать. Однако не осмелилась, и Питер ответил сам:
– Тебе необязательно пить.
Так все и открылось.
– Я об этом позабочусь.
Роуз хотела было знать, как именно он позаботится, и, возможно, спроси она, все было совсем иначе. Но, хвала Создателю, она промолчала.
Закрыв дверь так тихо, как умел только Питер, мальчик покинул комнату. Повернувшись к окну, Роуз стала смотреть, как льет, льет и льет дождь на брошенные сенокосилки. С ней остался лишь запах, который принес за собой сын.
«Хлороформ…» – прошептала она.
Шестифутовая веревка из сыромятной кожи была почти готова; оставалось только завершить ее аккуратным узлом в виде турецкой головы или плетеной короны. Однако Фил продолжал работать, и более того – он ждал, что Питер придет посидеть с ним, пока он плетет и формует веревку. Мальчик был превосходным, внимательным слушателем. Рассказы о былых временах восхищали его, и однажды серая паутина прошлого так цепко оплела разум, что мальчик буквально окаменел от восторга. Он сидел, как под гипнозом, и не моргая смотрел на поросший полынью холм.
– Что там видно, старина? – рассмеялся Фил, довольный, что застал мальчика врасплох; руки его остановились.
Медленно, словно лунатик, Питер перевел взгляд на Фила:
– Я думал о прежних временах.
Лицо мальчика освещали косые лучи солнца, пробивавшиеся сквозь двери кузницы.
– Я и не сомневался, – протянул Фил. – В те времена жили настоящие мужчины. Так что не позволяй мамане делать из тебя сопляка.
Мальчик глубокомысленно кивнул, и Фил рассказал ему об утесе, который одиноко возвышался над истоком ручья. На скале были вырезаны инициалы и дата – 1805.
– Должно быть, кто-то из экспедиции Льюиса и Кларка. Только пятьдесят лет спустя белые сумели обосноваться в этих местах. А вон там, за холмом, когда я был мальчишкой вроде тебя, Пит, я находил странные груды камней. Они как будто куда-то вели, но я так и не узнал, куда: никогда не доходил до конца. Что скажешь, может, как-нибудь поищем их с тобой? Дойдем до конца?
Солнце, или Старина-Сол, как называл его Фил, двигалось к югу. Ночи становились холоднее, а крепкий утренний мороз все упрямее отступал под слабеющими лучами солнца. Скот из-за поднимавшихся в горах ветров вернулся в поля, чтобы пастись в зарослях ржавого бурьяна, пока не выпадет снег. Как ни взглянешь на поросший полынью холм, по проторенным тропкам вереницей брели коровы с подросшими весенними телятами. Бывало, у коров рождались двойни, однако и этого было недостаточно, чтобы заменить тех бесчисленных телят, что легли замертво на окрестных холмах и равнинах – хромых и раненых, съеденных волками и распухших от чумного нарыва, или «черной ножки», как называли хворь местные.
– Не волнуйся, старина, успею закончить к твоему отъезду.
Фил нашел для мальчика смирного гнедого коня и научил ездить верхом. Вместе они отправлялись в поля, где Питер помогал мужчине строить ограды вокруг стогов сена, а в полуденный час обеда, поедая яблоки и сэндвичи с пряной ветчиной, Фил рассказывал истории о Бронко Генри.
– Неплохо мы с тобой время провели, да, старина?
Фил на самом деле был рад компании мальчика.
– Никогда не забуду, – серьезно отвечал Питер.
На дне походного мешка змеиным кольцом свернулась веревка, знак новой дружбы. Все длиннее становилась веревка, все сильнее вырастала змея.
Откровенно говоря, Фил никогда и не думал использовать коровьи шкуры, которые висели на ограде загона для убоя, брошенные одна поверх другой мясной стороной наружу. Надеясь поскорее вернуться в амбар, болтать по пустякам и пиликать на своих идиотских губных гармошках, работники наскоро свежевали туши, и потому подъедать оставшиеся на кожах кусочки мяса слетались бдительные сороки. Более того, шкуры пестрели порезами, так что кроме сыромятной веревки из них ничего и не сделаешь. За год могло накопиться штук двадцать таких шкур, ссохшихся, скукожившихся от солнца и ветра, и тогда Фил распоряжался свалить их в кучу, облить керосином и сжечь. Ну и вонища от них поднималась!
В сентябре, когда наступала пора сжигать шкуры, к ранчо – когда-то в повозках, а нынче на разбитых грузовиках – начинали стекаться желающие выкупить их за доллар или доллар с четвертиной. Таким Фил смеялся прямо в лицо. Шкуры, купленные то здесь, то там по одной цене, они продавали вдвое дороже, и некоторым удавалось неплохо зарабатывать. Евреи. Все охотники за шкурами – евреи, все старьевщики – евреи. Почуяв легкие деньги, они тотчас прибегали выпрашивать ржавое железо вроде труб, рам от косилок и волокуш и прочего барахла, что валялось на ранчо. Но лучше уж, считал Фил, хлам будет копиться, а шкуры, пока не придет пора их сжечь, сохнуть на заборе, чем продавать хоть что-то этим прохиндеям. Он ничего не имел против умных и талантливых евреев, покуда, конечно, ему не приходилось с ними сталкиваться. Но эти – совсем другое дело.
Бродячие евреи, как называл их Фил, сколачивали капитал из мусора. Как, полагаете, начинал тот тип из громадного универмага в Херндоне? Фил хорошо помнил, как тот приезжал на разбитой повозке выпрашивать шкуры мертвых животных. И где он теперь? Теперь у него дом в Херндоне, огромный белый дом с колоннами, самый большой в городе. Перед ним лужайка со сверкающими на солнце брызгалками, а на усыпанной гравием дорожке припаркован «пирс-эрроу». Теперь он закатывает вечера с японскими фонариками и прочей ерундой – и все это благодаря мусору, шкурам и старому доброму глазу на долларовой купюре.
Гринберг.
Сейчас он, правда, зовет себя Грином. Грин! Пробился в херндонское общество и водит дружбу с как-там-его-звать приятелем Джорджа из банка.
Фил усмехнулся, кое-что припомнив. Как-то в один из редких приездов в Херндон он лежал, развалившись, в кресле Уайти Поттера. Решил тогда не останавливаться на полумерах и побрить щетину – хотя бы потому, что, когда Уайти занят бритьем, он меньше болтает. Он ведь из тех цирюльников, кто думает, что люди платят им за треп. Так вот, Фил лежал, и длинные ноги в дешевых городских ботинках торчали из-под покрывала. Дело было в воскресенье, в пропитанной ароматом «Лаки Тайгера» цирюльне было людно и шумно, два других брадобрея отрезали косматые щупальца с голов местных обитателей, кто-то читал «Элкс Мэгазин» и что там еще имелось у Уайти для развлечения и назидания посетителей.
Тут же сидела и женщина, вся разодетая, с меховой горжеткой на шее и громадным бриллиантом, размером с куриное яйцо, на мизинце – девушка-католичка, на которой женился Грин (он же Гринберг), чтобы смыть проклятье своего происхождения. Вместе с женой они посещали херндонскую церковь, и сама Старая Леди приходила с ними миловаться. Должно быть, выросло уже целое поколение людей, принимавших Гринбергов не за тех, кем они являлись на самом деле. А вместе с ними выросло и поколение новых Гринбергов, считавших себя Гринами – и одна из них, девочка, сидела вместе с женщиной в цирюльне и ждала папу.
Итак, в заведении была куча народу, в лучах воскресного солнца сверкали зеркала и всевозможные бутылочки, мужчины предавались веселым беседам, курили и листали местные журналы, между цирюльней и гостиницей, где селились старики, сновали дети. Вдруг, потянув за рычаг, Уайти поднял кресло Фила и тем вернул его в реальность, из которой неизбежно выпадаешь, пока во время бритья лежишь на спине, погруженный в сладостный мир старого доброго «Лаки Тайгера».
– Ну что, этого хватит? – шутливо спросил Уайти, припоминая слова, сказанные Филом, когда тот отдал за стрижку три четвертака и еще один в качестве чаевых.
Эх, Уайти, чертяга.
– Прекрасно, приятель, – заверил его Фил, разглядывая свое худое, гладковыбритое лисье лицо в бесконечном коридоре висевших друг напротив друга огромных зеркал. – Вполне себе хватит.
– Как вы поживаете, мистер Бёрбанк? – раздался громкий, мощный, мясистый голос мужчины, сидевшего в соседнем кресле.
Громогласный возглас и последовавшее за ним секундное молчание заставили посетителей оторваться от журналов.
– Да чтоб я провалился, если это не мистер Гринберг! – воскликнул наконец Фил.
Повисла тишина, и лицо у той женщины стало в точности того же цвета, что и крашеные рыжие волосы. И чего их зовут Грин-бергами? Ред-берги вылитые.
Нет уж, скорее шкуры сгниют на заборе, а старые железяки рассыплются в ржавую пыль, чем Фил поведется на льстивые уговоры, даст себя использовать, позволит наживаться на себе так, как старьевщики наживались на других – по их легковерию, нерадивости или самой обыкновенной откровенной жалости. В конце концов бродячие евреи стали редкими гостями на ранчо: поняли, видать, что Бёрбанки не из дураков. Слухи тут быстро расходятся, прямо как у цыган.
«Все как у цыган». Точно, как в песне нашей Роз-Синий-Нос.
Да и черт с ними, с евреями. Теперь Фил нашел превосходное применение кожам. Кто бы мог подумать!
Несмотря на терпеливые наставления, Питер в седле держался плохо. Однако то, как он старался сидеть прямо, легко прихватывая поводья, и привставать, когда лошадь шла рысью, Филу казалось трогательным и даже очаровательным.
– Немного практики, и все получится, Пит.
– Веревку из сыромятной кожи. У него золотые руки.
– Что такое сыромятная кожа?
– Да ничего особенного, – терпеливо объяснял Питер. – Высушенные полоски коровьей кожи, их размачивают и формуют.
– Что делают?
– Сплетают их.
– Питер, умоляю, прекрати так делать.
И мальчик перестал елозить пальцем по гребешку.
– А, я не специально.
Сплетают, значит. Не специально. От бьющего в глаза света ей стало не по себе. Сын стоял у окна: он всегда как будто стоял, никогда не садился. Всегда настороже, вечно прислушивался. Никогда по-настоящему он не включался в разговор, просто стоял и терпеливо… терпеливо что? Ждал? Вместе с ним в комнату проник странный, подозрительно знакомый запах.
– Что-то непохоже. Помню, как в детстве мурашки по спине пробегали от скрипа мела по доске. Мисс Мерчант…
– Кто-кто?
– Мисс Мерчант. На доске, рядом с нашими именами, она рисовала звездочки. Не помню за что, если отвечали правильно, наверное. Но звезды точно были. Ты мог выбрать цвет, какой тебе нравился, и мисс Мерчант, не отрывая мела от доски, рисовала звездочку. Даже не рисовала, получается, вычерчивала. Почему, интересно, именно звезды? Не ромбики, не сердечки – почему всегда звезды?
Питер говорил тихо, не поворачивая головы, едва шевеля губами, словно чревовещатель:
– Звезды считаются недосягаемыми.
– Недосягаемыми, да, – осторожно повторила Роуз, боясь неверно произнести трудное слово.
В последнее время она почти перестала разговаривать, боясь, что не справится с такими коварными словами.
– Но это сейчас, – медленно говорила Роуз. – В шестом классе звезды не были недосягаемыми. А еще, Питер, у нас был ящик для валентинок. Кто-нибудь приносил из дома коробку, мы заворачивали ее в белую креповую бумагу и сверху наклеивали большие красные сердечки. Иногда они получались кривобокими: никто не догадывался сложить бумажку, чтобы половинки были ровными. А некоторые от руки рисовали.
Отчего же ей так дурно: свет по глазам бьет или все этот странный запах?
– И ты получала много-много валентинок? – Питер едва шевелил он губами.
– Много-много?
– Ведь ты и тогда была очень красива.
Почему он так говорит, думала Роуз. Неужели он не понимает, что она всего лишь пытается показать ему, да и самой себе, что когда-то была личностью, имела собственную парту, персональный нумерованный крючок в гардеробной, строчку с именем в классном журнале и вид из окна на дощатый забор и качели во дворе. Или прав Питер, что она и в самом деле хвастается звездочками и валентинками? Как же это ужасно – так склонить разговор, чтобы человек не мог не сказать «все потому, что ты была красива»!
Свои слова Питер произнес с такой непривычной страстностью, что Роуз оглянулась на сына – ясное лицо мальчика залилось несвойственной для него краской.
– У тебя, наверное, тоже есть такой звук, от которого холодок пробегает по коже.
– Не припоминаю.
Однако Питер знал, что такой звук есть: крики мальчишек, зовущих его сопляком. Он не забыл, как к горлу комом подступал ужас от мысли, что сейчас его прижмут к стене, как перехватит дыхание и кровь потечет из носа. Оцепенев от страха, порой он не мог пошевелиться – ни выйти из класса, ни войти в него.
– Я пойду к себе. Хочу кое-что доделать.
Осторожно приподнявшись, Роуз улыбнулась и провела рукой по аккуратно расчесанным волосам сына.
– Хорошо поговорили, правда? – пробормотала она. – Не так уж мы и недосягаемы друг для друга, – использовала она коварное слово.
Мальчик поймал взгляд матери.
– Мама, тебе необязательно это делать.
Пытаясь отвести взгляд, Роуд хотела было спросить, что именно она не обязана делать. Однако не осмелилась, и Питер ответил сам:
– Тебе необязательно пить.
Так все и открылось.
– Я об этом позабочусь.
Роуз хотела было знать, как именно он позаботится, и, возможно, спроси она, все было совсем иначе. Но, хвала Создателю, она промолчала.
Закрыв дверь так тихо, как умел только Питер, мальчик покинул комнату. Повернувшись к окну, Роуз стала смотреть, как льет, льет и льет дождь на брошенные сенокосилки. С ней остался лишь запах, который принес за собой сын.
«Хлороформ…» – прошептала она.
Шестифутовая веревка из сыромятной кожи была почти готова; оставалось только завершить ее аккуратным узлом в виде турецкой головы или плетеной короны. Однако Фил продолжал работать, и более того – он ждал, что Питер придет посидеть с ним, пока он плетет и формует веревку. Мальчик был превосходным, внимательным слушателем. Рассказы о былых временах восхищали его, и однажды серая паутина прошлого так цепко оплела разум, что мальчик буквально окаменел от восторга. Он сидел, как под гипнозом, и не моргая смотрел на поросший полынью холм.
– Что там видно, старина? – рассмеялся Фил, довольный, что застал мальчика врасплох; руки его остановились.
Медленно, словно лунатик, Питер перевел взгляд на Фила:
– Я думал о прежних временах.
Лицо мальчика освещали косые лучи солнца, пробивавшиеся сквозь двери кузницы.
– Я и не сомневался, – протянул Фил. – В те времена жили настоящие мужчины. Так что не позволяй мамане делать из тебя сопляка.
Мальчик глубокомысленно кивнул, и Фил рассказал ему об утесе, который одиноко возвышался над истоком ручья. На скале были вырезаны инициалы и дата – 1805.
– Должно быть, кто-то из экспедиции Льюиса и Кларка. Только пятьдесят лет спустя белые сумели обосноваться в этих местах. А вон там, за холмом, когда я был мальчишкой вроде тебя, Пит, я находил странные груды камней. Они как будто куда-то вели, но я так и не узнал, куда: никогда не доходил до конца. Что скажешь, может, как-нибудь поищем их с тобой? Дойдем до конца?
Солнце, или Старина-Сол, как называл его Фил, двигалось к югу. Ночи становились холоднее, а крепкий утренний мороз все упрямее отступал под слабеющими лучами солнца. Скот из-за поднимавшихся в горах ветров вернулся в поля, чтобы пастись в зарослях ржавого бурьяна, пока не выпадет снег. Как ни взглянешь на поросший полынью холм, по проторенным тропкам вереницей брели коровы с подросшими весенними телятами. Бывало, у коров рождались двойни, однако и этого было недостаточно, чтобы заменить тех бесчисленных телят, что легли замертво на окрестных холмах и равнинах – хромых и раненых, съеденных волками и распухших от чумного нарыва, или «черной ножки», как называли хворь местные.
– Не волнуйся, старина, успею закончить к твоему отъезду.
Фил нашел для мальчика смирного гнедого коня и научил ездить верхом. Вместе они отправлялись в поля, где Питер помогал мужчине строить ограды вокруг стогов сена, а в полуденный час обеда, поедая яблоки и сэндвичи с пряной ветчиной, Фил рассказывал истории о Бронко Генри.
– Неплохо мы с тобой время провели, да, старина?
Фил на самом деле был рад компании мальчика.
– Никогда не забуду, – серьезно отвечал Питер.
На дне походного мешка змеиным кольцом свернулась веревка, знак новой дружбы. Все длиннее становилась веревка, все сильнее вырастала змея.
Откровенно говоря, Фил никогда и не думал использовать коровьи шкуры, которые висели на ограде загона для убоя, брошенные одна поверх другой мясной стороной наружу. Надеясь поскорее вернуться в амбар, болтать по пустякам и пиликать на своих идиотских губных гармошках, работники наскоро свежевали туши, и потому подъедать оставшиеся на кожах кусочки мяса слетались бдительные сороки. Более того, шкуры пестрели порезами, так что кроме сыромятной веревки из них ничего и не сделаешь. За год могло накопиться штук двадцать таких шкур, ссохшихся, скукожившихся от солнца и ветра, и тогда Фил распоряжался свалить их в кучу, облить керосином и сжечь. Ну и вонища от них поднималась!
В сентябре, когда наступала пора сжигать шкуры, к ранчо – когда-то в повозках, а нынче на разбитых грузовиках – начинали стекаться желающие выкупить их за доллар или доллар с четвертиной. Таким Фил смеялся прямо в лицо. Шкуры, купленные то здесь, то там по одной цене, они продавали вдвое дороже, и некоторым удавалось неплохо зарабатывать. Евреи. Все охотники за шкурами – евреи, все старьевщики – евреи. Почуяв легкие деньги, они тотчас прибегали выпрашивать ржавое железо вроде труб, рам от косилок и волокуш и прочего барахла, что валялось на ранчо. Но лучше уж, считал Фил, хлам будет копиться, а шкуры, пока не придет пора их сжечь, сохнуть на заборе, чем продавать хоть что-то этим прохиндеям. Он ничего не имел против умных и талантливых евреев, покуда, конечно, ему не приходилось с ними сталкиваться. Но эти – совсем другое дело.
Бродячие евреи, как называл их Фил, сколачивали капитал из мусора. Как, полагаете, начинал тот тип из громадного универмага в Херндоне? Фил хорошо помнил, как тот приезжал на разбитой повозке выпрашивать шкуры мертвых животных. И где он теперь? Теперь у него дом в Херндоне, огромный белый дом с колоннами, самый большой в городе. Перед ним лужайка со сверкающими на солнце брызгалками, а на усыпанной гравием дорожке припаркован «пирс-эрроу». Теперь он закатывает вечера с японскими фонариками и прочей ерундой – и все это благодаря мусору, шкурам и старому доброму глазу на долларовой купюре.
Гринберг.
Сейчас он, правда, зовет себя Грином. Грин! Пробился в херндонское общество и водит дружбу с как-там-его-звать приятелем Джорджа из банка.
Фил усмехнулся, кое-что припомнив. Как-то в один из редких приездов в Херндон он лежал, развалившись, в кресле Уайти Поттера. Решил тогда не останавливаться на полумерах и побрить щетину – хотя бы потому, что, когда Уайти занят бритьем, он меньше болтает. Он ведь из тех цирюльников, кто думает, что люди платят им за треп. Так вот, Фил лежал, и длинные ноги в дешевых городских ботинках торчали из-под покрывала. Дело было в воскресенье, в пропитанной ароматом «Лаки Тайгера» цирюльне было людно и шумно, два других брадобрея отрезали косматые щупальца с голов местных обитателей, кто-то читал «Элкс Мэгазин» и что там еще имелось у Уайти для развлечения и назидания посетителей.
Тут же сидела и женщина, вся разодетая, с меховой горжеткой на шее и громадным бриллиантом, размером с куриное яйцо, на мизинце – девушка-католичка, на которой женился Грин (он же Гринберг), чтобы смыть проклятье своего происхождения. Вместе с женой они посещали херндонскую церковь, и сама Старая Леди приходила с ними миловаться. Должно быть, выросло уже целое поколение людей, принимавших Гринбергов не за тех, кем они являлись на самом деле. А вместе с ними выросло и поколение новых Гринбергов, считавших себя Гринами – и одна из них, девочка, сидела вместе с женщиной в цирюльне и ждала папу.
Итак, в заведении была куча народу, в лучах воскресного солнца сверкали зеркала и всевозможные бутылочки, мужчины предавались веселым беседам, курили и листали местные журналы, между цирюльней и гостиницей, где селились старики, сновали дети. Вдруг, потянув за рычаг, Уайти поднял кресло Фила и тем вернул его в реальность, из которой неизбежно выпадаешь, пока во время бритья лежишь на спине, погруженный в сладостный мир старого доброго «Лаки Тайгера».
– Ну что, этого хватит? – шутливо спросил Уайти, припоминая слова, сказанные Филом, когда тот отдал за стрижку три четвертака и еще один в качестве чаевых.
Эх, Уайти, чертяга.
– Прекрасно, приятель, – заверил его Фил, разглядывая свое худое, гладковыбритое лисье лицо в бесконечном коридоре висевших друг напротив друга огромных зеркал. – Вполне себе хватит.
– Как вы поживаете, мистер Бёрбанк? – раздался громкий, мощный, мясистый голос мужчины, сидевшего в соседнем кресле.
Громогласный возглас и последовавшее за ним секундное молчание заставили посетителей оторваться от журналов.
– Да чтоб я провалился, если это не мистер Гринберг! – воскликнул наконец Фил.
Повисла тишина, и лицо у той женщины стало в точности того же цвета, что и крашеные рыжие волосы. И чего их зовут Грин-бергами? Ред-берги вылитые.
Нет уж, скорее шкуры сгниют на заборе, а старые железяки рассыплются в ржавую пыль, чем Фил поведется на льстивые уговоры, даст себя использовать, позволит наживаться на себе так, как старьевщики наживались на других – по их легковерию, нерадивости или самой обыкновенной откровенной жалости. В конце концов бродячие евреи стали редкими гостями на ранчо: поняли, видать, что Бёрбанки не из дураков. Слухи тут быстро расходятся, прямо как у цыган.
«Все как у цыган». Точно, как в песне нашей Роз-Синий-Нос.
Да и черт с ними, с евреями. Теперь Фил нашел превосходное применение кожам. Кто бы мог подумать!
Несмотря на терпеливые наставления, Питер в седле держался плохо. Однако то, как он старался сидеть прямо, легко прихватывая поводья, и привставать, когда лошадь шла рысью, Филу казалось трогательным и даже очаровательным.
– Немного практики, и все получится, Пит.