Убыр
Часть 13 из 51 Информация о книге
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
1
Мужик на тетке женился, она красивая такая, только не жрет ничего, воду пьет ведрами: ночью ведро полное было, утром пустое. Он, орел такой, воду вечером вылил, ночью просыпается – звенит что-то. Глаза открывает – а жена рядом с ним на постели лежит и языком влагу с окна слизывает. А окно в двух метрах. Он орать, она ему языком горло обвила, придушила слегка, отпустила и говорит: пикни кому – совсем задавлю. Она юха была, тысячелетняя змея, которая умеет в человека превращаться.
Другой мужик женился на красавице, она тоже не жрет и не пьет даже. Зато по ночам бегает куда-то. Он заревновал, покрался следом – а она на кладбище могилы разрывает и там, значит, жрет. Ну и дальше примерно так же: будешь вонять – и тебя сожру.
Три брата-батыра в лесу поселились, дочь царя служанкой себе взяли, попроще, видать, никого не нашлось: смотри, говорит, чтобы огонь никогда не гас. На охоту ушли, девчонка огонь заспала, испугалась, выскочила, на дерево залезла – о, огонек. Пошла туда, там избушка, в ней бабка печь топит. Уголька попросила, та насыпала в железное решето вместе с золой. Девчонка обрадовалась, домой прибежала, очаг затопила, обед сделала, все довольны. А на следующий день по дорожке из золы бабка пришла: говорит, скучно одной и башка чешется, причеши. Девушка нет чтобы в баню ее отправить, гребень взяла, бабку головой на колени себе положила и айда расчесывать. А бабка из ее пальца кровь сосет.
Девочка в лесу заблудилась, пришла в избушку, а там бабка – не знаю, та же или нет – обед готовит. Заходи, говорит, девочка, поедим. Девочка заходит, а бабка знай овощи режет и напевает под нос. Девочка поняла, что это к ней приправу готовят, булку стырила на дорогу – и бежать. А бабка волчицей обернулась – и в погоню. С песнями.
Это сказки такие веселые, Дилькина продленка их проходила, а теперь я прохожу. В телефон залил и прохожу, спотыкаясь и обмирая. А Дилька сидит у синего окошка, смотрит на свое мутное отражение, сквозь которое пролетают черные поля в неровных белых лентах недотаявшего снега, и напевает потихоньку, насмешливо косясь на меня.
Забыла уже, как я испугался сперва.
Ох, как я испугался сперва.
И как Дилька из-за этого испугалась.
Она думала, что я шучу или дуркую опять – это когда я на ее песенку перекосился весь и начал орать. Хихикала, уворачивалась и все напевала, громче и громче. Потом увидела, что не шучу, буркнула: «Не ори» – и замолчала. Потом, конечно, вообще завернулась, надула полные очки слез и застыла – только руку все отбирала. А я хватал, дергал ее к себе и повторял: «Что это? Что это, а?» Пока не сообразил, что так толку не добьешься. Помотал головой, в которой, кажется, что-то ржаво забренчало, подышал, сел на корточки и попробовал говорить нормально.
Дилька не сразу, но оттаяла. И объяснила, что сегодня на продленке обычной учительницы, Аллы Максимовны, не было – она пошла нашу Фариду Мидхатовну проведать, – и вместо нее была татаричка Резеда Бадрутдиновна, которая вдруг стала разыгрывать с ними разные сказки, по голосам. Дильке на радость. С пацанами про шурале – ну, это все знают, про лешего, который всех щекотил до смерти, пока на толкового парнишку не нарвался, он назвался Былтыром, это «прошлый год» значит, и шурале пальцы в стволе дерева зажал – и так далее. А с девчонками – про сиротку в гостях у ведьмы.
Я попросил Дильку пересказать сказку. Она уже успокоилась и приступила к капризам в обычном, кокетливом режиме: я по-татарски не помню, мне надоело, я пить хочу, да и есть, вообще-то, тоже. Я хотел заскрипеть зубами, но тут меня осенило. И я сказал – а пошли в «Макдональдс», как раз недалеко от нас открылся, на полпути к вокзалу. И мы, конечно, пошли. Дилька через минуту спросила: «С ранцем прямо?» – и я потащил ее ранец. Еще уточнила: «А мама с папой не хотят?» – и я уверенно ответил: «Не хотят».
Мама с папой все время смеются над нашей любовью к ресторанным бутербродам – хотя мама, например, сама очень любит биг-маки, а папа – молочные коктейли. Но теперь мама вряд ли ради биг-мака вспомнит, что человеческий организм заточен под питание чем-то, что нужно жевать. И папа вряд ли вспомнит вообще что-нибудь.
Я тоже ничего вспоминать не хотел. Я хотел есть. Так, что руки тряслись.
Поэтому мы с Дилькой набрали сэндвичей, куриных наггетсов и кучу картошки – и набросились. Я мёл, как папа в понедельник, – нет, нет, не вспоминаю, – Дилька почти не отставала. Одобрительно поглядывали друг на друга, отвлекались, чтобы с хлюпом всосать немного коктейля через трубочки, проследить за тем, чтобы глотался он не сразу, а согревшись во рту, ведь не май месяц и вообще у нас ухогорлонос слабый, не забываем. И снова вгрызались.
На втором биг-маке скорость упала. Мы стали тяжелыми в пузе и руках, как мама говорит – осоловели, и принялись светски беседовать. Меня малость отпустило, и я стал спрашивать, как в школе, как на продленке, ну и опять про сказки, конечно. Дилька вспомнила точное название, я вспомнил, что здесь бесплатный Wi-Fi, вытер руки и вытащил телефон. Дилька тут же потребовала поставить последний ролик, где родители поют. Еще здоровые и нормальные. Всего-то дней пять прошло, елки.
Я не стал объяснять, что от этого ролика теперь выть хочу. Просто сказал: «Потом». Дилька надулась. Ничего, как надулась, так и сдуется, проверено.
Я сказки не люблю. И не знаю. И папа с мамой тоже – ну, мама только камыр-батыра[16] готовит иногда, если тесто остается. Ну и про шурале с кыш-бабаем[17] все слышали, конечно. Хотя еще больше народу почти всерьез считает, что по-татарски Дед Мороз называется Колотун-бабай, Баба-яга – Кошмар-апа, а трактор – шайтан-арба. Местный юмор такой.
Вот Дилька – да, она давно все сказки прочитала, но, кажется, забыла все, что с лошадками не связано. А я и не читал, и не собирался. Пришлось вот без сборов.
Я нашел русский перевод. Но там почему-то все слишком мягонько было: по сусекам поскребу, душечка-подушечка. Поэтому нашел татарский, как это называется, первоисточник. Вчитался и охнул. И полез в словари и мифологические справочники. И больше уже не охал, а сидел, уткнувшись в экранчик. И не слышал, чего там Дилька щебетала, потихоньку доедая свою картошку с моим соусом.
По-татарски песенка звучала так: «Хвостом туда-сюда машу, воем так и сяк глушу, если булку не вернешь, изрублю-распотрошу». Qalca, qalca turaem.
Пела песенку бабка, которую в переводах называли ведьмой или Бабой-ягой. По-настоящему она называлась не волшебницей и даже не Кошмар-апой. Она называлась или calmawız — «проглотка» то есть, или ubırlı qarçıq, то есть «убырова старуха». То есть старуха, в которую вселился убыр.
А убыр – это такой нечистый дух вроде черта, который по-русски называется упырь. Но татарский убыр не пьет кровь. Это балканские сказочники придумали, а остальные за ними повторяют. Uhr до сих пор в переносном смысле значит «обжора», ну и куча родственных слов есть со значениями типа «глотать кусками». Даже провалы в земле похоже называют. Потому что убыр вылазит из-под земли, жрет мертвецов и маленьких девочек, а особенно любит младенцев и неродившихся детей. А еще залезает в животных и людей, которыми двигает как куклами на перчатке. Из обычной пенсионерки или даже нестарой женщины он выбрасывает душу, а саму превращает в коварную людоедку. Вот она и называется ubırlı qarçiq.
Мужикам везет меньше. Есть выражение ubırlı keşe — убыров человек. Так чокнутых зовут, а мама сторожа на автостоянке так однажды обозвала, когда он разорался и чуть шлагбаумом нам стекло не разбил.
В справочнике говорилось, что ubırlı keşe — не чокнутый, а заполучивший внутрь убыра. И узнать такого человека очень просто.
Он очень много ест.
Он кидается на всех.
У него под мышкой или на темечке дыра, через которую убыр выходит отдохнуть и поохотиться на новых жертв.
И он быстро умирает.
Убыр выпивает из него все соки.
2
Мы ехали к däw äti, потому что больше ничего не оставалось.
Я не верю в сказки.
Я не верю в духов и чертей.
Я не верю в Бога.
Я не верю книгам и телевизору.
Я не очень верю интернету.
Я не верю всему, что говорят в школе, на улице и дома.
Я вообще неверующий.
Я знаю. А знаю потому, что сам вижу, слышу и чувствую. Хотел бы не видеть, не слышать и не чувствовать – особенно в последние дни. Очень хотел бы. Но приходится.
Приходится знать, что попал в чертову сказку, и чертова – это не слабенькое ругательство, а как бы краткое описание.
А чертей гонять меня не учили.
Я мог бы попробовать еще раз вызвать «скорую» или уговорить каких-то врачей или там психиатров, которые справились бы с папиной болезнью и мамиными странностями. Но со сказками бороться я не мог. И никто, наверное, не мог. Тем более с такими страшными и такими заразными сказками. Про заразность, кстати, в книжках и справочниках ничего не говорилось – но кому легче-то. Вспомним Леху. Нет, не будем вспоминать, и так фигово. Но он все равно был и есть, и стал таким после того, как его родители посидели в одном классе с моими.
Значит, и его родители такие же.
И Фариды Мидхатовны сегодня не было, сообразил я, обомлев. А Дилькина Алла Максимовна пошла ее проведать.
И завтра они придут в школу. Фарида Мидхатовна. Алла Максимовна. И Леха. С крестиком под веком. Нет, нет, не надо – он его вытащит, конечно. И вообще будет вести себя более-менее спокойно: убыр внутри него обживется и сообразит, что лучше не чудить и высовываться в крайнем случае. Или из мужиков они не высовываются, а тупо жрут их – а размножаются через теток, которых не жрут, а используют как штабик и инкубатор?
Мама.
Она ведь на работу все эти дни ходила.
А в понедельник родительское собрание.
И в понедельник приезжают Зулька с мужем и нерожденным ребенком.
Мама.
Мы ехали к däw äti, потому что он взрослый, умный и шустрый, как электровеник. И это его сын, в конце концов, умирает.
И, еще раз в конце концов, это däw äti папу в деревню потащил. И это из деревни папа с мамой такими чудными вернулись. Пусть теперь придумывает, как все исправить. Но сперва нас с Дилькой спасет. Ну или примет для начала.
Däw äti и не возражал. Я, конечно, особо ничего не рассказывал – наоборот, соврал, что это родители попросили к нему поехать, а теперь они заняты до ночи и просят не звонить пока. Däw äti поначалу сомневался, но как я сказал, что Дильку тоже везу, сразу заулыбался. Даже по голосу было слышно. Ну и все, дальше я что угодно мог нести, хоть про необходимость срочно назначить нас с Дилькой заместителями директора на его шоколадной фабрике. Назначил бы, легко.
Ладно, совсем враньем мои слова считать не будем. Все равно через три часа – о, уже через два – встретимся, там я все и расскажу. Пусть думает.
Два часа быстро пройдут.
Странно, что с Дилькой практически такое же объяснение прошло. Обычно она совсем мамкин подол, не отстает. Поэтому я готовил речь минут на пятнадцать, придумывал что-то про родительскую болезнь, ремонт, командировку и про замечательный подарок, который däw äti наверняка нам сделает на каникулы. А Дилька и слушать не стала. Спросила только, почему нельзя у Гуля-апы переночевать, как быть завтра со школой, можно ли взять Аргамака и поведет ли нас däw äti на ипподром. Я соврал чего-то, и Дилька тут же взяла меня за руку и сказала: «Ну пошли».
Я малость обиделся даже. И за свое непригодившееся вранье, и за родителей: могла уж узнать, чего ради мы от них сматываемся. Но быстро сообразил, что Дилька тоже не дура – пусть не все понимает, но видит и слышит очень многое. И если я готов без вопросов в Африку бежать, то почему она не может.
Без Дильки было бы, конечно, удобнее. Она устает, капризничает, хочет в туалет, просит все время что-нибудь: то пить, то телефон, то в города играть. Ролик этот, пока едем, раза три затребовала. У меня аккумулятор садится. А ей скучно, видите ли. Мир из-за этого должен упасть на коленки и делать все, что велит молодая госпожа. Но я ж обещал ее не бросать. И к сожалению, не успел от этого обещания освободиться.
Потерпим. Чуть больше часа осталось. Ерунда.
Мы в последний год к электричке не подходили. Машина есть, ее обкатывать надо. А вот до того накрутили по рельсам с пол-экватора. И в таких вагонах, что непонятно, от чего умереть хочешь – от рези ниже спины, помятых ребер или душной вонищи. Вагоны старые обычно были и переполненные, как спичечный коробок, в который впихиваешь спички из другого коробка, когда серный бок стерся. И пассажиры в таких вагонах особенные – краснолицые, пахучие и толстые, в плащах и ватниках и с корзинами или клетчатыми сумками, которые соседям ноги обдирают даже сквозь зимние сапоги.
А так, как сейчас, чего не ехать: вечер, народу почти нет, мест полно, рядом никто не сопит и не толкается, сиденья мягкие, вагон новенький. От этого и желтый воздух пластмассой попахивает – терпимо. Зато чистенько, застекленные двери в тамбур блестят. И в стеклах отражаются два милиционера, неторопливо идущие к нам от дальнего конца вагона.
Я не боюсь полиции, пусть ее преступники, алкаши и гастеры боятся. Но понятно же, что нам с Дилькой лучше на глаза ментам не попадаться. Докопаются, спросят, почему без родителей, ссадят, отправят домой. И все.
А я к этому всему еще не был готов. Поэтому наклонился к Дильке и вполголоса сказал:
– Диль, ты пить хочешь? Не ори только. Давай я тебе налью.
Дилька посмотрела с удивлением и даже опаской. Не привыкла к таким братским поклонам. Но, конечно, кивнула – когда она от сока отказывалась. Я в дорогу специально три коробочки купил, как она любит – мелких и с соломинками.
Я полез в стоявший под ногами пакет и принялся копаться в свертках и салфетках, очень надеясь, что и впрямь со спины похож на взрослого мужика, как мне Гуля-апа десять раз уже говорила.
Похож не похож, но пронесло. Я ковырялся обеими руками сколько мог, гадая, это проходивший мент сиденье оттопыренной дубинкой зацепил или мне показалось. И решился выпрямиться, лишь почувствовав, что прилившая к голове кровь уже в корни волос сочится. Ментов не было. Даже у ближней двери – видимо, скрылись в следующем вагоне.
– А сок где? – спросила Дилька разочарованно.