Ущерб тела
Часть 13 из 42 Информация о книге
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
– Как вы определили? – спросила Ренни.
– Определил, и все, – ответил он. – Женщины не умеют.
– Да бросьте, – сказала Ренни.
– Ладно, может, и умеют, – сказал он. – Но дело в том, что женщинам нравятся мужики, которые вытирают о них ноги. У хороших ребят, вот как я, шансов нет. Существует два вида мужчин: мудаки и не мудаки. Педики не в счет.
– Вы просто завидуете, – сказала Ренни. – Вам бы хотелось иметь такие зубы. И в своем деле он хорош.
– Смотри в оба, – сказал фотограф. – Мудак есть мудак.
А занимался Джейк дизайном. Он был дизайнером этикеток – и не только самих этикеток, но всего комплекса услуг: этикетка, упаковка, вся внешняя атрибутика. Рекламщик. Он решал, как продукт будет выглядеть и в какой его поместить контекст, то есть в конечном счете – как его будут воспринимать люди. Он понимал значение стиля, поэтому не фыркал, когда Ренни приходилось писать статьи о возвращении босоножек на шпильке.
Что еще приятнее, ему нравилось ее тело, и он постоянно говорил об этом, что для Ренни было в новинку. Большинство знакомых ей мужчин употребляло слово «человек», немного назойливо, даже неприятно. «Прекрасный человек». Это слишком обязывало. Она-то знала, что не такой она прекрасный человек, как им бы хотелось. Какое облегчение было услышать от мужчины слова, признание, восторг от того, что у нее обалденная задница.
– А как же мозги? – спросила она. – Разве ты не хочешь сказать, что у меня интересный образ мыслей?
– В задницу твои мозги, – отвечал Джейк. И оба хохотали. – Нет, поиметь твои мозги мне не под силу, даже если захочется. Ты в этом смысле девушка строгая, скрестила ножки – не раздвинешь. Нельзя же оттрахать женщине мозг без ее согласия.
– Мог бы попытаться, – сказала Ренни.
– Нет, спасибо, – ответил Джейк. – Я не по этой части. Меня больше интересует твое тело, если честно.
Когда они съехались, то договорились, что у них будут открытые отношения. Это выражение ей тоже пришлось объяснять Дэниелу: правда, к тому времени она сама смутно понимала его значение.
К сожалению, она не сразу поняла, что Джейк и ее стремится «отдизайнить». Все началось с квартиры: он покрасил комнаты в разные оттенки кремового и обставил мебелью в стиле сороковых, хром-металл в кухне, а в гостиной темно-розовое массивное кресло и такой же диван – «напоминают бедра», как он выразился, – и аутентичная люстра, которую он углядел в комиссионке «Сэлли Энн»[8]. Исчезли все комнатные растения, что послабее, даже от фикуса Бенджамина он избавился, как подозревала Ренни, выливая в землю остатки кофе, когда она не видела.
Потом он занялся ею.
– У тебя красивые скулы, – говорил он. – Надо этим пользоваться.
– Я их что, недооцениваю? – говорила Ренни; комплименты ее слегка смущали: в Гризвольде с этим было туго. – Порой мне кажется, что я чистый лист бумаги для твоих набросков.
– Забей, – отвечал Джейк. – В тебе всё есть. Я просто хочу вытащить это на поверхность. Ты должна полюбить себя и выставить в самом выгодном свете.
– А ты не боишься, что налетит толпа алчных похотливых мужиков и украдет меня? Ну, если выставить всё в выгодном свете.
– У них нет шансов, – сказал Джейк. – Все остальные – жалкие сосунки.
Он и правда так считал, и Ренни это нравилось. Не нужно было тешить его самолюбие, он сам прекрасно справлялся.
Он решил, что она должна носить только белые льняные комбинезоны с увеличенными плечами.
– Как на знаменитом плакате сороковых, – говорил он.
– Но у меня в них задница огромная, – возражала она.
– В том-то и соль, – отвечал он. – Маленькие задницы надоели.
Ренни отвечала в духе «ничего, но…», «не будем доводить все до абсурда» и все же купила такой комбинезончик, чтобы сделать ему приятное; но на улицу выходить в нем отказывалась. Он повесил в гостиной крупные планы Картье-Брессона: на одном снимке – мексиканские проститутки, выглядывающие из своих каморок, с карикатурно выщипанными бровями, похожими на высокие дуги, и нарисованными, как у клоунов, ртами, на другом – старик, одиноко сидящий среди пустых стульев.
Это что касалось дневной жизни. Устроив ее, Джейк принялся за жизнь ночную. В спальне он повесил постер Хизер Купер[9]: темнокожая женщина, обмотанная полосой шелка так, что ее руки прижаты к телу, но груди, бедра и ягодицы обнажены. Лицо безо всякого выражения, она просто стоит, кажется, ей немного скучно. Картина называлась «Энигма». Вторая картина представляла собой плакат в стиле сороковых с изображением женщины, лежащей на пухлом диване – таком же, как у них в гостиной. На переднем плане видны ее ступни, а голова, на дальнем конце дивана, совсем маленькая, круглая, как дверная ручка, черты лица смазаны. На фоне нарисован бык.
От этих картин Ренни становилось немного не по себе, особенно когда она лежала на кровати обнаженная. Но, возможно, всему виной ее гризвольдский «подтекст».
– Закинь руки за голову, это приподнимает груди, – говорил Джейк. – Раздвинь ноги, самую малость. Теперь согни левую в колене. Ты великолепна.
«Уверенная в себе женщина не пугается фантазий своего партнера», – говорила себе Ренни. Пока между ними есть доверие. Она даже написала что-то в этом роде в одной статье, посвященной возвращению атласного белья и вычурных поясов для чулок. И она не пугалась какое-то время.
– Ты такая закрытая, – однажды сказал Джейк. – Мне это нравится. Я хочу стать тем, кому ты откроешься.
Но позже она уже не могла точно вспомнить, как именно он выразился. Возможно, он сказал: тем, кто тебя вскроет.
III
– Мой отец приезжал домой каждое Рождество, – сказала Ренни. – Он всегда говорил: «Наконец я вернулся домой», – хотя в конце концов всем, даже мне, стало ясно, что дом у него где-то в другом месте. Он уехал в Торонто вскоре после моего рождения, воевал, поэтому как ветеран бесплатно учился в университете. На химико-технологическом. Уехал потому, что там были рабочие места. А мы не могли, потому что заболел дедушка и бабушке нужна была помощь, а когда дедушка умер, бабушку нельзя было оставлять одну. Жители Гризвольда панически боялись остаться в одиночестве. Считалось, что это вредно, что от этого можно тронуться рассудком, буквально спятить. И тогда вас сдадут в психушку.
Так вот, мой отец приезжал на Рождество. Он жил в одной из гостевых комнат, в доме их было много, бывших детских, которые с тех пор стояли пустые, ни пылинки, пахнущие лавандой и стылым воздухом. Он приезжал, как мне сказали потом, ради меня. Меня с отцом обычно отправляли вдвоем на прогулки по ледяным улицам; нас напутствовали: «Смотрите не упадите». Он спрашивал меня, как дела в школе, и говорил, что скоро я смогу приезжать к нему в гости. Ни он, ни я в это не верили. На главной улице люди оборачивались нам вслед с любопытством, и я знала, что на нас смотрят и нас обсуждают.
Когда я училась в шестом классе, две девочки из так называемых неблагополучных семей пустили слух, что мой отец живет в Торонто с другой женщиной, вот почему моя мама всё к нему не едет. Я не поверила, но маму спрашивать не стала, так что, возможно, я все-таки поверила. Да, наверное, я им поверила, потому что, когда мама наконец рассказала мне правду, я не удивилась. Она ждала, пока мне исполнится тринадцать, две недели назад у меня были первые месячные. Видимо, она почувствовала, что теперь я могу выносить боль.
Думаю, она ждала сочувствия, решила, что я наконец пойму, какую трудную жизнь она ведет и какие жертвы ей пришлось принести. Она надеялась, что я буду винить отца, увижу его в истинном свете. Но я была неспособна чувствовать то, что от меня ждали; нет, я винила ее. А на него злилась – не за бегство, я понимала, почему он хотел уехать подальше, – а за то, что не взял меня с собой.
К тому времени он перестал приезжать на Рождество, хотя все еще присылал открытки, не ей, только мне, и я не видела его до тех пор, пока не приехала в Торонто поступать в университет. Уже много лет он был женат на женщине, которую я про себя называла «та», так говорила про нее моя мать. Я уже забыла, как он выглядит.
Я пошла к ним в гости. Прежде я никогда не была в квартире. Там я впервые увидела другие комнатные растения – не фиалку и не молочай. У них было множество растений, они захватили всю южную сторону, я не знала ни одного названия. А еще между предметами в доме было пространство, куда больше пространства, чем я привыкла. Увидев меня, отец сказал: «А ты похожа на мать». И тогда он для меня умер.
* * *
– В детстве, – рассказывала Лора, – мы жили в подвалах. В подвалах жилых домов; там всегда было темно, даже летом, там пахло кошками, из-за кошек Боба, но не только; он никогда не убирал за ними, хотя это были его кошки, так что дома постоянно пахло. Все квартиры доставались Бобу за гроши, они предназначались для дворников – нужно было выносить мусор, подметать на этажах да чинить туалеты, но он хреново справлялся, а может, ему просто было неохота, поэтому мы вечно переезжали.
Его сослуживец Пэт говорил, что, в любом случае, Боб заработал деньги не на этом. Он говорил, что Боб разбогател, подбирая вещи, «которые падали с грузовиков». Какое-то время я не понимала, что он имеет в виду, все-таки Пэт был англичанин, и я ему не поверила, ведь я знала, что он не бегает ни за какими грузовиками, чтобы ловить падающие вещи. Он почти все время был дома, сидел за кухонным столом, напялив свой старый серый кардиган, кроме того, он не мог бегать – из-за хромоты. Это было мое преимущество: если я уворачивалась от его рук, то всегда обгоняла его, но у него была быстрая реакция, он притворялся, что смотрит в другую сторону, и вдруг бросался на тебя; когда я была маленькой, он мог одной рукой удерживать меня, а второй вынимать ремень. Думаю, поэтому я научилась так быстро бегать.
Он говорил, что повредил ногу на войне, но правительство – что типично – отказалось назначить ему пенсию. Он всегда был против правительства, любого, говорил, все это одно дерьмо; но пойми меня правильно – коммунизм он тоже на дух не переносил. Он слышать не желал про пособия, хотя это и был реальный коммунизм в его понимании. Его дружок Пэт любил потрепаться про рабочий класс, мол, они с Бобом его представители, но мне это было просто смешно. Рабочий класс, как же. Боб работал меньше малого. Он все время занимался тем, что придумывал, как бы не работать; любого человека с постоянной работой он считал придурком номер один. Он и профсоюзы в грош не ставил, вообще не сочувствовал, говорил, из-за них все только дорожает, никакого проку. Когда были забастовки на телевидении, он полицию поддерживал, и это было прикольно, потому что, как обычно, он и их ненавидел до печенок.
Короче, до меня не сразу доперло, почему у нас то сразу пять телевизоров, то ни одного, то восемь радиоприемников, то один. Иногда это были тостеры, иногда магнитофоны, не угадаешь. Вещи появлялись и исчезали в нашем доме как по волшебству. Я получила ремня за то, что разболтала в школе про пять теликов и привела одноклассницу домой поглазеть. Боб взбесился не на шутку. «Я научу тебя держать рот на замке, дрянь», – приговаривал он.
Впрочем, его много чего бесило до белого каления. Он как будто сидел весь день за столом, курил «Блэк кэт», только их, и ждал, когда что-нибудь стрясется и взбесит его, а мама весь день гадала, что же это будет, и старалась предотвратить.
– Обходи его! – говорила она мне. – Зачем ты все время лезешь на рожон? Представь, что он – как закрытая дверь. Ты бы не стала ломиться в закрытую дверь по своей воле, правда же?
В те годы я думала, что раз она так говорит, значит, принимает его сторону, но теперь я вижу, что она просто пыталась уберечь меня от частой порки.
Я ненавидела его до колик. Часто я лежала ночью без сна, воображая все самое ужасное, что могло с ним случиться, как он провалился в люк канализации и его сожрали крысы, например. В нашей квартире тоже водились крысы, ну мыши – точно, и Боб не позволял матери разбрасывать яд, потому что мыши его съедят, а их потом могут съесть его кошки, хотя на моей памяти они никогда не ели мышей. Когда его не было дома, что случалось нечасто, я наступала кошкам на хвосты и носилась за ними со шваброй. Я не могла никак навредить ему, но испоганить жизнь этим противным тварям точно могла. Я до сих пор на дух не переношу кошек.
Конечно, кошек жалко, но тогда я проделывала все это, чтобы побороть страх перед ним. Помнишь ту историю, все газеты писали, шесть или семь лет назад? Про одну женщину с маленьким сыном, которая вышла замуж за какого-то мужика, и через некоторое время они убили мальчишку где-то в лесу. Они сказали ему, что едут на пикник. Фотография бедняжки просто доконала меня. Муж не хотел, чтобы он с ними жил, и мать, видимо, пошла у него на поводу. Я была уже большая, мне было почти тридцать, но, когда я это прочла, меня пробил холодный пот и мне потом долго снились кошмары. Мне казалось, словно это случилось со мной, только я об этом не догадывалась, – знаешь, как будто ходишь во сне и вдруг просыпаешься на краю обрыва. Я всегда больше боялась Боба-добряка, чем Боба-в-гневе. Ведь это как будто знаешь, что в шкафу сидит монстр, только увидеть не можешь.
Мама вышла замуж за Боба после смерти отца, тогда мне было года четыре. Не знаю, зачем ей это было надо. Мама не была религиозна, ничего такого, мы не ходили в церковь, но она верила в некий порядок вещей – в «судьбу», – она сама так говорила. Когда я спросила ее, почему она за него вышла, она сказала, что так суждено. Я не знаю, кем суждено, – но у этого персонажа точно не все в порядке с чувством юмора. Мать так и не поняла, что некоторые вещи – просто слепой случай. Когда мне было двенадцать примерно, я решила, что лучше всего думать о Бобе именно так: это – неприятный случай в моей жизни, вроде автокатастрофы, просто мне не повезло. Мне приходилось с ним жить, но как со сломанной ногой, не как с человеком. Я просто перестала ломать голову, что его обрадует, а что разозлит, потому что все равно никогда не угадаешь, я перестала считать, что это вообще имеет ко мне отношение. Если он бил меня – я относилась к этому, как к погоде: сегодня льет, завтра нет. Он бил меня не за дело, как я думала раньше. Он бил меня, потому что это сходило ему с рук, и никто не мог ему помешать. Именно поэтому, как правило, люди поступают гнусно – из-за безнаказанности.
У матери была куча идей. Она всегда штудировала задние обложки журналов, все эти объявления про то, как начать собственный бизнес в домашних условиях и заработать десятки тысяч. Она пробовала кучу всего: рассылала письма, ходила по домам, продавая журнальные подписки, энциклопедии и прочее, пыталась даже заняться рукоделием, составляя сухие букеты из присланных ей компонентов. Однажды она даже взяла напрокат вязальную машинку, которую ждала быстрая кончина.
И все было понапрасну, она никогда не смогла бы разбогатеть, следуя этим советам, – любое из этих занятий требовало вкалывать по 48 часов в день, и то еле выйдешь в ноль, а мама очень быстро теряла охоту. У нее не было деловой чуйки, чтобы вложиться в то, что действительно прибыльно, например устраивать вечеринки по продвижению посуды «Таппервейр». У нас вся страна на это подсажена, но какие уж вечеринки в наших-то халупах: кошачий туалет в кухне, голые лампочки на потолке, красные потеки в унитазе, вонь – и вечный Боб в своем кардигане c оборванными рукавами и жутким кашлем курильщика, когда кажется, он сейчас выблюет свои внутренности. Это никак не сочетается с легкими закусками, салатом с мини-зефирчиками, так ведь?
Если честно, больше всего мама любила читать такие объявления. Ее это как-то возбуждало, как казино, она хотела верить в судьбу, в то, что однажды колесо Фортуны повернется и ей наконец повезет, не потому, что она заслужила удачу, а просто так, потому что настал ее черед. Она никогда этого не говорила, наоборот, говорила, что мы должны работать изо всех сил и быть благодарны судьбе, но я думаю, что в глубине души она ненавидела эти полуподвалы и запах кошек и, возможно, даже Боба не меньше, чем я. Но она не знала, что делать, как из всего этого выбраться.
«Пока живешь, всегда есть надежда», – так говорила мама. Она упорно верила, что удача бродит где-то там, в большом мире, надо лишь не упустить ее. Все эти годы, что мы не виделись, я посылала ей на день рождения лотерейные билеты, то «Лото Канада», то «Винтарио», а когда были деньги, то сразу целую пачку. Но она ни разу ничего не выиграла.
* * *
Ренни видит сон, и знает это, и хочет проснуться.
Она стоит в бабушкином саду, за углом дома у стены, она знает, что сада давно нет. «Я не могу заниматься всем на свете», – сказала мама. Но вот он, на своем месте, все в нем такое яркое, такое сочное – алые циннии, мальва, подсолнухи, шесты с огненно-красной вьющейся фасолью, а вокруг, словно деловые пчелки, порхают колибри. Но на дворе зима, на земле лежит снег, в небе низкое солнце; со стеблей и бутонов свисают крохотные сосульки. Бабушка тоже там, в простом белом платье в синий цветочек, платье летнее, но, кажется, бабушке не холодно, и Ренни знает почему – потому что она мертвая. Окно в доме открыто, и Ренни слышит, как ее мать и тетки в кухне моют посуду и поют гимны, красиво, в три голоса.
Ренни тянет руки, но коснуться бабушки не может, руки проходят насквозь, словно она трогает воду или первый снег. Бабушка улыбается ей, колибри вьются над головой, садятся ей на руки. «Вечная жизнь», – говорит она.
Ренни ужасно хочется проснуться, она не хочет оставаться в этом сне, наконец ей это удается. Она лежит в своей кровати, одеяло перекрутилось, она резко дергается, высвобождается и садится прямо. За окном все серое, в комнате полумрак, наверное, до рассвета еще не скоро. Ей позарез надо что-то найти. Она встает, босая, в каком-то белом хлопковом одеянии, оно завязано сзади; но она не в больнице. Дойдя до противоположной стены, она выдвигает ящики комода один за одним, копается в своих трусиках, шарфах, свитерах, рукава которых тщательно убраны назад. Она ищет свои руки, она же знает, они где-то здесь, в ящиках, сложены аккуратно, словно перчатки.
Ренни открывает глаза; теперь она по-настоящему проснулась. Светает, слышны первые звуки, во влажном воздухе вокруг нее, словно туман, нависает москитная сетка. Она понимает, где она, здесь, одна, поглощенная будущим. Она не знает, как вернуться обратно.