Убыр
Часть 25 из 51 Информация о книге
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
В комнате было тепло, темно и тихо. Не как на улице – теперь все-таки чувствовалось, что здесь живут. Да и Дилька дышала. Спокойно дышала, глубоко.
Неужто показалось?
Я шагнул к полатям, чтобы присесть, успокоиться, лечь и уснуть. И загрохотало снова. Громко, трясуче – прямо за дверью в комнату с грязной посудой и умывальником.
Сложил я там плохо все, что ли, холодея, подумал я на бегу. Хотя тут же вспомнил, что тарелки сложил очень аккуратно, стопочками. Разве что их с плеча на пол сметали.
Их и сметали.
С ноги.
Сперва я вообще ничего не разобрал, спасибо, сам в осколки не рухнул, когда перед лицом шорохнуло и сразу совсем рядом звонко брязнуло по фаянсу. Дзынь-быдых – и осколочки свись во все стороны. Я вылетел из последнего башмака, попытался сунуть ногу обратно, снова чуть не убился оземь волшебной птицей, разозлился на себя и на кота этого бешеного и шепотом рявкнул:
– Фу, козел! Фу, я сказал! Люди спят!
Опять шорохнуло и вдарило уже с другой стороны. Сильно дальше.
Не может кот с такой оттяжкой бить, запоздало сообразил я, таращась в темноту. Вытянул руки и нерешительно шагнул вперед под скользкий скрежет. Тут в окошко ввалилась луна, я охнул, выдернул ногу из гадостной кучки, осмотрелся и охнул снова. От возмущения.
В углу не было ни кота, ни вообще кого-то, ведро старое стояло под серой тряпкой. Зато по всему полу грудами и россыпью валялись, поблескивая, осколки, обломки и недобитые тазики с кружками. Явно не сами упали, и явно не кот спихнул. С размаху били, швырками, как в киноистерике. Кто бил-то?
Стоп. Ведро в дальнем углу стояло, а не у рукомойника.
Я вгляделся в него, вернее, за него, чтобы рассмотреть, кто там прячется, и вовремя: ведро уже снова, как пнутое, летело в дальний угол. У меня от старательного прищура аж виски заболели, но я понял, что уже не отпущу и сейчас все увижу. И увидел, блин.
Ведро встало, будто шваброй пристукнутое, тряпка подлетела и оказалась и пастью, и щелью с парой блескучих глаз. Пасть гуднула высоко и хрипло, как корейская легковушка, а глаза остро сверкнули и вроде кинулись ко мне.
Я дернулся назад, опомнился – ведра еще не хватало бояться – и присел, чтобы рассмотреть эту хрень подробнее. И эта хрень в самом деле кинулась на меня. С воплем и растопыренными, как перечеркнутые катафоты, глазами.
И тут луна выключилась.
Я плюхнулся на задницу и в панике оттолкнулся ногами, чтобы вылететь за дверь, захлопнуть ее и больше по ночам на невеселые звуки не бегать. Кабы план удался, а подо мной случилась хоть пара серьезных осколков, я бы смахнул себе ползадницы, а то и всю передницу. Но осколков не оказалось, и проехать у меня не получилось. Уперся поясницей и затылком и почти начал уже орать от ужаса – что окружили и сейчас сзади отгрызать начнут. Но тупо поперхнулся. А в попытке откашляться сообразил, что за задницей валенки, а на башке – корявая ладошка, и все это бабкино, а бабка нестрашная.
А бабка страшным шелестом спросила:
– Чего бичуру обижаешь?
4
А я знаю чего?
Я даже того, что обижаю, не знаю.
Обижаю, оказывается. Бичуре полагается оставлять объедки повкуснее. Она объедается, добреет и наводит глянец в доме: убирается, посуду моет и вообще богатство притаскивает.
Если объедки не оставить, бичура обижается. Тем более нельзя забирать уже поставленную миску. Даже собаки с кошками такого не прощают. А эти дом могут подпалить, а то и развалить. Бабка так и сказала. Бичура, говорит, громит все, затем кидается. Затем тащит в дом беду. Поэтому нельзя бичуру обижать.
Бичура – это что-то типа домового. Ну, я видел, что ни фига это не домовой. Это не то девочка, не то старушка такая, свечка разглядеть не дает – но по колено высотой. Пока стоит, ведро ведром и тряпка сверху. Когда ходит, на лилипутика из цирка похожа, только не в раззолоченном кафтанчике, а в серых обмотках. А как разозлится – копец, летающее дупло с зубами, и совиные глаза сверху. Вернее, не совсем совиные – у сов зрачки вертикальные, в мультиках по крайней мере (и в «Что? Где? Когда?» тоже), а у этой дуры горизонтальные. Где-то я такие видел.
Ох, опять распахнулась и бросилась. Я в прошлые два раза привык, что бичура, как дворняга на поводке, не долетает с полметра, отшвыривается обратно и там ворчит. Но все равно жутковато было. И смешно, конечно. И еще интересно. Люблю необычные сны.
Явный же сон: ведро кусаться лезет, бабка-ёжка рядом глазками из-под жиденьких бровей сверкает, пол под ногами качается, стены из черных бревен вокруг свечного язычка прыгают, и дремучий лес кругом. Ну и где мы, значит? Во сне.
Ух ты. Никогда раньше во сне не удавалось понять, что я сплю. Вопрос в том, где я: дома, в электричке, в избе или вообще где-нибудь в спортлагере, и не март сейчас, а август, теплынь, и трава штаны пачкает, и подъем через сорок минут, так что надо быстренько все досмотреть и узнать, чем все кончилось. Или бабку спросить? Не, не полагается.
– Бабуль, а чем все кончится?
Я честно сдерживал улыбку, потому что нехорошо ржать в лицо старшим, особенно когда глядишь на них сверху вниз.
Бичура скрежетнула осколками и стихла в самом темном углу. Я смотрел на бабку, поджимая губы, чтобы не фыркнуть. Бабка подняла свечу почти к самым моим глазам – я чуть дернулся, – обвела жарким треском лицо от скулы до скулы, всматриваясь, что ли, – я не понимал, даже сильно прищурившись, – и сказала:
– Отцом твоим.
Внутри у меня ухнуло и стало прохладно, хотя огонь свечки колыхался у самого лба. Волосы, кажется, разбегались друг от друга в мелкие пружинки.
– Почему? – спросил я, ошалело соображая, где я, что я и надо ли вообще что-то спрашивать.
– Потому что твой отец будет последним, что ты вспомнишь перед смертью, – объяснила бабка.
Обошла меня и начала подбирать осколки с пола в ближайшую кастрюлю. Кастрюля наполнилась почти сразу. Бабка выпрямилась и обернулась ко мне. Я так и стоял столбом. Не кидаться же с криками и тряской на согнутую старушку. На выпрямленную, впрочем, я тоже не кинулся. У нее глаза светились – реально, как лазерный фонарик, только не голубым или красным, а лиловым цветом. Стало быть, как два фонарика, машинально подумал я и хотел наконец что-то спросить. Но тут бабка сунула мне неожиданно тяжелую кастрюлю и велела:
– Вынеси, там ящик у крыльца, сложи. Еду выкинул уже?
Я мотнул головой.
– Ее обратно принеси. Шевелись.
Я опять попробовал что-то сказать, передумал и побрел на крыльцо. Свечка меня довольно долго слепила, но почему-то я неплохо различал предметы, ни разу не споткнулся и даже нашарил слетевший башмак. И ящик с мусором тоже быстро нашарил. Чуть не оставил там всю кастрюлю, но понял, что бабка меня за это скормит бичуре. Опростал кастрюлю. Некоторое время не мог нашарить тазик с объедками. Испугался, что теперь точно меня вместо объедков и скормит. Нашел чего бояться, дурак. Зато тазик тоже нашел, где и оставлял, под щитком, не разоренный, к счастью, ежами и енотами. И поспешно вернулся.
Бабка неудобно сидела на перевернутом казане и напевала. Что конкретно, я не слышал, но мелодия казалась знакомой. А бичура верещала, как летучая мышь. По-моему, в такт. И качалась рядом, как танцующий ребенок. Дилька так плясала, когда мелкой совсем была: ей музыку включишь, она ноги расставит и давай мелко-мелко приседать и время от времени раскачиваться, как сумоист. Я валялся с нее.
С бичуры тоже прыснул, хоть верещание у нее гадкое было, прям по ногтям напильником. Бичура заткнулась, продолжая покачиваться. Бабка зыркнула на меня и убавила громкость; очень странно – из ушей мелодия исчезла, а в голове осталась. Ох, непростая у нас бабка, подумал я онемело. И все никак не мог сообразить, хорошо это, что непростая, или худо совсем.
Бабка протянула руку, я поспешно сунул кастрюлю, ойкнул и протянул тазик с объедками. Бабка сказала:
– Сам поставь.
Сказала – а музыка не умолкла.
Сказала – и той же рукой ткнула в дальний угол.
Я пожал плечами, осторожно прошаркал туда сквозь осколки, поставил тазик и сказал бичуре, на всякий случай по-русски:
– Жри давай, скандалистка.
Мелодия оборвалась. Бабка тихо скомандовала:
– Уйди.
Я опять пожал плечами и побрел к двери. На полпути мимо ширкнуло, тут же таз загремел, и по стенам мягко и жестко зашлепали корки и объедки.
Бичура жрала.
Я посмотрел пару секунд. Угол был темным, но и тех кусочков и движений, что различал глаз, хватило. Я чуть не выбежал – не из комнаты, а из дома вообще. Но не мог я бежать. Понял наконец: непростая бабка нам не просто так попалась. Она помочь может. Ну и должна помочь. А я должен все узнать.
Я подошел к бабке и сказал:
– Бабуля, я не знал, что такое бичура, я только biçara знал…
Это «бедолага» значит. Но бичура была явно не бедолага. Гадость она была и мусороедка.
Бабка ласково смотрела на бичуру.
– Бабуль, я вот что… Вы про отца говорили, – настойчиво продолжал я.
– Иди спать, – сказала бабка, как будто ответила.
Я хотел крикнуть или даже пнуть по казану, чтобы эта карга на пол дрябнулась, лучше на осколок какой. Чтобы поняла, как мне паршиво. Чтобы перестала пялиться на помойную чертилу и не отмахивалась от живого человека. Я сжал кулак и даже на ногах пальцы поджал, подышал, подумал и начал присаживаться рядом с бабкой, чтобы сверху вниз не говорить. Это неприятно бывает тому, кто сидит, мне папа объяснял. Сесть я не успел: бабка завозилась на своем насесте, вставая. Я попытался подхватить ее под локоть, чтобы помочь, но она мою ладонь отпихнула и встала сама, довольно проворно. Ну и ладно. Я чуть отступил, чтобы не дуть ей в макушку – это тоже папа учил, совсем близко к собеседнику не подходить, там еще персональное пространство какое-то, не помню, не важно, – и заговорил, подбирая слова почти без запинок:
– Бабуля, у меня семья заболела. Мама злая… это… дикая вообще. Папа умер почти, худой, некрасивый. Они на сестренку будто охотятся. Я испугался, уехал, мы из дому уехали, теперь дороги нет, я не знаю, как, куда идти…
– Иди спать, – повторила бабка, но я не унимался:
– Там еще свиньи, страшные, а отец умирает, вы сказали, отца увижу перед смертью, какая смерть? Он сам умирает, у него дыра вот здесь! – почти крикнул я, толкнув себя пальцами в немытые сто лет волосы.
И бабка сразу сказала:
– Замолчи.
Я перевел дух и обнаружил, что свечка погасла, в доме тихо, даже бичура не чавкает. А бабка смотрит теперь в сторону узкого окошка. И я ее почему-то вижу, хотя совсем темно. Не всю вижу, только контур лица, лиловатый, как глаза, но различаю. Но это ерунда все, я же объяснить не успел, вспомнил я и продолжил:
– А они будто умерли вчера, как убыр.
– Масло в рот, – сказала бабка и взяла меня за локоть. Железно взяла.
Я не понял, что значит May qap, решил, что это про книжку Гитлера что-то или что масло капает, потом вспомнил, что qap значит «откуси» или «в рот возьми», – мы еще с Ренатиком ржали в свое время, что слово такое есть, – и принялся искать глазами, где это масло, которое в рот набрать надо. И тут дошло, что это команда заткнуться.
Чего ради?
Бабку я теперь различал совсем хорошо – глаза к темноте привыкли. Бабка, оказывается, зажмурилась под редкими бровками, и из левого глаза катится слеза, но шея все равно вытянута в сторону окна. И тут по ее лицу точно лиловым полотенцем провели – слева направо, раз, глазницы лилово сморщились и провалились в черное, нос упал длинной тенью на щеку, и невытертая слеза на щеке колко блеснула, как камешек фианит у Гуля-апы на перстеньке.
Я перевел взгляд на окно и сперва ничего не увидел, кроме самого окна, которое обозначилось и показало раму. Опять луна пробилась, что ли, подумал я, тупо уставившись в подсвеченное лиловым стекло, как-то ловко моргнул – и взгляд провалился дальше, к источнику подсветки. Это было что-то типа фары готичного мотоцикла, нет, скорее, уличного фонаря, наверное, на палке, раз не у самой земли и не на заборе висел, а за забором, только вместо белого плафона на нем лиловый мерцал, пушисто так. Я вспомнил фонарь из дачного сарая, с которым раньше фотографии печатали. И разглядел, что фонарь горит не сам по себе, а над плечом какого-то мужика. И движется вместе с мужиком. Медленно, но ровно. Видать, мужик как раз фонарь на палке и тащит, а палки не видно.
Неужто показалось?
Я шагнул к полатям, чтобы присесть, успокоиться, лечь и уснуть. И загрохотало снова. Громко, трясуче – прямо за дверью в комнату с грязной посудой и умывальником.
Сложил я там плохо все, что ли, холодея, подумал я на бегу. Хотя тут же вспомнил, что тарелки сложил очень аккуратно, стопочками. Разве что их с плеча на пол сметали.
Их и сметали.
С ноги.
Сперва я вообще ничего не разобрал, спасибо, сам в осколки не рухнул, когда перед лицом шорохнуло и сразу совсем рядом звонко брязнуло по фаянсу. Дзынь-быдых – и осколочки свись во все стороны. Я вылетел из последнего башмака, попытался сунуть ногу обратно, снова чуть не убился оземь волшебной птицей, разозлился на себя и на кота этого бешеного и шепотом рявкнул:
– Фу, козел! Фу, я сказал! Люди спят!
Опять шорохнуло и вдарило уже с другой стороны. Сильно дальше.
Не может кот с такой оттяжкой бить, запоздало сообразил я, таращась в темноту. Вытянул руки и нерешительно шагнул вперед под скользкий скрежет. Тут в окошко ввалилась луна, я охнул, выдернул ногу из гадостной кучки, осмотрелся и охнул снова. От возмущения.
В углу не было ни кота, ни вообще кого-то, ведро старое стояло под серой тряпкой. Зато по всему полу грудами и россыпью валялись, поблескивая, осколки, обломки и недобитые тазики с кружками. Явно не сами упали, и явно не кот спихнул. С размаху били, швырками, как в киноистерике. Кто бил-то?
Стоп. Ведро в дальнем углу стояло, а не у рукомойника.
Я вгляделся в него, вернее, за него, чтобы рассмотреть, кто там прячется, и вовремя: ведро уже снова, как пнутое, летело в дальний угол. У меня от старательного прищура аж виски заболели, но я понял, что уже не отпущу и сейчас все увижу. И увидел, блин.
Ведро встало, будто шваброй пристукнутое, тряпка подлетела и оказалась и пастью, и щелью с парой блескучих глаз. Пасть гуднула высоко и хрипло, как корейская легковушка, а глаза остро сверкнули и вроде кинулись ко мне.
Я дернулся назад, опомнился – ведра еще не хватало бояться – и присел, чтобы рассмотреть эту хрень подробнее. И эта хрень в самом деле кинулась на меня. С воплем и растопыренными, как перечеркнутые катафоты, глазами.
И тут луна выключилась.
Я плюхнулся на задницу и в панике оттолкнулся ногами, чтобы вылететь за дверь, захлопнуть ее и больше по ночам на невеселые звуки не бегать. Кабы план удался, а подо мной случилась хоть пара серьезных осколков, я бы смахнул себе ползадницы, а то и всю передницу. Но осколков не оказалось, и проехать у меня не получилось. Уперся поясницей и затылком и почти начал уже орать от ужаса – что окружили и сейчас сзади отгрызать начнут. Но тупо поперхнулся. А в попытке откашляться сообразил, что за задницей валенки, а на башке – корявая ладошка, и все это бабкино, а бабка нестрашная.
А бабка страшным шелестом спросила:
– Чего бичуру обижаешь?
4
А я знаю чего?
Я даже того, что обижаю, не знаю.
Обижаю, оказывается. Бичуре полагается оставлять объедки повкуснее. Она объедается, добреет и наводит глянец в доме: убирается, посуду моет и вообще богатство притаскивает.
Если объедки не оставить, бичура обижается. Тем более нельзя забирать уже поставленную миску. Даже собаки с кошками такого не прощают. А эти дом могут подпалить, а то и развалить. Бабка так и сказала. Бичура, говорит, громит все, затем кидается. Затем тащит в дом беду. Поэтому нельзя бичуру обижать.
Бичура – это что-то типа домового. Ну, я видел, что ни фига это не домовой. Это не то девочка, не то старушка такая, свечка разглядеть не дает – но по колено высотой. Пока стоит, ведро ведром и тряпка сверху. Когда ходит, на лилипутика из цирка похожа, только не в раззолоченном кафтанчике, а в серых обмотках. А как разозлится – копец, летающее дупло с зубами, и совиные глаза сверху. Вернее, не совсем совиные – у сов зрачки вертикальные, в мультиках по крайней мере (и в «Что? Где? Когда?» тоже), а у этой дуры горизонтальные. Где-то я такие видел.
Ох, опять распахнулась и бросилась. Я в прошлые два раза привык, что бичура, как дворняга на поводке, не долетает с полметра, отшвыривается обратно и там ворчит. Но все равно жутковато было. И смешно, конечно. И еще интересно. Люблю необычные сны.
Явный же сон: ведро кусаться лезет, бабка-ёжка рядом глазками из-под жиденьких бровей сверкает, пол под ногами качается, стены из черных бревен вокруг свечного язычка прыгают, и дремучий лес кругом. Ну и где мы, значит? Во сне.
Ух ты. Никогда раньше во сне не удавалось понять, что я сплю. Вопрос в том, где я: дома, в электричке, в избе или вообще где-нибудь в спортлагере, и не март сейчас, а август, теплынь, и трава штаны пачкает, и подъем через сорок минут, так что надо быстренько все досмотреть и узнать, чем все кончилось. Или бабку спросить? Не, не полагается.
– Бабуль, а чем все кончится?
Я честно сдерживал улыбку, потому что нехорошо ржать в лицо старшим, особенно когда глядишь на них сверху вниз.
Бичура скрежетнула осколками и стихла в самом темном углу. Я смотрел на бабку, поджимая губы, чтобы не фыркнуть. Бабка подняла свечу почти к самым моим глазам – я чуть дернулся, – обвела жарким треском лицо от скулы до скулы, всматриваясь, что ли, – я не понимал, даже сильно прищурившись, – и сказала:
– Отцом твоим.
Внутри у меня ухнуло и стало прохладно, хотя огонь свечки колыхался у самого лба. Волосы, кажется, разбегались друг от друга в мелкие пружинки.
– Почему? – спросил я, ошалело соображая, где я, что я и надо ли вообще что-то спрашивать.
– Потому что твой отец будет последним, что ты вспомнишь перед смертью, – объяснила бабка.
Обошла меня и начала подбирать осколки с пола в ближайшую кастрюлю. Кастрюля наполнилась почти сразу. Бабка выпрямилась и обернулась ко мне. Я так и стоял столбом. Не кидаться же с криками и тряской на согнутую старушку. На выпрямленную, впрочем, я тоже не кинулся. У нее глаза светились – реально, как лазерный фонарик, только не голубым или красным, а лиловым цветом. Стало быть, как два фонарика, машинально подумал я и хотел наконец что-то спросить. Но тут бабка сунула мне неожиданно тяжелую кастрюлю и велела:
– Вынеси, там ящик у крыльца, сложи. Еду выкинул уже?
Я мотнул головой.
– Ее обратно принеси. Шевелись.
Я опять попробовал что-то сказать, передумал и побрел на крыльцо. Свечка меня довольно долго слепила, но почему-то я неплохо различал предметы, ни разу не споткнулся и даже нашарил слетевший башмак. И ящик с мусором тоже быстро нашарил. Чуть не оставил там всю кастрюлю, но понял, что бабка меня за это скормит бичуре. Опростал кастрюлю. Некоторое время не мог нашарить тазик с объедками. Испугался, что теперь точно меня вместо объедков и скормит. Нашел чего бояться, дурак. Зато тазик тоже нашел, где и оставлял, под щитком, не разоренный, к счастью, ежами и енотами. И поспешно вернулся.
Бабка неудобно сидела на перевернутом казане и напевала. Что конкретно, я не слышал, но мелодия казалась знакомой. А бичура верещала, как летучая мышь. По-моему, в такт. И качалась рядом, как танцующий ребенок. Дилька так плясала, когда мелкой совсем была: ей музыку включишь, она ноги расставит и давай мелко-мелко приседать и время от времени раскачиваться, как сумоист. Я валялся с нее.
С бичуры тоже прыснул, хоть верещание у нее гадкое было, прям по ногтям напильником. Бичура заткнулась, продолжая покачиваться. Бабка зыркнула на меня и убавила громкость; очень странно – из ушей мелодия исчезла, а в голове осталась. Ох, непростая у нас бабка, подумал я онемело. И все никак не мог сообразить, хорошо это, что непростая, или худо совсем.
Бабка протянула руку, я поспешно сунул кастрюлю, ойкнул и протянул тазик с объедками. Бабка сказала:
– Сам поставь.
Сказала – а музыка не умолкла.
Сказала – и той же рукой ткнула в дальний угол.
Я пожал плечами, осторожно прошаркал туда сквозь осколки, поставил тазик и сказал бичуре, на всякий случай по-русски:
– Жри давай, скандалистка.
Мелодия оборвалась. Бабка тихо скомандовала:
– Уйди.
Я опять пожал плечами и побрел к двери. На полпути мимо ширкнуло, тут же таз загремел, и по стенам мягко и жестко зашлепали корки и объедки.
Бичура жрала.
Я посмотрел пару секунд. Угол был темным, но и тех кусочков и движений, что различал глаз, хватило. Я чуть не выбежал – не из комнаты, а из дома вообще. Но не мог я бежать. Понял наконец: непростая бабка нам не просто так попалась. Она помочь может. Ну и должна помочь. А я должен все узнать.
Я подошел к бабке и сказал:
– Бабуля, я не знал, что такое бичура, я только biçara знал…
Это «бедолага» значит. Но бичура была явно не бедолага. Гадость она была и мусороедка.
Бабка ласково смотрела на бичуру.
– Бабуль, я вот что… Вы про отца говорили, – настойчиво продолжал я.
– Иди спать, – сказала бабка, как будто ответила.
Я хотел крикнуть или даже пнуть по казану, чтобы эта карга на пол дрябнулась, лучше на осколок какой. Чтобы поняла, как мне паршиво. Чтобы перестала пялиться на помойную чертилу и не отмахивалась от живого человека. Я сжал кулак и даже на ногах пальцы поджал, подышал, подумал и начал присаживаться рядом с бабкой, чтобы сверху вниз не говорить. Это неприятно бывает тому, кто сидит, мне папа объяснял. Сесть я не успел: бабка завозилась на своем насесте, вставая. Я попытался подхватить ее под локоть, чтобы помочь, но она мою ладонь отпихнула и встала сама, довольно проворно. Ну и ладно. Я чуть отступил, чтобы не дуть ей в макушку – это тоже папа учил, совсем близко к собеседнику не подходить, там еще персональное пространство какое-то, не помню, не важно, – и заговорил, подбирая слова почти без запинок:
– Бабуля, у меня семья заболела. Мама злая… это… дикая вообще. Папа умер почти, худой, некрасивый. Они на сестренку будто охотятся. Я испугался, уехал, мы из дому уехали, теперь дороги нет, я не знаю, как, куда идти…
– Иди спать, – повторила бабка, но я не унимался:
– Там еще свиньи, страшные, а отец умирает, вы сказали, отца увижу перед смертью, какая смерть? Он сам умирает, у него дыра вот здесь! – почти крикнул я, толкнув себя пальцами в немытые сто лет волосы.
И бабка сразу сказала:
– Замолчи.
Я перевел дух и обнаружил, что свечка погасла, в доме тихо, даже бичура не чавкает. А бабка смотрит теперь в сторону узкого окошка. И я ее почему-то вижу, хотя совсем темно. Не всю вижу, только контур лица, лиловатый, как глаза, но различаю. Но это ерунда все, я же объяснить не успел, вспомнил я и продолжил:
– А они будто умерли вчера, как убыр.
– Масло в рот, – сказала бабка и взяла меня за локоть. Железно взяла.
Я не понял, что значит May qap, решил, что это про книжку Гитлера что-то или что масло капает, потом вспомнил, что qap значит «откуси» или «в рот возьми», – мы еще с Ренатиком ржали в свое время, что слово такое есть, – и принялся искать глазами, где это масло, которое в рот набрать надо. И тут дошло, что это команда заткнуться.
Чего ради?
Бабку я теперь различал совсем хорошо – глаза к темноте привыкли. Бабка, оказывается, зажмурилась под редкими бровками, и из левого глаза катится слеза, но шея все равно вытянута в сторону окна. И тут по ее лицу точно лиловым полотенцем провели – слева направо, раз, глазницы лилово сморщились и провалились в черное, нос упал длинной тенью на щеку, и невытертая слеза на щеке колко блеснула, как камешек фианит у Гуля-апы на перстеньке.
Я перевел взгляд на окно и сперва ничего не увидел, кроме самого окна, которое обозначилось и показало раму. Опять луна пробилась, что ли, подумал я, тупо уставившись в подсвеченное лиловым стекло, как-то ловко моргнул – и взгляд провалился дальше, к источнику подсветки. Это было что-то типа фары готичного мотоцикла, нет, скорее, уличного фонаря, наверное, на палке, раз не у самой земли и не на заборе висел, а за забором, только вместо белого плафона на нем лиловый мерцал, пушисто так. Я вспомнил фонарь из дачного сарая, с которым раньше фотографии печатали. И разглядел, что фонарь горит не сам по себе, а над плечом какого-то мужика. И движется вместе с мужиком. Медленно, но ровно. Видать, мужик как раз фонарь на палке и тащит, а палки не видно.