Уроки горы Сен-Виктуар
Часть 15 из 23 Информация о книге
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Ты начал рассказывать о брате и сестре, а теперь все говоришь только о брате.
ГРЕГОР
По сравнению с нами обоими сестра не несла в себе никакой опасности, никаких тайн и была безобидной. Для своей профессии или для своего положения она не была «типичной»: ее никогда нельзя было бы назвать «продавщицей». Стоя за прилавком нашей лавки или потом на этаже универмага, она, когда бы я ее ни навещал там, выглядела скорее как практикантка или как хорошая знакомая кого-нибудь из продавцов, которые все имели официальный вид. В отличие от них, моя сестра всегда казалась расслабленно-беззаботной. Она продавала не без охоты, но вместе с тем без особого усердия и рвения. И почерк, которым она заполняла товарные чеки, всегда был очень детским. Сама она, кстати сказать, никогда всерьез не мечтала о продвижении, довольствуясь мелкими должностями. Мне же никогда не приходило в голову ее жалеть. И тем не менее после каждой такой встречи в памяти надолго оставалось одно: взгляды, которые бросали издалека в ее сторону либо владелец лавки, либо соответствующий обслуживающий персонал универмага, когда она позволяла себе вести со мной, хотя я не был клиентом, продолжительные беседы частного свойства, вместо того чтобы ограничиться коротким приветствием. Дневной свет в такие моменты словно отключался: оставались только поблескивающие металлические стойки с пестрой одеждой, линолеумный пол и тяжелый воздух платяных шкафов, крашеные-перекрашенные волосы, тени вместо глаз и кроваво-красные ногти. Однажды мне бросилось в глаза, что моя сестра там вся как-то сгорбилась, и мне захотелось вытащить ее из этой дыры. Но как? И куда? Я не верил в то, что она может самостоятельно вести какое-нибудь дело. В наше время заводить магазин – это, конечно, замечательно, только если на тебя, так сказать, работает добрый дух какого-нибудь предка. Ведь недаром новые заведения, даже если их засунуть в самые художественные старинные помещения, все равно выглядят подделкой. Хотя, наверное, именно я вложил сестре в голову мысль начать собственное дело, когда предложил ей расстаться со своей профессией и со своим классом, – не для того, чтобы перейти в более высокий, а для того, чтобы просто уйти. Конечно, сейчас можно было бы взять ипотечный кредит. Но я испытываю не только сомнение, но и чувство вины: как будто я уговорил сестру бросить какое-никакое, но все-таки надежное место и тем самым одновременно навредил брату, поставив под угрозу его среду обитания, жизненно важную для него. Ибо я уверен, с домом можно уже заранее распрощаться – из нищенства дух предпринимательства не родится. И это еще не все: я не могу не думать о том, что речь идет о доме наших родителей. Они построили его сами, почти без посторонней помощи, и это стоило им нескольких лет жизни. И участок, они обиходили его собственными руками: нашли в горах источник, протянули от него под землей длинные трубы – представляешь, каково это было? – до самого дома и сада. Убрали все валуны, все камни, а на очищенной земле растут теперь фруктовые деревья или просто трава, и каждый кусочек носит свое особое имя. Какое-то время это место мало что значило для меня. Однажды ты рассказала мне, что всякий раз, когда ты возвращаешься к твоему первому окружению, то уже издалека испытываешь настоящее «блаженство», – я представил себе, как это, и позавидовал тебе. О себе я такое едва ли мог сказать. Но с тех пор, как я получил письмо, былое пространство ожило для меня. Теперь оно стало главным местом действия моих снов, как страшных, так и безмятежных. На самой высокой террасе стоит одинокое дерево, обозначая собою центр. Взгляд уносится на юг, за границу. Дерево относится уже к другой стране. Перед пограничной горой раскинулась широкая равнина с горбами конечных морен. В сумерках там тихо и пустынно, горбы курятся, глетчеры только-только растаяли, время – десять тысяч лет до нашей эры, и это наше время. Это местечко с деревом я тайно приберег для себя. Мне хотелось когда-нибудь поселиться там, в деревянном доме, отдельные уголки которого я даже тебе уже описывал. Поверь: это чудесное место. И оно – не просто постройки и земли, это земля-кормилица, хозяйство. Я видел там змею с короной – символ, включенный в местный герб. Недопустимо, чтобы дом окончательно превратился теперь в дом скорби. Я вижу, как исчезает труд – точнее, творение – наших родителей. Я вижу, как на каждом, даже самом неприметном доме труженика в самой захолустной деревне сверкают вывески фирм и банков и каждый дом на фоне пейзажа выглядит предприятием, а вокруг домов-предприятий – никакой местности. Я не вижу больше никаких дорог и никакого выхода к открытым пространствам. Я вижу собственную безответственность и предательство. Теперь я знаю, я ничем не могу помочь моим ближним, – не могу помочь никому. Я могу только сохранить. И этого я добьюсь любой ценой: сохранить! Лучше всего не отвечать на письмо и остаться здесь с тем единственным, чему я еще могу хранить верность: моей работе, которая и без того уже пострадала. А теперь скажи, как мне поступить.
НОВА
Доведи игру до конца. Пусть твоя работа пострадает еще больше. Не претендуй на роль главного действующего лица. Попытайся встать на другую сторону. Но не замышляй ничего. Избегай задних мыслей. Ничего не умалчивай. Будь мягким и сильным. Будь хитрым, отдайся течению и презри победу. Не наблюдай, не проверяй, храни бодрость духа, дабы не пропустить знаки. Будь готов к потрясениям. Покажи твои глаза, влеки других в глубину, не потеряй пространства и рассматривай каждого в его образе. Решения принимай только восторженно, поражения – спокойно. Главное, давай себе время и не бойся обходных путей. Позволяй себе отвлекаться. Предоставляй себе, так сказать, отпуск. Не пропускай шума дерева и воды. Поворачивай туда, куда тебя тянет, и не жалей для себя солнца. Забудь своих ближних, поддерживай незнакомых, уделяй внимание мелочам, уклоняйся в безлюдье, наплюй на драму судьбы, презирай несчастье, смейся над конфликтом. Двигайся в своих собственных красках, пока ты не почувствуешь свое право и шелест листьев не станет сладок. Иди по деревням. Я пойду тебе вслед.
Уходят. Один – направо, другой – налево.
2
Первая картина. На заднем плане фрагмент строительной площадки, завешенный холстиной. На среднем плане жилище рабочих. На переднем плане пожилая комендантша: администратор, экономка и ключница в одном лице, обслуживающая довольно большой строительный барак. Грегор. Ровный ясный свет закатного солнца на протяжении всей сцены.
КОМЕНДАНТША
Вам повезло. Удачный день. Работы здесь постепенно движутся к концу. На следующей неделе вся компания перебирается на другую стройку, в другую долину. Основная часть уже переехала. Ваш брат остался тут с несколькими рабочими, чтобы подправить кое-какие мелочи. Сейчас они вернутся и будут праздновать. Я уже и пиво приготовила, только в холодильник не ставила. А то у них у всех с почками проблемы. На стройке ведь сплошные сквозняки, со всех сторон дует. Во всей долине дует. Прежде на этом месте был строевой лес. Я выросла в здешних краях. Рабочие-то все кто откуда. На выходных я всегда тут оставалась одна, сторожила дом. По воскресеньям здесь бывает очень тихо. Даже звон колоколов сюда почти не долетает. Раньше я много читала. Теперь же включаю себе радио или смотрю какую-нибудь программу, это успокаивает. Начальство поставило нам в барак телевизор. И все равно, когда ребята в понедельник утром возвращаются, я всегда радуюсь. Два года мы тут вместе. Скоро барак разберут и перевезут в другую долину. Я-то, наверное, туда не поеду, в деревню вернусь. Там у меня есть хибарка, кошку себе заведу. Деревня старая. Церковь у нас на горе. Только вот почти всегда закрыта. Зато скоро будут показывать дрессированных собак. Вот времена. Я к вашему брату привязалась. Кое-кто считает его тут шалопаем, никчемным балбесом, и он даже сам, похоже, верит в это. Как правило, он работает больше других, прямо как бешеный. Но, бывает, возьмет и уйдет куда-то, спрячется, так что его приходится искать по всем углам. Начальство тоже считает его ненадежным и уже много раз грозилось уволить. Я-то знаю, что он не бездельник, просто такой беспокойный. Из всей бригады он единственный, кто за все эти годы так и не свыкся с оторванностью и отдаленностью. Когда он сидит и смотрит в пространство, оно для него живое. Он ведь тут самый храбрый и сильный, а все равно, бедолага, больше всех нуждается в помощи и поддержке. Хотя при этом он у нас заводила – петь мастер, и голос будь здоров. Правда, в торжествах-то по случаю открытия объекта им уже не поучаствовать, все будут вкалывать где-нибудь в другом месте, а я буду ходить с бидоном за молоком для себя и своей кошки. Но кто услышит мой голос? О времена!
ГРЕГОР
Путь мой был долог. Клубы пыли от строек застилают долину. Вода в реке от того замутилась. За каждой табличкой с наименованием места высится гигантский щит, на котором обозначен номер строительного объекта. Но я выбрал другую дорогу, по верху, среди фруктовых садов. Противоположный склон весь утонул в пыли, колонны грузовиков поднимали по ходу движения тучи мелкого песка, отчего в иных местах свет окрашивался сернистой желтизной, но все со временем выправилось, и тогда издалека накатило нечто вроде красоты. Единственный человек, попавшийся мне навстречу, был одет в темный костюм: он возвращался с похорон, и внизу, в долине, я увидел тогда могильщиков в пестрых жилетах с серебряными пуговицами, а потом услышал шорканье их лопат, заглушившее урчание грузовиков на противоположном склоне и шуршание листвы на моем. Передо мной предстала вседневная притча, и потому я могу сказать: когда закончится строительство, когда залатают пыльные ямы, весь этот ваш край станет как новый. Проследите за взглядом вашей кошки, когда он, минуя острые бетонные углы, устремится в пустоту. Там дрожит вода, собравшаяся в ложбинке чуть свернувшегося листа, и отзывается в вас учащенным биением сердца, отчего вам захочется вскинуть руки. Вашей долине, быть может, суждено в одночасье снова состариться, и бетонные своды обратятся тогда в связующие формы древнейшей из всех древностей. Когда я шел сюда, мне попадались то и дело темные землянки: разве не может случиться так, что это строение здесь в скором времени превратится в часть той системы подземных катакомб? Разве нельзя представить, что этот бетон превратится в древнюю породу? Под строительным мусором бьют источники, и они проложат себе новые пути и образуют новые долины. Земля сохранит свою красоту, дабы и впредь радовать душу, подумал я. Не обращайте внимания на все эти машины, которые блуждают тут, словно Франкенштейновы чудища, – пусть себе блуждают. Однажды я угодил в снежную бурю. Это была такая свистопляска, что мне даже стало страшно, но потом я заметил, сколько спокойных вещей было вокруг меня. Стоило обломиться какой-нибудь толстой ветке, как тут же в углубления искореженного обрубка устремлялись мягкие снежинки и мирно оседали там, а темные пятна, проступающие на заснеженном поле, оказывались липовым цветом. Ведь недаром часто говорят: «Дети резвятся под снегом». Вот почему не говори: «О времена!», а говори: «О время!» (Пауза.) Но буду ли я завтра еще в силах верить в то, что знаю сейчас?
КОМЕНДАНТША
Никогда еще никто не говорил ни единого слова о здешних местах. Когда я была молодой, в деревне рассказывали об одном скульпторе, который тут родился в прошлом веке. Сегодня спросите любого ребенка, он вам ничего об этом не скажет, но тогда он был негласным героем всей долины. Всякий раз, когда я проходила мимо его дома, я испытывала гордость от того, что такой человек, как он, происходит из той же общины, что и мы, остальные. Его статуи удерживали течение времени. Его дом казался мне таким большим и просторным. В действительности он был обычной развалюхой, в которой еще жили люди и велось какое-то хозяйство, он стоял в одном ряду с другими и все же казался каким-то тихим и возвышенным. В моем сердце скульптор продолжал быть живым человеком. Он даже был для меня «сыном человеческим»: то есть одновременно воплощал в себе все возрасты, и в первую очередь – самый ранний. В отдельные моменты я была его двойником, его восставшей из праха тенью: вот я, ребенок, иду, обратившись им, ребенком, по деревне, и глаза мои объемлют весь мир. Да-да, именно я, старуха из рабочего барака. Бывает и такое, прошу заметить. Это реальность. Сквозь утренний туман проступали тогда на повети шесты, поддерживавшие сено, – глядели указателями, показывающими на восход. Осенью на голых ветках сверкали яблоки круглыми шарами, выложенными для игры в бильярд. Высокие снопы гостеприимно открывали свои чертоги. В сумерках шумела вода, перекатываясь через валуны, служившие путевыми знаками, поблескивающие каменные плиты отрывались от земли, наступал час фантазии, аэрокорабли стремили свой лёт, и вся местность предавалась тогда в руки художнику, он был вездесущ, он единил предметы, чеканил неповторимый образ всей долины, одухотворял нищих духом, к каковым относилась и я сама, и он одарил их покровом невинности, каковой я, та самая старая выпивоха, которую вы видите перед собой, все еще не перестаю чувствовать на своих плечах невесомой ношей, отличной от обычных тягот. И в этом нет ничего особенного, это – нормально, зарубите себе на носу, вы, рабы факта. Только вот наши долины нынче совсем покинутые. Вы не заметили, что та верхняя тропинка, по которой вы шли, называется «Учебная природоведческая тропа для наших гостей», где каждое дерево снабжено табличкой с названием, и такие же таблички стоят перед придорожными киотами, только на них вместо «Бук» и «Лиственница» написано «Место для молитвы»? Совсем я одна, никого у меня нет, ни близко, ни далеко. Когда-то мне объясняли: колокола не время отбивают, а напоминают о вечности, но нашему брату они теперь ни о чем не напоминают, и ничего не возвещают, и никого не призывают, не зовут – бренчат, как бубенцы, чугунные погремушки, только ворон пугают. Собаки хозяйничают в церквях, всю святую воду уж вылакали. Никому здесь ничего не нужно. А сколько всего знаменательного происходит тут вокруг, даже у нас на стройке, и никто ничего не запоминает, никто ничего не хранит, никто ничего не передает дальше. В лучшем случае откопает кто-нибудь в мусоре какую-нибудь корягу, возьмет ее себе, покроет лаком и выставит потом дома в саду. Мне хочется сказать: долой всех этих коряжников! Долой все эти цветники – художественные композиции, устроенные на старых тележках или в пустых собачьих будках! Дикие заросли, где вы? Иногда о нас пишут в газетах, когда что-нибудь происходит – несчастный случай или преступление. И это уже, поверьте, кое-что: такие сообщения мы читаем все вместе, не пропуская ни единого слова, и название деревни сияет нам яркой звездой, как родное имя. Однажды явился к нам какой-то тип с магнитофоном и камерой, пожалел нас и ожидал, что мы тоже себя пожалеем и начнем жаловаться. Но мы хотели предстать иначе. Мы хотели, чтобы нам воздали хвалу. А еще лучше, чтобы прославилась наша деревня, с ее красками и формами. Неизвестный мастер-строитель, где ты? Приди сюда, меси тут глину, трудись, твори, и пусть твои творения оправдают наши дела, и пусть они наполнят нас восторгом, дабы снова взывалось к вещам и наполнялись звуком имена. Ибо нигде не сыщешь теперь места, где бы взывалось к вещи или оглашалось имя. Ubi est domus dei in qua invocabitur nomen eius?[13]
Из-за холщового занавеса выходят строители. Все в линялой, выцветшей синей рабочей одежде разного фасона. Все в желтых касках, которые они снимают на ходу. Это Ганс, брат Грегора, с тремя другими рабочими. Его спутники сразу исчезают за дверью барака. Комендантша следует за ними. Ганс обходит барак. Внимательно смотрит на Грегора, отступает на шаг назад, делает широкий жест рукой, словно обводя небо и землю. Тишина. Из барака доносятся только приглушенные звуки шагов, звон посуды, радио.
ГАНС
Я тебя узнал издалека, по тому, как ты стоишь. Ведь еще родители говорили: «Он смотрит, будто ничего не понимает». Но я знаю, что это неверно. Ничто не ускользает от твоего внимания. Ты у нас смышленый. Всегда заранее обдумывал грядущее. Никогда я не чувствовал себя с тобой уверенным. Ты всегда меня побеждал, во всех играх. Ты никогда не жульничал, но твои победы оборачивались для нас всегда чудовищной жестокостью. Выигрывая, ты всякий раз действительно сидел с видом победителя. Никогда тебе не удавалось превзойти нас с подобающим изяществом, дабы победа вызывала восхищение. Ведь есть же такая пословица: хорошая победа та, которая приносит радость побежденным. Нет, ты вел себя так, чтобы мы, проигравшие, прочувствовали как следует унижение. Я-то от этого нисколько не страдал, а вот сестра страдала: она не умела проигрывать. Малейший промах выбивал ее из колеи, и от ярости она не просто плакала, она рыдала в голос, а ты только потешался над ней. Помнишь, как она запиралась где-нибудь, а ты шел за ней и, стоя под дверью, продолжал травить ее шуточками? Ты был таким не только в игре. Когда ты был нужен, тебя никогда не было на месте. Из-за этого родители на тебя все время жаловались: он занят только собой, и никто другой его не волнует. Он ведь такой внимательный, такой сострадательный, вот только слабых не выносит. А потом ты снова как-то включался в нашу жизнь – настоящий брат. Глядите, это наш брат, говорили мы. Он немножко не такой, как мы, но все равно он наш. Он свой и никогда нас не забудет. Никто мне не верил, что ты когда-нибудь вернешься в эту глухомань. И вот пожалуйста, ты здесь! (Братья обнимаются. Ганс идет в барак переодеваться.)
Грегор ненадолго остается один. Он ходит взад и вперед с опущенной головой. Потом поднимает голову, оглядывает местность. В бараке теперь горит свет. Холщовый занавес на заднем плане пузырится. Оттуда просачивается мелкая пыль. Легкое шуршание, которое постепенно становится все громче. Грегор вскидывает руки. Ганс выходит с тремя другими рабочими из барака. Они переоделись, теперь на них не синяя рабочая одежда, а обычная, повседневная. Все побриты, умыты, причесаны и производят впечатление необычайной опрятности, собранности и достоинства, в их облике вместе с тем есть что-то дерзкое и задиристое. Они преобразились.
ГАНС
Вот это и есть мой братец. Когда мне был год, он как-то раз оставил незапертой загородку, которую соорудили специально для меня, и я свалился с лестницы, грохнулся башкой о цементный пол, так что после этого я, как говорили, ни на что уже не годился и мог пойти разве что в работяги. Если его посылали за чем-нибудь по хозяйской надобности, он брал меня и сестру с собой, усаживался потом где-нибудь на обочине и читал, читал, а мы стояли рядом и скулили, ревели, орали, – ведь мы были такими маленькими, что не могли сами добраться до дому. Он же преспокойно читал себе дальше, не обращая на нас ни малейшего внимания. Позже, когда ему приходилось помогать нам делать домашние задания, он стоял, как надсмотрщик, и колотил нас по головам, а если слезы падали на тетрадь, он просто вырывал листы – один за другим. И никто не мог найти на него управы. Весь дом, вся округа боялись его, потому что он был таким, каким он был. Он заставлял нас ходить с ним в лес собирать ягоды и не желал понимать, что у нас нет его азарта и что мы совсем не стремимся прийти домой героями-добытчиками. Молча стояли мы по колено в траве, среди болота, и покорно слушали, как он обзывает нас непроходимыми лентяями и тунеядцами. Я поклялся, что когда-нибудь отомщу ему за каждый удар и каждое бранное слово. Редко я видел от него что-нибудь хорошее. Только на расстоянии он стал относиться к нам лучше. В письмах он не только передавал нам приветы, но и проявлял интерес, заочно участвуя в нашей жизни. Лишь значительно позже я понял: он хотел, чтобы мы были такими, каким хотел быть он. И поскольку он был один, он сам себе служил мерилом. Но мы были другими, не такими, как он. Я – рабочий. Я родился рабочим. И я не желаю быть таким, как он. Я не испытываю ни малейшего желания есть то, что ест он, пить то, что пьет он. Часто меня спрашивают, не завидую ли я ему, и на это я всегда отвечаю: я доволен тем, что я рабочий. И тем не менее вы вполне можете доверять ему. Он не из тех проныр с магнитофонами, которые норовят украсть у вас историю вашей жизни и вашу тайну. Он будет вас слушать совсем по-другому. И к тому же он свой, и зудит у него в тех же местах. (Все выступают вперед. Ганс представляет их брату.) Мы все из одной долины. Это Антон. Он живет в самом конце долины и по понедельникам подбирает нас с утра на своей машине. Если ты проедешь утром, на рассвете, задолго до первого автобуса, по пустынным деревням и заметишь где-нибудь на обочине закутанного до ушей, понуро глядящего в пространство человека с вещмешком или толстой сумкой, из которой торчит термос, знай, это точно кто-нибудь из нас. Антон строит себе дом. На выходных я помогаю ему. Воду уже протянули, выбрали подвал. Через год, наверное, будет готова коробка, еще через год – комната на первом этаже: ну а уж там потихоньку, как пойдет. Антон уезжал на заработки, постранствовал немало за семью морями. Погляди на него: он твой ровесник, а уже совсем без зубов остался. «Мы любим вас такими, какие вы есть» – так говорят покорно наши жены, но, естественно, мы бы им больше нравились другими, как и они нам: чтобы грудь была ого-го и никаких выпирающих вен. И ведь недаром мы обращаемся уже друг к другу так, словно обращаемся к своим родителям. «Отец» – говорит мне моя жена, «мать» – говорю я ей. А много ли прошло времени, и прошло ли оно вообще с той нашей ночи, которая была похожа на пылающую, безудержную, изливающуюся магму, когда свободное пространство вокруг нас было одним сплошным, для нас одних лишь предназначенным танцзалом, а небо наверху теплым покровом, согревающим изнутри, вселенная же – обволакивающим дуновением ветра, крошечной точкой пространства, приютившей нас?! Разве мы не молодые? Антон вкалывал на Севере, прокладывал нефтепровод, но разве не он совсем еще недавно ходил вместе с тобой в первый класс? Вот отмороженное ухо (показывает), которое совсем недавно грозился оторвать ему учитель. Вот раздавленные фаланги пальцев (показывает) на руке, которая еще мгновение назад не могла удержать толстую свечку во время конфирмации, еще мгновение назад по ней стекали капли святой воды. А там (указывает на задний план) грохот бетономешалок, день за днем, но разве не ближе треск возгорающегося предпасхального костра двадцать лет тому назад; ежедневно бьющий в нос неотступный запах горячего битума, но разве он может забить идущий от ладоней аромат еще незрелых яблок, наворованных в чужих садах; вопли и крики бригадиров и инженеров: как легко они заглушаются мягким глухим звуком, с каким домашние животные тогда, да и сейчас, вне всякого расписания, поднимаются с настила или, наоборот, на него опускаются. И это никакое не воспоминание! Мы еще молоды! – Вот Игнац. (Показывает.) Он тоже у нас заморский странник, только он был в южных странах, работал в джунглях, на широте экватора. Он из соседней деревни и снова поселился там. Игнац живет один, без семьи. Если ты пойдешь через его деревню, ты рано или поздно натолкнешься на недостроенное здание замка, с неоштукатуренными башенками и балюстрадами, сложенное из бетонных плит: он сам себе застройщик и сам себе прораб. Работает он в основном зимой, когда нет никаких заказов и у нас простой, мечтает о пенсии, чтобы довести все как следует до конца. Игнац (показывает на него) носит бандаж, у него грыжа, часто вылезает от таскания тяжестей. Ночью его, бывает, лихорадит и он кричит во сне, повторяя воинственные крики африканских дикарей. Его замок стоит по соседству с небольшим хутором, и по размеру он почти такой же; позади стройки он развел огород, в огороде – сараюшка с соломенным тюфяком, скамейкой и печкой. Этот доходяга, которого ты видишь перед собой, еле держащийся на ногах после целого дня, проведенного в грязи и в пыли, харкающий, сморкающийся, тяжело дышащий, – у себя в деревне уважаемый человек. В местной пивной специально для него и для его стройки повесили у карточного стола особый ящичек: туда все опускают мелочь, и к концу месяца там набирается немало. Замок у него удивительный: он сужается кверху, и в полнолуние видно, что он почти повторяет очертания пирамидообразной горы на заднем плане, словно ее копия, вынесенная в деревню. И только ради этой картины он строит свой замок, больше ни для чего. В бараке, правда (показывает), у него другие картинки: каждый понедельник вешает себе над кроватью новую голую бабу, в столовку (показывает) он всегда приходит первым, уходит же последним, а если вечером, после окончания передач, когда уже погашен свет, где-то тут в потемках (показывает) раздается смачное бульканье, то можно к бабке не ходить: это он, наш владелец замка, великий мореход, наливает себе текилы, говоря тем самым: «Стройка, долина, земля внизу, звезды наверху, слушайте, это я!» Но не будем уж гнать чудаков, давайте восславим их, хотя они только прикидываются таковыми, ибо сегодня у нас тут последний вечер. Давайте восславим дикарей, даже если они всего-навсего ночные призраки: ибо завтра мы будем уже сидеть по домам и снова, как порядочные, заводить будильники. (Подхватывает Игнаца и кружится с ним.) Великий дух вселенной, сойди сегодня к нам, простри свои крыла, дай нам немного воспарить над землею, раскройся парашютом у нас в груди. Иное бытие, не прячься, являй нам иногда, а лучше часто, над топорщащимися антеннами, за колышущимися верхушками деревьев, среди зеленеющих кустов, в глубине стеклянно-прозрачных глаз прохожих, в просветах тянущихся там в вышине облаков – свой переливающийся богатством красок лик. Не оставляй нас наедине с искусственным вибрированием наших недолговечных машин – иначе помпезность электричества накроет, словно мрак, все царство земное. Не уводи от нас старые добрые долговечные вещи во сны, яви их белым днем, при свете солнца, так далеко, так близко, и отпусти нас на свободу, дабы могли предаться мы дереву «дереву», реке «реке», целительно зеленой равнине, сверкающему склону горы – обители небожителей, облаку – утреннему самолету, цветку – спасительному сосуду. Дозволь нам нынче вечером быть тем, что мы есть, – людьми доисторических времен, и свяжи нашими устами ту луну за деревьями, улиток в пыли и железные прутья в бетоне в одно-единое целое. Земля, пусть взовьется твой стяг и твой герб. Долины, гряньте дружно свои гимны, забудьте все ваши имена. (Обходит сцену.) И ты, великая стройка, оживись и превратись, подчинившись древнему заклинанию, в безымянную гладкость. Это место (показывает) нынче вечером ничего больше не будет значить. Оно будет называться «дикая глушь», и никого здесь не будет, кроме нас. Мы тоже безымянные. (Обращаясь ко всем.) Отвечайте, как никому не известные незнакомцы. Не показывай никому свою родину. Забудьте приговор, игнорируйте процесс. Не глядите на народ – там не на что больше смотреть. Двигайтесь без музыки – музыка ведет в ложном направлении. Человеческому слуху подходит лишь наитишайшее шуршание. (Тишина преображения.) Имена отпадают. Мы на свободе, в чистом пространстве. Теперь мы можем снова назвать этот кусочек земли «землей». – А вот это Альбин. Он живет в подвале, местное начальство считает его умственно отсталым и на работу берет только с испытательным сроком, из месяца в месяц. Однажды в пивной к нему подсела официантка, и (обращаясь к Грегору) ты бы видел, как он держал ее за руку. Он так ее гладил! Он не просто плакал, не просто смеялся, он еще громко кричал и всхлипывал. По ходу дела он умудрился развязать ей фартук и все при этом лыбился. А потом вернулся в барак и все повторял: «Она сама ко мне села! Милая такая». Разумеется, Альбин не идиот. Он просто прикидывается немым, если не знает человека, и в основном он и не хочет никого знать. В подвале он живет по доброй воле. Он оборудовал там все, как на случай войны. Это его бункер, которым при необходимости можем воспользоваться и мы. Может быть, скоро мы еще будем ему за это благодарны. Я частенько бывал у него там, внизу, и даже оставался на ночь. В углу стоит радиопередатчик, шумит, жужжит, постукивает, порою из-за моря долетают голоса: перекличка островов. Птица: сумерки. Заря: стая голубей. Подвал похож на лабиринт, и хранятся в нем не только консервы. В каждой стене ниша для камней и окаменелостей, и каждая ниша связана с какой-нибудь стройкой, и каждый завтрак надписан, и ему присвоено имя – экзотическое или стандартное. Но бывает и другой Альбин: он тот, кто горлопанит на безлюдных вокзалах. Он человек с финкой, он тот, кто в буфете швыряет кружку в зеркало и набрасывается на первого встречного. Он ухмыляющийся убийца с голым черепом. Он тот, кто появляется на политических мероприятиях в форме представителя правоохранительных органов и смотрит на всякого, облаченного в гражданскую одежду, как на заклятого врага. Он с треском колет в тишине орехи, чувствуя себя добровольцем расстрельной команды. Альбин – матерый каторжник. Удерет из любого помещения. Он ходит в порнокинотеатры, сидит и воняет. В пустом автобусе он непременно плюхнется рядом с тобой и будет всю дорогу свистеть, демонстрируя свои гнилые зубы. Вечером он мечется по болотам, исторгая из себя предсмертные крики. Он ухаживает за своей парализованной матерью, ходит для нее с авоськой за покупками. На его могиле надпись «Пропал без вести». Он ведет себя как женщина. Если дотронуться до него, он вопит: «Не щекочись!» Когда играют в футбол, он стоит на воротах, мастерски ловит все высокие мячи и пропускает низкие. Если кто-то умирает, он будет единственным, кто просидит вместе с родственниками у гроба всю ночь. В лесу он является из дупла. Он стоит на римской дороге, и в руках у него волшебная лоза, а его пес исходит слюной и пачкает ею твои выходные брюки. Он тот, кто прячется в подлеске и закладывает себе в рот шнур от динамита. Он синий и желтый. На языке его бык-великан, от которого немотствуют уста. Он был с тобою вместе под одним сердцем, и он же является тебе среди облаков знакомым лицом. Его последний образ – черно-белый и овальный, а его искореженный велосипед валяется на обочине возле верстового столба. Знак его – атрофия мышц вот здесь, в верхней части ноги (показывает), это у него от долгого лежания в больнице, и негнущееся колено, лечили неверно, – врачам на нас наплевать. Кто он такой? Загадка. (Грегору.) И горе тебе, если ты скажешь, кто он такой! И горе тебе, если посмеешь судить, кто мы такие! Одно толкование – и с праздником покончено. Праздник в том, чтобы придумывать загадки. Быть может, мы – эксплуатируемые, униженные и оскорбленные, – соль земли. Но по ночам мы часто встаем. Мы любим писать на мягкий бетон. Иногда краешком глаза нам удается уловить кружение звезд. Официанткам мы кричим: «Поди сюда или я тебе укушу!» Мы варим себе на плитках суп из кубиков. Вечером, вооружившись примитивными очками, мы изучаем Священное Писание. Наши поцелуи не оставляют следов на лицах хмурых чужих женщин. Мы повязываем себе галстуки и отправляемся на свадьбу свидетелями. Мы падаем с лесов и ломаем себе ноги. Мы получаем надбавки за удаленность, вредность, повышенные нагрузки и забиваем на зиму свинью. Мы крестим детей друг у друга и носим друг другу гробы. Но мы не друзья. Мы лежим, отвернувшись к стенке, и чувствуем за спиной дыхание соседа, который точно так же замер, отвернувшись к стенке. Рано утром мы встаем с первым звонком будильника, без всякого «Доброе утро», включаем свет, радио, выкуриваем в трусах по первой сигарете, процарапываем дырочку на обледеневшем окне, проклинаем северный ветер, вымерзший пол и снег, пьем растворимый кофе. В середине недели нам становится совсем невмоготу, мы начинаем онанировать, но ветер на улице очень холодный. После обеда время тянется совсем уж черепашьими шагами, и тогда мы думаем о нашем единственном друге, который погиб или уехал куда-нибудь в дальние края, желаем, чтобы коллеги все сдохли, то и дело промахиваемся и погибаем, бывает, сами. А дома нам уже нечего дать своим детям, потому что мы чувствуем себя глупее их, нас раздражают их голоса, их движения, мы отсылаем их раньше времени спать и опускаемся потом, посреди кухни, на колени перед нашими женами, утыкаемся в них головами, рассказываем о неистребимых вековечных стычках с начальством и бесконечном одиночестве, выплакиваем свое горе, чтобы потом исчезнуть в пивной. Нужно выдержать еще только несколько лет, говорим мы друг другу каждый день, твердим, повторяя снова и снова, – всего несколько лет, несколько десятилетий. Еще несколько вспашек земли, и нас уже никто никогда не уволит, и тогда мы сможем ходить от дома к дереву, от дерева к дороге, от дороги в деревню, из деревни обратно домой. Еще несколько увечий и болезней, и никто уже не скажет «симулянт». Несколько лет, несколько десятилетий. Но даже если мы не друзья, мы – вместе, мы – соожидающие, наша сила в том, что мы – загадка и никто из вас, живущих награбленными мнениями и манерами, не видит нас. Мы – фигуры, бредущие вдали по полю, мы – силуэты в автобусах, что катят по заснеженным равнинам. Мы сумрачные лица, заполняющие вагоны метро от первого до последнего, и лишь на поворотах теряем друг друга из виду. Иногда мы можем обратиться к далеким горам, а порою, бывает, оказываемся даже там, на горизонте, в синеве между двумя вершинами – глубоким ущельем и отвесными скалами. Раз в день, случается, мы обращаемся в колыхание травы, готовой дать ответ, в солнечный светильник, сверкающий посреди чащи, в просвет среди ветвей красного бука, в спасительную темноту густого тиса. Мы можем обратиться в ветер от корней, что неожиданно вздымает кроны деревьев, в шуршание дней и ночей, в бесконечную зелень, в безмятежную морскую гладь, которую древние называли «Галена». Завтра, наверное, мы уже будем ничем. Послезавтра будем лежать в сырой земле и не войдем ни в одно описание истории, даже сноской. Но те белые воздушные склепы наверху будут нам вечными памятниками. Мы – безотцовщина, нас оправдали, развели с родиной, отлучили от места, мы – прекрасные чужеземцы, великие незнакомцы, медлительные острословы, люди всех времен. Так находится применение силе загадки. Давайте нынче вечером мы станем воплощением своего ремесла, которому мы обучились и носители которого в былые времена именовались даже «народом», отдельным «племенем»: «племя плотников». Обойдемся нынче без зазывал: разве народу нужны собиратели? Забудем нынче, что все наши начальники, в отличие от нас, живут где-то поблизости и каждый вечер могут быть дома. Пусть себе ползают со своими газонокосилками перед своими домами с вычурными аркадами, как ползали они с ними вчера. Взгляните, как они, нацепив резиновые перчатки, смывают глину с резиновых шин, в то время как в доме жена, нацепив резиновые перчатки, смывает глину с резиновых сапог. Резинарезинарезина. Взгляните, не бойтесь, как господин архитектор выползает с бутылкой в руках из своего подвала и демонстрирует господину адвокату, заглянувшему в гости, этикетку, на которой значится год урожая, а в это время госпожа архитекторша воркует с госпожой адвокатшей, рассказывает ей о том, что вот нашла, мол, нового мясника или нового булочника, у первого превосходная оленина, прямо бери и жарь, у второго превосходная выпечка, ешь не хочу, и все равно не толстеешь. (Остальные включаются в игру.) Резинарезинарезина. А взгляните на их детей, как они сидят смирно потупив глазки, милые, избалованные крошки, у которых все есть и которые ничего не любят, которые все знают и ни к чему не относятся всерьез, которым с пеленок дано видеть, слышать, щупать, читать красоту и которые не способны ничего из этого воспринять, не умея восхищаться, не умея преклоняться, которые зато потом с наслаждением будут рассказывать какую-нибудь драму из своей, ах, какой несчастной молодости и жаловаться на отсутствие любви, на бессердечность и множить эту бессердечность, передавая ее благополучно дальше и тем увековечивая. Резинарезинарезина. Взгляните на княжескую чету, как они, вернувшись после телевизионных съемок или из театра, еще ставят себе пластинку, дабы насладиться холопской музыкой, оживляющей в памяти льстивые речи о непревзойденной человечности или даже величии их деяний, которые они якобы совершили, хотя в действительности они никогда и ни за что на свете ничего подобного не совершали и не совершат, ибо им милее слушать бесконечные славословия угодливых лакеев, распевающих на все лады «псевдогероические арии» в их честь. Резинарезинарезина. Взгляните, как все эти господа поднимаются по лестнице, словно на похоронах, не хватает только гроба и печали, и посмотрите, как они, нынче и прежде, всегда, обнимают друг друга: равнодушно, без слез, без волнения, без восторга. Взгляните, как они прижимаются друг к другу, не зная, как себя освободить. Взгляните, как они достигают цели, не зная потом, как добиться цели. Взгляните, как безмятежно они теперь спят, не зная, что именно сейчас состоялось опять прощание навеки. Резинарезинарезина. Да, они все на виду. Сильные мира сего нынче избавлены от чар. У них не осталось ни одной-единственной тайны, причем уже давно, разве не так? Они всегда перемещаются со свитой, но ни одна река не сопровождает их. Им кажется, они идут, но ни одно облако не идет вместе с ними. Они все играют, играют, но никакая игра не обратит их снова в детей. Они празднуют вместе с нами, но ни один из нас не празднует ничего вместе с ними. Только мы, обиженные, слышим еще красоту и видим просторы. В них же – нет никакой загадки, они – оглушительно мертвые. Как это еще говорят: «Зло быстро измышляет себе машину», – так вот, они и есть машины зла. Сегодня вечером тут совсем другой праздник! (Кричит в сторону барака.) Эй, матушка-стройка! Сегодня никакого музыкального фона, никаких громкоговорителей и никаких фонарей, искажающих сияние ясной ночи. Давай сюда: пробил час божественно свободных рук. Оторвись от кроссворда. Вылей пойло в раковину. Переверни календарь цифрами к стене. Выключи навсегда телевизор и отвались от фальшивых картинок. Выйди из облака, не напоенного питьевой водой, отринь от тела неплодоносные волны. Сложи антенну и раскинь на потускневшей раке белую кружевную салфетку с надписью «Долой голубой огонек из наших гостиных!». Эй, матушка-стройка! Останови пустословие. Добейся тишины. Пробей беззвучную мертвую фоностену, рискни совершить лунный прыжок из немоглухослепоты и перенестись к нам, в живую, готовую к игре, бодрящую, все ставящую на свои места здешность. (Внутри барака все звуки постепенно сходят на нет. И хотя эти звуки были всего лишь еле различимым фоном, их исчезновение подчеркивает наступившую тишину. Слышен только легкий шум стихий.) Эй, матушка-стройка! Пока еще есть свет, огляди себя. Найди свои глаза. Поле, звезду. Убери страдающее выражение с лица, преврати свое чело в сияющую диадему, накинь красивый платок на плечи, распрямись, выйди из здания, подай голос, пусть это будет первый крик. (В бараке гаснет свет. На авансцену выходит комендантша. Теперь она кажется лишенной примет возраста. На ней нет никаких украшений, она держится просто и все же сияет необыкновенной, преображенной красотой. Она слегка улыбается не размыкая губ и не мешает другим молча рассматривать себя, сама же смотрит на что-то другое.)
Альбин начинает неожиданно петь. Это не настоящее пение, а просто напевание, как, бывает, напевает себе любой человек под настроение – не в полный голос, но все же достаточно громко.
АЛЬБИН
Из норы я вышел на волю и пива
Выпил в пивной
Это было ни там, ни здесь, но точно – со мной
И сказал человек в магазине: «Полночным поездом
поезжай»
И я сел в него и отправился в дальний край
В рассветных сумерках прибыл к речным берегам
одиннадцать тысяч женщин стояло там
и святая Урсула сказала мне в этот час:
«Там на севере в дельте зверь поджидает всех нас».
В автобусе стоя заснул я и вдруг упал
Шофер церемониться со мною не стал
Он сказал: «Передай своей матушке горячий привет»
и лицо его сделалось желтым, как лютиков цвет
Лежа в траве, я мечтал о снегах
черные клешни жуков-оленей больно кололи меня
и женщина с лодочной станции сказала: «Садись
Багажник машины забит, а ты сзади, дружок,
притулись»
Не помню, что дальше было на той дороге
вот край долины, и сердце забилось в тревоге
«Петля дороги замкнулась, назад ведет!»
кричу я громко, и айсберга колкий лед
уткнулся в затылок, я прыгаю быстро в окно
Вокруг светло и одновременно темно
И пилот из своей кабины обернулся ко мне
он сказал: «Альбин, дружище, отправляйся домой
да станцуй там польку о святой своей простоте».
Побрел я в сторону дома и потерял башмак