Убивство и неупокоенные духи
Часть 22 из 42 Информация о книге
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
(21)
Когда серый рассвет брезжит через окно-подкову, Гил наконец добивается своего. Уильям подписывает бумаги. Нерасторжимый брак прекратил свое существование.
Назавтра все видят, как Уильям в своем лучшем черном костюме садится в крытую повозку, которой правит престарелый бедняк. Сопровождает Уильяма только шериф округа. Уильяма везут в окружной приют для неимущих и душевнобольных. Все знают, откуда приехала эта повозка.
Убит ли он позором? Нет, на этом последнем судьбоносном пути Старый Черт сардонически улыбается направо и налево, приподнимая потертый цилиндр при виде каждого знакомого лица. Особенно цветисто и галантно он взмахивает цилиндром, приветствуя миссис Лонг-Потт-Отт, проехавшую навстречу в ландо. Она, добрая душа, кивает и улыбается.
Он приподнимает цилиндр, чествуя те силы, что так прихотливо разыграли партию с его участием. Погибель подстерегала Уильяма в нескольких разных обличьях, и Старый Черт дает понять миру, что он обо всем этом думает.
«Счастливы те, кто умирает в юности, когда неразлучна с ними их слава!»[34]
Правда, Оссиан? Ты уверен?
V
Сцены из супружеской жизни
(1)
При жизни я порой пытался читать книги, объясняющие природу Времени, но ничего в них не понял. Для понимания нужно было владеть математикой в недоступном мне объеме, или же автор совершал какой-нибудь философский скачок мысли, с которым я не мог согласиться. Но сейчас, когда я мертв, – что такое стихия, в которой я существую, как не Время? Недолго, сразу после смерти, было проще, так как я наблюдал события, привязанные к обычному, привычному мне времени; но я больше не в нем, ибо уже не различаю ни ночи, ни дня, не чувствую бега минут и часов. Всякое понятие о Времени ускользает, и моя стеклянистая сущность, как называет это Шекспир[35] (а я не могу придумать лучшего определения), не знает мерок и границ. Разумеется, если нечто безгранично и неизмеримо, оно не что иное, как Вечность.
Но нет, это еще не Вечность. Не совсем. Я воспринимаю фильмы, которые смотрю в компании Нюхача. Он видит другой фильм, имеющий некоторое отношение к моему, и у его фильма есть начало и конец; я оказываюсь в кинозале, когда там сидит Нюхач, и покидаю кинозал, когда Нюхач уходит в редакцию «Голоса» писать рецензию. Хотя бы такая мерка времени у меня еще осталась.
Что же крутят сегодня? Фильм Нюхача более современный, чем все, что ему показывали раньше: это «Сцены из супружеской жизни» Ингмара Бергмана. Фильм снят… когда там?… в 1972 году. Я его смотрел, когда еще не был женат. Даже еще не познакомился с Эсме. Я видел урезанный вариант, который шел в коммерческом прокате; а сейчас покажут полную версию – в том виде, в каком фильм был задуман режиссером. Его откопали в каком-то киноархиве.
Я знаю, что этого фильма не увижу. И все же, когда в зале гаснет свет и экран оживает, на моем персональном экране появляется то же название: «Сцены из супружеской жизни». Нечто из моего личного архива.
Чьей же супружеской жизни? Моей собственной? Но на экране не она. Ошибки быть не может, это библиотека в «Сент-Хелен», доме моих бабушки и дедушки в Солтертоне, – меня мальчиком возили туда в гости. Дом стоял на берегу, и мои воспоминания о нем неразрывно связаны с шумом волн озера Онтарио; шум волн сопровождает и то, что я вижу сейчас. Кто это сидит у пылающего камина? Дедушка, Родри Гилмартин, уже в возрасте шестидесяти с небольшим лет, богатый, влиятельный, владелец газет, политический деятель, по любым меркам достигший успеха в жизни. В этом плотном мужчине едва можно узнать худого юнца, проведшего неприятную ночь в обществе своего тестя, Уильяма Макомиша, сколько там лет назад? Больше тридцати пяти.
А кто эта женщина – она, похоже, выглядит старше своих лет, – в кресле-качалке по другую сторону камина? Некогда ее звали Мальвина Макомиш, и я чувствую, что в самой глубине души она все та же Мальвина Макомиш, как Родри – все тот же долгодумный валлийский паренек, что выжимал гроши из должников на руинах портняжной мастерской. Мальвина явно больна, но в чем заключается ее болезнь?
При ней состоит сиделка – толстуха, которая сейчас устроилась перед огнем и собирает пазл, в законченном виде долженствующий изображать «Въезд короля Карла II в Лондон после восстановления королевской власти». Знаю ли я ее? Да: такой стала Минерва Макомиш, ныне приживалка и компаньонка сестры-инвалида. На коленях у нее пристроилась толстая собачка, черноподпалый терьер. Недоброй памяти Джейни, с которой мне запрещали играть в детстве, поскольку у нее были деликатные нервы – перекормленные любимцы часто страдают этим недугом.
– Брокки, Джейни хочет на двор, – говорит тетя Мин.
Молодой человек, сидящий чуть подальше от камина, встает, провожает Джейни к парадной двери и выпускает в холодную ночь; собака мочится слабой струйкой у крыльца и вперевалку торопится обратно, в тепло, на колени, в душный спертый воздух, к которому она добавляет свои собачьи газы.
Молодого человека я тоже знаю. Это мой отец, Брокуэлл Гилмартин, которого я застал уже относительно преуспевающим университетским преподавателем, написавшим трактат о психологии персонажей «Кольца и книги», что помогло ему получить должность: человек его профессии обязан опубликовать что-нибудь такое.
Он терпеть не может, когда его называют Брокки. Он терпеть не может тетю Мин. Он терпеть не может Джейни. Он ненавидит выражение «хочет на двор». Он не питает ненависти к родителям, поскольку, хоть и считает себя атеистом, никуда не денется от вложенного в него принципа «почитай отца своего и мать свою». И он их почитает – он настолько почтительный сын, насколько это в его силах, но понимает, что это почитание отдает суеверием. Он вообще многих людей ненавидит, многих терпит, но любит только Джулию, и эта любовь для него мучительна.
Откуда мне известно, кого он ненавидит? Как передалось мне это знание? У меня замирает сердце: я понял, что получаю информацию не только из действий и слов актеров, если можно так назвать моих предков, персонажей этого фильма; я улавливаю их мысли и чувства.
Но как можно воспринимать такие вещи через фильм? Кино до сих пор не очень-то умеет передавать мысли и чувства иначе как при помощи слов или действий. Как же я читаю мысли тех, кто молчит и не двигается?
Писатели давно пытались решать эту задачу при помощи так называемого внутреннего монолога. Джойс боролся с ней на протяжении двух огромных, толстых, непроходимо сложных книг. Он был не первым, и последователей у него много. Но слова не могут передать всю полноту чувства; они лишь пытаются вызвать у читателя некое чувство-эхо, и, конечно, читатель воспринимает прочитанное лишь в пределах того, что знает и испытал сам. Поэтому каждый читатель по-своему чувствует суть Джойса и его подражателей. Эхо – лишь слабый отзвук голоса.
Музыкантам проще. При помощи голосов и огромных оркестров – или только струнного квартета – они пробуждают такие глубины чувства, о которых большинство писателей и мечтать не смеет. Взять хотя бы Вагнера – он сбивает слушателей с ног. Но даже Вагнер, с его великолепной музыкой и значительно более слабым псевдосредневековым миром, не всегда достигает успеха. Почему? Потому что произведение искусства должно быть в какой-то степени связным, но мысли, смешанные с чувствами – а именно так мы их испытываем, – затапливают нас огромными беспорядочными волнами. Творя, художник подравнивает их, достигая некоторой связности; но они все еще далеки от реальности, от мучительного хаоса, испускаемого наподобие миазмов тем, что великий поэт назвал «затхлой лавкой древностей сердца моего»[36].
И не только сердца. Еще кишок, костей, физической сущности человека, единственного вида во Вселенной, умеющего воспринимать прошлое и настоящее и ожидать будущего, – и эти дары так странно сочетаются с разумом, сердцем, телом и душой, вместе взятыми. Какого кумира сотворили мы себе из разума, понимания, столь необходимых для жизни, но висящих, как облако в небе, над физическим миром – сутью каждого из нас! Разум ничего не стоит! Чувство – много больше того, что происходит в уме; оно охватывает все существо человека целиком.
Неужели кино может то, что до сих пор не удавалось другим видам искусства? Ни за что. Исключено. Но этот фильм попытается, а мне придется смотреть и чувствовать в меру своих возможностей, ибо в моем бестелесном состоянии чувства – последнее, чем я цепляюсь за ушедшую жизнь. Я чувствую так, словно у меня до сих пор есть тело, разум и все прочее, что заставляет живущего трепетать от радости или корчиться от боли.
Но в комнате, которую мне сейчас показывают, никто не трепещет и не корчится. Вероятно, можно сказать, что эти люди преют – томятся на медленном огне в вареве своих эмоций, с некоей ужасной конечной целью. Трое, как кажется со стороны, читают; это так и есть, но чтение занимает лишь верхний слой их ума и души. Родри вроде бы углубился в любимого П. Г. Вудхауса. Мальвина читает «Сент-Эльмо», почти забытый роман времен ее юности. Брокуэлл упорно продирается через «Королеву фей»: часть ее входит в учебную программу по английской литературе Университета Уэверли, но Брокуэлл твердо намерен прочесть «Королеву» целиком, ибо уже сейчас ненавидит полумеры и теплохладность. Тетя Мин ищет фрагмент с усами Карла Второго; пазл состоит из пятисот фрагментов и ужасно трудный, как Мин постоянно рассказывает любому, кто готов слушать.
Книги и пазл занимают лишь верхний слой их сознаний, таких разных. Каждый из четверых слышит музыку, звучащую аккомпанементом к чтению и мыслям. И я, терпеливый зритель, вместе с ними читаю, слушаю и ощущаю их внутренние монологи.
(2)
ТЕТЯ МИН
(Музыка: «Вьюнок и пчела», исполняемая на банджо в стиле минстрел-шоу.)
Этот? Нет, не подходит. Это, наверно, волосы одной из девушек. Говорят, у него было много девушек. Плохо видно. У них у всех лампы, конечно, но никому не приходит в голову, что мне тоже не помешала бы лампа. Куда он вообще едет? Брокки наверняка знает, но я не смею его спросить. Он мне либо голову откусит, либо тяжело вздохнет и объяснит тоном, в котором слышится: «Бедная глупая старуха Минни». О боже, о боже, эта молодежь! Когда они еще малыши, они тебя любят, но погоди; стоит им вырасти, и они начинают вести себя так, словно терпеть тебя не могут. Даже родные дети. Брокки так ведет себя с Винни. Холодная вежливость. Не более. Что вышло не так? Почему он не любит свою мамочку, как положено сыну? Мы с Винни любили свою мамочку. Всей душой. Бедная мамочка. Натерпелась со Старым Чертом. Он умер в приюте для нищих. Пережил мамочку на много лет. Дьявол заботится о своих. Конечно, Брокки не может думать ни о чем, кроме Джулии. Что ж, так устроен мир. Так было и у нас с Гомером. «Будь моим вьюнком, дорогая, а я буду твоей пчелой…»
Я в жизни не встречала мужчины аккуратней Гомера. Ботинки всегда начищены и сверкают, как стекло. В нагрудном кармане всегда чистый белый носовой платок. И другой – в заднем. «Один, чтоб красоваться, другой – чтоб сморкаться» – так он говорил. Шуточек у него было!.. Задний карман он называл карманом для пистолета, будто он бандит! Как я обожала просто идти с ним по Колборн-стрит, он был такой элегантный. И можете мне поверить, я одевалась ему под стать. Шляпки с широченными полями. Он называл их шляпками в стиле Гейнсборо. Это такой художник. Наверно, любил большие шляпы. Шляпка с широкими полями, кисейное платье в крапинку, шелковые чулки и лакированные туфли – такие тесные, что я едва не охромела. И куча бус. Я всегда обожала бусы, а в то время они были в большой моде. Те красные! Они у меня до сих пор есть. Где-то лежат. Да, «все элегантные дамы предпочитают крупные бусы», как говорила мисс Макгаверн в ателье Огилви. А духи! Он все время дарил мне духи, когда мы уже обручились, когда стало можно. «Джер-кисс» – так они назывались. Пряные. Черная коробочка с попугаем. Он был невысокий. Хорошие вещи продаются в маленьких упаковках, так он говорил, вручая мне четверть унции «Джер-кисс». Маленький, и лысел спереди. Но лысел изысканно, а не как-нибудь. И пенсне. Это значит «прищеми нос» по-французски. Конечно, он был оптометристом и очки всегда носил по последнему писку моды. Пенсне, и стекла дымчатые – едва заметно тонированы фиолетовым. Он говорил, это чтобы глаза отдыхали. Это он ввел у нас в городе моду на тонированные очки. Иногда я спрашивала, не боится ли он, что от фиолетовых стекол покажется, будто у него синяки под глазами. А он только трепал меня за подбородок (если мы были не на улице) и говорил, что они придают ему страстный вид. Конечно, это очень вольный разговор, но мы все-таки были уже обручены, а уж когда он меня целовал!.. На прошлой неделе Брокки ставил пластинку на ортофоне, как это теперь называется. Вместо фонографов, как у нас были. Где девушка поет про своего возлюбленного, и у нее вырывается: «И ах! Поцелуи!» И на меня прямо нахлынуло. Пришлось сделать вид, что мне соринка в глаз попала. Фонограф, что Гомер подарил мне на Рождество, когда мы уже были помолвлены. «Эдисон». Толстые, тяжелые пластинки. Как печные конфорки, сказала мамочка. И к этому фонографу были пластинки. «Любимые арии из „Девушки из Иокогамы“».
В шелковой пижаме
Пойди скажи маме,
Что я люблю тебя,
Японочка моя!
И «Коган в телефоне» – как мы смеялись… «Мне надо плотник, починить ставня, котогый висит на мой дом». Очень остроумная пародия на еврейчиков. Гомер тоже был остроумный. И хитрый. Он добавил к пластинкам еще одну для мамочки, с гимнами, а то она, пожалуй, велела бы ему унести фонограф обратно… «Древний нерушимый крест» и «Жизнь – это поезд в рай».
Крепко сжимай рукоятки,
Зорко смотри вперед!
Мамочка любила все религиозное. Мы об этом шутили. Она, бывало, в воскресенье всю вторую половину дня сидела у окна гостиной, чтобы люди видели, с Библией в руках и очками на носу, да так и задремывала. Но она, конечно, искренне веровала. Мне так кажется. Она сказала, мне не следовало принимать такой дорогой подарок, фонограф. Мол, так ведут себя только дешевки. Крепко сжимай рукоятки. Но Гомер ее обошел. Сказал, раз мы обручены, это для нашего будущего дома. Хотя до этого так и не дошло. Мы не могли пожениться, пока его матушка была жива. Ее это убило бы. Она так говорила, во всяком случае. А я не думаю. Она была крепче старого сапога. Но все равно, Гомер не мог ей не верить. Это же его мать. И конечно, когда она наконец померла, мы стали готовиться к свадьбе, но тут мамочка сказала – со слезами на глазах, единственный раз в жизни я увидела ее плачущей: «Я надеялась, вы подождете, пока меня не станет». И это, конечно, решило дело. Не могли же мы дождаться смерти старой миссис Холл, а потом взять и пожениться прямо в лицо мамочке, как Винни тогда. И мы стали ждать, а мамочка не торопилась. Но в конце концов и она преставилась – не то чтобы я ждала ее смерти, меня никто не мог бы в этом упрекнуть, – а потом, когда еще год траура по мамочке не кончился, Гомер заболел воспалением легких и умер, и дело с концом. Он мне оставил все, кроме своего бизнеса, конечно. Фирма перешла к его кузенам. У меня до сих пор лежат его запонки и цепочка для часов, и, наверно, лучше их завещать Брокки. Но это не важно: на Гомеровы несколько сотен я открыла собственный бизнес, «Дом дивных шляпок». Все говорили, что это замечательное название. А уж дело я знала. Разве я не работала закупщицей у Огилви много лет? Я занималась и фетровыми, и соломенными, и перышками, и украшениями – вишнями, райскими яблочками, самыми разными цветами… Меня мало кто мог обойти. Я была креативная, теперь это так называется. Художница от шляпного ремесла… Чертовы автомобили! Как только они вошли в моду, каждый захотел купить себе автомобиль, и женщины тоже стали водить, и все хотели ездить с опущенным верхом, чтобы ветер в лицо – и прощайте, шляпки! Конечно, кто постарше, продолжали их носить, но это поколение с годами вымерло. Я ставила в витрину шляпку, в которой не стыдно показаться на люди, но она там так и висела неделями – разве что кому-нибудь нужно было приодеться на свадьбу, ну или на похороны, если шляпка из мятого бархата. Я расстраивалась, а потом стало еще хуже. Пришлось попросить у Родри дополнительный капитал, почему же нет? Разве мы не родня? Он в конце концов раскошелился, но без удовольствия, надо сказать. Наверно, Винни его заставила. Она знает, как добиться своего, а Родри слаб, только хорохориться умеет. Слаб, и я его не боюсь. Ни на йоту. Он преуспел, этого у него не отнять. Но ему везло, а везет не всем. Как же Винни его заполучила? Это была загадка, но кое-кто из девушек говорил, что она его поймала «на отскоке», после Элси Хэар. Он слишком гордый и не желал быть брошенным. Считал себя великим сердцеедом. У него был такой вид, вроде бы манящий, но вместе с тем и неприступный, а это действовало на девиц как валерьянка на кошек. И до сих пор действует. И Винни его ревнует, что хотите говорите. Она до сих пор ревнует, а в этом городе найдутся женщины, готовые в него вцепиться. Участницы драматической группы, как они это называют. Вечно просят его играть в постановках. Хорошо, что он в основном занят. Да и какие роли он мог бы играть? Стариков. Предложи ему сыграть старика, он тебе спасибо не скажет. Но меня не удивит, если… Он одевается молодо, не по возрасту. А сколько тратит на одежду, одному Богу известно. Я всегда была бедная, а кто бедный, тот видит жизнь с изнанки и замечает то, что другие упускают. Я старалась. Определенно старалась. Но ничего не помогало, и я пала духом, и те деньги, что Родри мне одолжил, не помогли во времена автомобилей и флэпперш, которые вообще не знали, что такое шляпка. Стриженые вертихвостки! Если б мы в свое время так себя вели, люди бог знает что сказали бы! Закатанные чулки! Не успела и война кончиться! Вот как эта Джулия. О, Брокки меня не обманет. Ни в жизнь! Я замечаю, как он смотрит – когда думает, что я ничего не вижу… Винни уже клюет носом. Скоро захочет идти спать. Пойду-ка я разогрею молоко. Надеюсь, эти мерзкие иностранцы уже убрались из кухни. Они так на меня смотрят, будто хотят убить… Но сначала попробую все-таки найти усы Карла. Как тогда говорили? Целовать мужчину без усов – что есть яйцо без соли…
(3)
МАЛЬВИНА
(Читает «Сент-Эльмо» Аугусты Джейн Эванс; фоном служит музыка, «Когда б я мог» в исполнении Эмилио де Гогорса – запись фирмы «Викторс Ред Сил». Еще на один слой глубже звучат ее размышления.)
Как приятно снова видеть «Сент-Эльмо». Это Мин его нашла, под кучей всякого мусора, что Родри навалил в дальней комнате. Зачем она там рылась? Вынюхивала. Она еще девочкой все время вынюхивала. Пятьдесят лет, не меньше. Я его купила после того, как посмотрела постановку. Ида ван Кортленд. Я не встречала женщины элегантней. Та последняя сцена, когда Сент-Эльмо говорит: «Неужели Эдна Эрл благочестивей Господа, которому служит?» Пауза, она смотрит ему в лицо, а потом произносит: «Никто никогда не имел столько слепой веры, столько беззаветной преданности, сколько я дарю вам, мистер Мюррей; вы моя первая, последняя и единственная любовь». Нынче так уже не разговаривают. Но видишь, что на самом деле. Да-с! Брокки засмеялся, когда увидел, что я читаю. Но я за всю свою жизнь прочитала больше книг, чем он, хоть он их и проглатывает. Я знаю, что сердце книги – это не только слова и то, что из них получаешь. Впрочем, я думаю, нынче в университете не интересуются сердцем чего бы то ни было. Сплошная голова и никакого сердца. Они и «Отверженных» теперь презирают. Ну пускай напишут лучше, вот что я скажу. И музыка тоже. То, что он покупает и ставит. Нигде ни единой мелодии. Попадаются хорошие песни. Та, что он вчера ставил, от которой Мин расплакалась. Ей не повезло в жизни. Во-первых, ее хворь. Вчера я видела, как у нее случился припадок прямо за столом. Она думала, никто не видит, но я видела. Теперь врачи называют это petit mal. Мы раньше говорили «эпилепсия», но эпилепсию теперь называют grand mal. Хорошо бы она не запирала дверь уборной. Вдруг у нее случится припадок прямо на толчке, и как тогда ее доставать? Но старую деву не отучишь. Старая дева. Я одна из нас троих вышла замуж. Больше всего мы боялись чахотки. У нас у всех были плохие легкие. У Мин не хватило характера против старой миссис Холл, а бедняжке Кэрри пришлось зарабатывать на хлеб после того, как папочка разорился, а я вышла замуж. Мамочка меня так и не простила, хоть я ей и посылала деньги по-тихому. Бедняжка Кэрри. Она играла как настоящая пианистка. Могла пойти по музыкальной части, если б ей хоть чуточку больше повезло. Она отбарабанивала «Большой концертный парафраз из „Фауста“ Гуно» так, что все только глазами хлопали. Там прекрасная мелодия вальса. Эд Гульд любил ей подпевать такими словами:
– Петь я могу, как соловей!
Сладкие трели сплетать!
– Да ты совсем осоловел!
Лучше иди-ка ты спать!
Он думал, что это очень остроумно, только однажды мистер Йейг ему сказал: «Мистер Гульд! Когда некто насмехается над высоким искусством, оно не терпит урона, но это определенным образом характеризует насмешника». И Гульд прямо на глазах увял, что твой осенний листок. Мистера Йейга все уважали. На то Рождество он подарил мне «Отверженных» с очень милым посвящением. Он знал, что я ценю хорошие книги. Я ее перечитывала раз пять, наверно. «Отверженные» побьют «Сент-Эльмо» одной левой. Реальность! Вот что понимал Виктор Гюго. Реальность! А этот Гульд! Он мнил себя остряком. Однажды принес в контору шоколадные конфеты и угостил всех девушек. Кусочки мыла, он их покрыл шоколадом в кухне-кондитерской Элфа Тремейна. Но в те дни девушки, служащие в конторе, были диковинкой, и нам приходилось многое сносить. Мне хотелось оттуда выбраться. Выйти замуж. Не только для того, чтобы выбраться. Хотелось чуточку романтики в жизни. Не у одной Кэрри был талант. Я хорошо пела. Уже много лет не пою. Астма. От папочки, надо думать. С годами стало хуже. У нас у всех были плохие легкие. Но я обожаю хорошие песни. Де Гогорса.