Уроки химии
Часть 33 из 70 Информация о книге
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
– Кто такой Томми Диксон? – резко спросила Элизабет.
– Мальчик из класса.
– И что еще этот Томми Диксон…
– А наш папа был бедным?
Элизабет сжалась.
Ответ на этот вопрос лежал в одной из коробок, похищенных ею из Гастингса с помощью Фраск. На самом дне коробки под номером три лежала папка-гармошка с пометой «Гребля». Когда эта папка впервые попалась на глаза Элизабет, та подумала, что в ней хранятся газетные вырезки – следы блистательных побед его кембриджской восьмерки. Но нет: папка лопалась от предложений работы.
Она ревниво перебрала эти письма: должности заведующих кафедрами ведущих университетов, директорские кресла в фармацевтических компаниях, руководящие посты в частных концернах. Элизабет просматривала страницу за страницей, пока не нашла приглашение из Гастингса. Вот: обещание собственной лаборатории… впрочем, то же самое гарантировали и все прочие учреждения. Что же выделяло Гастингс из общего ряда? Оклад предлагался настолько низкий, что впору было назвать его оскорбительным. Элизабет рассмотрела подпись. Донатти.
Засовывая письма обратно в папку, она пыталась понять, чем продиктована пометка «Гребля», – ни слова про греблю она не увидела. Но потом заметила две торопливые карандашные приписки над шапкой каждого предложения: расстояние до гребного клуба и уровень осадков. Пришлось вернуться к письму из Гастингса: да, там тоже были такие пометки. Но было и отличие: обратный адрес, обведенный жирным черным кругом.
Коммонс, Калифорния.
– Если папа так прославился, у него ведь наверняка водились деньги, правильно? – спрашивала Мадлен, накручивая спагетти на вилку.
– Нет, детка. Не все знаменитые люди богаты.
– Но почему? Они наделали ошибок?
Элизабет вернулась мыслями к предложению из Гастингса. Кальвин согласился на самый низкий оклад. Кто так поступает?
– Томми Диксон говорит, богатым заделаться очень просто. Раскрашиваешь камешки в желтый цвет и всем объясняешь, что это золото.
– Томми Диксон рассуждает как мошенник, – сказала Элизабет. – Человек, который добивается своих целей незаконными средствами.
А сама подумала: как Донатти. У нее свело челюсть. Мысли переметнулись к другой папке, найденной в этих коробках: там хранились письма от субъектов, подобных Томми Диксону, – от чокнутых, от аферистов, предлагающих схемы быстрой наживы, – а также от целого выводка мнимых родственников, каждому из которых отчаянно требовалась помощь Кальвина; среди них были сводная сестра, всеми покинутый дядюшка, печальная мать, четвероюродный брат.
Над этими письмами она долго не думала: они были на удивление похожи. В каждом содержались притязания на биологическое родство, воспоминания о тех временах, которые Кальвин помнить не мог, и просьбы о деньгах. Единственным исключением стала Печальная Мать. Она, конечно, тоже указывала на кровное родство, но вместо того, чтобы вымогать деньги, предлагала ими поделиться. «Чтобы поддержать твою научную работу», – утверждала она. Печальная Мать написала по меньшей мере пять раз, умоляя Кальвина откликнуться. В ее настырности Элизабет усмотрела вопиющую бессердечность. Всеми Покинутый Дядюшка – и тот угомонился после пары писем. «Мне сказали, что ты умер», – вновь и вновь повторяла Печальная Мать. Неужели? В таком случае почему же она, как и все остальные, написала Кальвину лишь после того, как к нему пришла слава? Его, как заподозрила Элизабет, хотели взять на крючок, чтобы затем присвоить созданные им труды. А почему ей такое пришло в голову? Да потому, что с ней самой именно так и поступили.
– Не понимаю, – сказала Мэд, сдвигая гриб на край тарелки. – Если ты умный и трудолюбивый, разве это не значит, что ты и зарабатываешь больше других?
– Не всегда, – ответила Элизабет. – И все же я уверена, что твой папа мог бы заработать куда больше. Значит, вся штука в том, что он сделал выбор в пользу чего-то другого. Деньги – это еще не все.
Мэд уставилась на нее недоверчиво.
Элизабет не открыла дочери главного: она прекрасно знала, почему Кальвин с готовностью принял смехотворное предложение Донатти. Но причина оказалась столь недальновидной, столь дурацкой, что озвучить такую было непросто. Ей хотелось, чтобы Мадлен считала своего отца разумным человеком, который принимал взвешенные решения. А выходило как раз наоборот.
Ответ нашелся в папке, озаглавленной «Уэйкли», где хранилась переписка Кальвина с начинающим богословом. Эти двое стали друзьями по переписке; все указывало на то, что они никогда не встречались лицом к лицу. Но их многочисленные машинописные послания завораживали; к счастью для Элизабет, в папке сохранились также ответы Кальвина – он печатал свои письма под копирку. Она знала за ним такую привычку: всегда делать дубликаты.
Уэйкли, который учился на богословском факультете Гарварда в ту пору, когда Кальвин был студентом Кембриджа, похоже, испытывал на прочность свою веру посредством науки в целом и научных достижений Кальвина в частности. Как следовало из его писем, он присутствовал на симпозиуме, где Кальвин выступал с кратким научным сообщением, и после этого отважился написать докладчику.
«Уважаемый мистер Эванс, решил списаться с Вами после Вашего выступления на бостонском симпозиуме. Надеялся на обсуждение Вашей последней статьи „Спонтанная генерация сложных органических молекул“, – писал Уэйкли в своем первом послании. – Прежде всего хотел поинтересоваться: возможно ли, с Вашей точки зрения, верить и в Бога, и в науку?»
«Безусловно, – ответил ему Кальвин. – Это называется интеллектуальной нечестностью».
Хотя Кальвин многих раздражал своим легкомыслием, юный Уэйкли, похоже, и бровью не повел. Он тут же написал:
«Но Вы же не станете отрицать, что мир химии мог возникнуть только при том условии, что его создал химик. Вседержитель-химик. Аналогичным образом картина может возникнуть лишь при том условии, что ее создал художник».
«Я оперирую не догадками, а проверенными истинами, – столь же быстро ответил Кальвин. – Так что нет: ваша теория вседержителя-химика – чушь. Между прочим, я отметил, что вы обучаетесь в Гарварде. Вы, часом, не гребец? Я, например, выступаю за Кембридж. Получаю спортивную стипендию, которая покрывает весь курс обучения».
«Не гребец, – написал в ответ Уэйкли. – Но воду люблю. Я – серфер. Вырос в городе Коммонс, штат Калифорния. Бывали когда-нибудь в Калифорнии? Если нет, обязательно поезжайте. Коммонс прекрасен. Лучший климат в мире. И хорошие условия для гребли».
Элизабет откинулась на спинку стула. Она помнила, как энергично Кальвин обвел кружком обратный адрес письма из Гастингса с предложением работы. «Коммонс, Калифорния». Выходит, он принял оскорбительное предложение Донатти не ради продвижения своей научной карьеры, а для того, чтобы заниматься греблей? На основании одной фразы богослова-серфера? «Лучший климат в мире». Серьезно? Она перешла к следующему письму.
«Вы всегда хотели стать проповедником?» – спрашивал Кальвин.
«Я происхожу из старинной династии проповедников, – отвечал Уэйкли. – Богословие у меня в крови».
«Кровь за это не отвечает, – указал ему Кальвин. – Кстати, хотел спросить: почему, с вашей точки зрения, многие верят в тексты, написанные тысячи лет назад? И почему, такое впечатление, чем более сверхъестественными, недоказуемыми, невероятными и замшелыми кажутся источники этих текстов, тем больше людей в них верит?»
«Представителям рода человеческого требуется утешение, – написал в ответ Уэйкли. – Им нужно знать, что другие сумели пережить тяжкие испытания. И в отличие от представителей иных видов, у которых лучше получается учиться на своих ошибках, людям требуются постоянные угрозы и понукания, чтобы жить добродетельной жизнью. Знаете, как говорится: люди ничему не учатся. Так оно и есть. Но религиозные тексты все же стараются направить их на путь истинный».
«Но разве наука не дает еще большего утешения? – откликнулся Кальвин. – В тех сферах, где мы можем получить доказательства, а затем добиться усовершенствования? Не понимаю, как можно считать, что писанина многовековой давности, созданная нетрезвыми писцами, хотя бы отдаленно заслуживает доверия? Я здесь не выношу нравственных суждений: тем писцам алкоголь был необходим, поскольку вода бывала непригодной для питья. И все же вопрос: как их несуразные истории – горящие кусты, падающая с небес манна – можно считать плодами здравого смысла, особенно в сравнении с доказательной наукой? Никто из ныне живущих не станет лечиться распутинским кровопусканием, когда в клиниках внедряются новейшие методы лечения. И все же многие упрямо верят в те истории, а потом набираются наглости требовать, чтобы в них уверовали и другие».
«Резонно, Эванс, – отвечал Уэйкли. – Но у людей есть потребность верить в нечто большее, чем они сами».
«Да с какой стати? – напирал Кальвин. – Чем плохо верить в себя? И если так уж хочется верить в небылицы, почему не взять за основу какую-нибудь басню или сказку? Они ведь тоже учат нравственности. И ничуть не хуже. Ведь никто не притворяется, будто верит в правдивость басен и сказок?»
Уэйкли невольно соглашался, хотя сам этого не признавал. Чтобы уяснить смысл сказок, нет нужды молиться Белоснежке или бояться гнева Румпельштильцхена[17]. Сказки лаконичны, хорошо запоминаются и затрагивают все основы любви, гордыни, глупости и великодушия. Правила их лапидарны: Не будь скотиной. Не причиняй вреда людям и животным. Делись тем, что имеешь, с ближним, которому повезло меньше. Иными словами, будь приличным человеком. Уэйкли решил сменить тему.
«О’кей, Эванс, – написал он в ответ на предыдущее письмо. – Я принимаю твое крайне упрощенное мнение о том, что, строго говоря, у меня в крови не присутствует пасторский долг, но мы, многочисленные Уэйкли, становимся проповедниками, как сыновья сапожников становятся сапожниками. Признаюсь: меня всегда влекла биология, но в нашем роду биологов не бывало. Возможно, я просто хочу сделать приятное своему отцу. Как по большому счету мы все. А ты разве нет? Твой отец был ученым? Ты стремишься сделать так, чтобы он тобой гордился? Если да, то могу сказать, что в этом ты преуспел».
«НЕНАВИЖУ СВОЕГО ОТЦА, – напечатал Кальвин заглавными буквами в том послании, которым завершилась их переписка. – НАДЕЮСЬ, ЕГО НЕТ В ЖИВЫХ».
«Ненавижу своего отца. Надеюсь, его нет в живых». Потрясенная, Элизабет прочла это заново. Как же так: отца Кальвина действительно нет в живых – лет двадцать назад, если не раньше, он попал под поезд. К чему такие слова? И по какой причине переписка Кальвина и Уэйкли прервалась? Судя по дате, последнее письмо было почти десятилетней давности.
– Мам… – теребила ее Мэд. – Мама! Ты меня слушаешь? Мы – бедные?
– Солнышко, – сказала Элизабет, пытаясь не допустить нервного срыва (она и впрямь ушла с работы?), – у меня был долгий день. Доедай, пожалуйста.
– Но, мама…
Их прервал телефонный звонок. Мэд вскочила со стула.
– Не снимай трубку, Мэд.
– А вдруг это что-нибудь важное?
– Мы ужинаем!
– Алло? – ответила Мэд. – С вами говорит Мэд Зотт.
– Солнышко, – упрекнула Элизабет, забирая у нее трубку, – мы не сообщаем по телефону наши личные данные, ты это помнишь? Алло? С кем я говорю?
– Миссис Зотт? – ответил голос в трубке. – Миссис Элизабет Зотт? Вас беспокоит Уолтер Пайн, миссис Зотт. Мы с вами встречались на этой неделе.
У Элизабет вырвался вздох.
– Уф… Да, мистер Пайн.
– Весь день пытаюсь вам дозвониться. Очевидно, ваша экономка забыла вам передать мои сообщения.
– Это была не экономка, и она не забыла передать мне ваши сообщения.
– Ох… – Теперь он смутился. – Понимаю. Виноват. Надеюсь, я вам не помешал. Уделите мне минуту? Сейчас удобно?
– Нет.
– Тогда буду краток, – сказал он, не намереваясь ее отпускать. – И повторюсь, миссис Зотт: я разобрался со школьными обедами. Вопрос решен: отныне Аманда будет ограничиваться своим собственным обедом, еще раз приношу извинения. Но звоню я по другому вопросу – по сугубо деловому.
Далее он напомнил, что работает продюсером на местном дневном телевещании.
– Кей-си-ти-ви. У руля, – гордо сказал он, хотя и погрешил против истины. – И думаю над расширением сетки вещания – не затеять ли кулинарную программу. Добавить, так сказать, перчика, – продолжал он с несвойственными ему потугами на юмор, но от разговора с Элизабет Зотт у него разыгрались нервы. Вежливого смешка он так и не дождался, отчего занервничал еще сильнее. – Как выдержанный телепродюсер, чувствую, что я созрел до такой программы.
И вновь никакого отклика.
– Я тут провел пилотное исследование, – он уже нес околесицу, – и, основываясь на некоторых интереснейших тенденциях вкупе с моими личными знаниями законов успешной разработки дневных программ, считаю, что кулинария готова в определенной степени усилить дневное телевидение.
От Элизабет так и не поступило никакой реакции, но это уже было не важно, поскольку Уолтер не сказал ни слова правды.
А правда заключалась в том, что Уолтер Пайн не проводил никаких исследований и знать не знал никаких тенденций. Да и по факту: личных знаний о законах успеха дневного вещания у него было с гулькин нос. Такое положение подтверждалось крайне низкими рейтингами его канала. Реальная ситуация была такова: у Уолтера образовалась брешь в сетке вещания и рекламодатели уже дышали ему в затылок, требуя немедленно ее залатать. Прежде это место занимала клоунская программа для детей, которая, во-первых, не отличалась живостью, а во-вторых, недавно потеряла лучшего клоуна, убитого в пьяной драке, так что в полном смысле слова умерла.
Вот уже три недели Уолтер Пайн лихорадочно искал, чем бы ее заменить. По восемь часов кряду отсматривал бесчисленные рекламные ролики потенциальных звезд, среди которых были фокусники, советчики, комедианты, учителя музыки, эксперты в области естественных наук, знатоки этикета, кукольники. Продираясь через эти дебри, Уолтер не верил своим глазам: неужели находятся люди, которые продюсируют и эту ахинею, да еще имеют наглость записывать ее на пленку и присылать ему по почте? Совсем стыд потеряли? Но время поджимало, поиски требовалось ускорить, его карьера висела на волоске. Начальство высказалось на эту тему недвусмысленно.
Вдобавок ко всем рабочим неурядицам только в этом месяце его четыре раза вызывала миссис Мадфорд, учительница подготовительного класса, которая в последнее время стала угрожать, что подаст на него жалобу: в тумане полного изнеможения и подавленности он случайно упаковал в пластмассовый контейнер Аманды свою фляжку джина вместо дочкиного термоса с молоком. А до этого положил ей с собой степлер вместо сэндвича, сценарий вместо пачки салфеток, а как-то раз – горстку трюфелей с шампанским, поскольку аккурат в тот день у них закончился хлеб.