Убить пересмешника
Часть 44 из 60 Информация о книге
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
И мы с Джимом опять переглянулись: так он дома говорил «Глазастик». Теперь голос у него был уже не сухой и не равнодушный, он говорил с присяжными, будто встретил знакомых на углу почты.
– Джентльмены, – говорил он, – я буду краток, но я хотел бы употребить оставшееся время, чтобы напомнить вам, что дело это несложное, вам не надо вникать в запутанные обстоятельства, вам нужно другое: уяснить себе, виновен ли обвиняемый, уяснить настолько, чтобы не осталось и тени сомнения. Начать с того, что дело это вообще не следовало передавать в суд. Дело это простое и ясное, как дважды два.
Обвинение не представило никаких медицинских доказательств, что преступление, в котором обвиняют Тома Робинсона, вообще имело место. Обвинитель ссылается лишь на двух свидетелей, а их показания вызывают серьезные сомнения, как стало ясно во время перекрестного допроса, более того, обвиняемый решительно их опровергает. Обвиняемый не виновен, но в этом зале присутствует тот, кто действительно виновен.
Я глубоко сочувствую главной свидетельнице обвинения, но как ни глубоко мое сочувствие, ему есть пределы – я не могу оправдать свидетельницу, когда она старается переложить свою вину на другого, зная, что это будет стоить ему жизни.
Я говорю «вина», джентльмены, потому что свидетельница виновата. Она не совершила преступления, она просто нарушила суровый, освященный временем закон нашего общества, закон столь непреклонный, что всякого, кто его нарушил, изгоняют из нашей среды как недостойного. Она жертва жестокой нужды и невежества, но я не могу ее жалеть: она белая. Она прекрасно знала, как непозволительно то, что она совершает, но желание оказалось для нее важнее закона – и, упорствуя в своем желании, она нарушила закон. Она уступила своему желанию, а затем повела себя так, как хоть раз в жизни ведет себя каждый. Она поступила так, как поступают дети, – попыталась избавиться от обличающей ее улики. Но ведь перед нами не ребенок, который прячет краденое лакомство; она нанесла своей жертве сокрушительный удар – ей необходимо было избавиться от того, кто обо всем знал. Он не должен больше попадаться ей на глаза, не должен существовать. Она должна уничтожить улику.
Что же это за улика? Том Робинсон, живой человек. Она должна избавиться от Тома Робинсона. Том Робинсон самим своим существованием напоминал ей о том, что она совершила. Что же она совершила? Она хотела соблазнить негра. Она – белая – хотела соблазнить негра. Она совершила поступок, который наше общество не прощает: поцеловала черного. И не какого-нибудь старика негра, а молодого, полного сил мужчину. До этой минуты для нее не существовало закона, но, едва она его преступила, он безжалостно обрушился на нее.
Ее отец увидел это. Что он на это сказал, мы знаем из показаний обвиняемого. Что же сделал ее отец? Мы не знаем, но имеются косвенные улики, указывающие, что Мэйелла Юэл была зверски избита кем-то, кто действовал почти исключительно левой рукой. Отчасти мы знаем, что сделал мистер Юэл: он поступил так, как поступил бы на его месте каждый богобоязненный христианин, каждый почтенный белый человек, он добился ареста Тома Робинсона, дав соответствующие показания, которые, несомненно, подписал левой рукой. И вот Том Робинсон оказался на скамье подсудимых, и вы все видели, как он присягал на Библии, видели, что у него действует только одна рука – правая.
Итак, тихий, порядочный, скромный негр, который был столь неосторожен, что позволил себе пожалеть белую женщину, вынужден оспаривать слова двух белых. Не стану вам напоминать, как они выглядели и как вели себя, когда давали показания, – вы сами это видели. Свидетели обвинения, за исключением шерифа округа Мейкомб, предстали перед вами, джентльмены, перед судом, в бесстыдной уверенности, что в их показаниях никто не усомнится, в уверенности, что вы, джентльмены, как и они, исходите из предположения – порочного предположения, вполне естественного для людей подобного сорта, – будто все негры лгут, все негры безнравственны от природы, всех негров должны опасаться наши женщины. А это по самой сути своей, джентльмены, есть ложь, черная, как кожа Тома Робинсона, и вы не хуже меня знаете, что это ложь. А между тем вам известна и правда, вот она: некоторые негры лгут, некоторые негры безнравственны, некоторых негров должны опасаться женщины – и белые и черные. Но ведь то же самое можно сказать обо всем человечестве, а не только об одной какой-то расе. В этом зале не найдется ни одного человека, который бы ни разу за всю свою жизнь не солгал, ни разу не поступил безнравственно, и нет на свете мужчины, который хоть раз не посмотрел бы на женщину с вожделением.
Аттикус замолчал и достал носовой платок. Потом снял очки и протер их, и мы сделали еще одно открытие: никогда до этой минуты мы не видели, чтобы он вспотел, – он был из тех, на чьем лице никогда не увидишь испарины, а сейчас оно блестело, как от загара.
– Еще одно, джентльмены, и я заканчиваю. Томас Джефферсон сказал однажды, что все люди созданы свободными и равными; янки и моралисты из вашингтонских департаментов вечно нам об этом твердят. Ныне, в тысяча девятьсот тридцать пятом году, есть люди, которые склонны повторять эти слова к месту и не к месту по любому поводу. Вот вам один из самых нелепых примеров: педагоги переводят из класса в класс тупиц и лентяев наравне со способными учениками и пресерьезно объясняют, что иначе нельзя, ибо все люди созданы равными и дети, оставляемые на второй год, невыносимо страдают от сознания своей неполноценности. Но мы знаем – люди не созданы равными в том смысле, как кое-кто хочет нас уверить: одни выделяются умом, у других по воле случая больше возможностей, третьи умеют больше заработать, иным женщинам лучше удаются пироги, – короче говоря, некоторые люди рождаются значительно более одаренными, чем остальные.
Но в одном отношении в нашей стране все люди равны: есть у нас одно установление, один институт, перед которым все равны – нищий и Рокфеллер, тупица и Эйнштейн, невежда и ректор университета. Институт этот, джентльмены, не что иное, как суд. Все равно, будь то Верховный суд Соединенных Штатов, или самый скромный мировой суд где-нибудь в глуши, или вот этот достопочтенный суд, где вы сейчас заседаете. У наших судов есть недостатки, как у всех человеческих установлений, но суд в нашей стране великий уравнитель, и перед ним поистине все люди равны.
Я не идеалист и вовсе не считаю суд присяжных наилучшим из судов, для меня это не идеал, но существующая, действующая реальность. Суд в целом, джентльмены, не лучше, чем каждый из вас, присяжных. Суд разумен лишь постольку, поскольку разумны присяжные, а присяжные в целом разумны лишь постольку, поскольку разумен каждый из них. Я уверен, джентльмены, что вы беспристрастно рассмотрите показания, которые вы здесь слышали, вынесете решение и вернете обвиняемого его семье. Бога ради, исполните свой долг.
Последние слова Аттикус произнес едва слышно и, уже отвернувшись от присяжных, сказал еще что-то, но я не расслышала. Как будто он говорил не суду, а сам себе.
Я толкнула Джима в бок.
– Что он сказал?
– По-моему, он сказал – Бога ради, поверьте ему.
Тут через мои колени перегнулся Дилл и дернул Джима за рукав:
– Гляди-ка! – и показал пальцем.
Мы поглядели, и сердце у нас ушло в пятки. Через зал, по среднему проходу, прямо к Аттикусу шла Кэлпурния.
Глава 21
Она застенчиво остановилась у барьера и ждала, пока ее заметит судья Тейлор. На ней был свежий фартук, в руках конверт.
Наконец судья Тейлор увидел ее и сказал:
– Да это, кажется, Кэлпурния?
– Я самая, сэр, – сказала она. – Пожалуйста, сэр, можно я передам записку мистеру Финчу? Она к этому… к этому делу не относится…
Судья Тейлор кивнул, и Аттикус взял у Кэлпурнии письмо. Открыл его, прочел и сказал:
– Ваша честь, я… это от сестры. Она пишет, что пропали мои дети, их нет с двенадцати часов… Я… разрешите…
– Я знаю, где они, Аттикус, – перебил мистер Андервуд. – Вон они, на галерее для цветных… Они там ровно с восемнадцати минут второго.
Отец обернулся и поглядел наверх.
– Джим, – окликнул он. – Иди вниз!
Потом что-то сказал судье, но мы не услышали. Мы протиснулись мимо преподобного Сайкса и пошли к лестнице. Внизу нас ждали Аттикус и Кэлпурния. У Кэлпурнии лицо было сердитое, у Аттикуса измученное.
– Мы выиграли, да? – Джим даже подпрыгивал от радости.
– Не знаю, – коротко сказал Аттикус. – Вы все время были здесь? Ступайте с Кэлпурнией, поужинайте и оставайтесь дома.
– Ой, Аттикус, позволь нам вернуться! – взмолился Джим. – Пожалуйста, позволь нам послушать приговор. Ну пожалуйста, сэр!
– Неизвестно, когда это будет, присяжные могут вернуться в любую минуту… – Но мы уже чувствовали, что Аттикус немного смягчился. – Что ж, вы уже столько слышали, можете дослушать до конца. Вот что, пойдите поужинайте и можете вернуться. Только ешьте не спеша, ничего важного вы не упустите, и, если присяжные еще будут совещаться, вы дождетесь их вместе с нами. Но думаю, что все кончится еще до вашего возвращения.
– Ты думаешь, его так быстро оправдают? – спросил Джим.
Аттикус открыл было рот, но так ничего и не сказал, повернулся и ушел.
Я стала молить Бога, чтобы преподобный Сайкс сберег наши места, да вспомнила, что обычно, как только присяжные уходят совещаться, публика валом валит из зала суда, и бросила молиться: сейчас все, наверно, толпятся в аптеке, в забегаловке, в гостинице, разве что они и ужин с собой прихватили.
Кэлпурния повела нас домой.
– …всех вас надо выдрать как следует. Слыханное ли дело, детям – и такое слушать! Мистер Джим, как же это вы додумались – маленькую сестренку на такой процесс повели? Мисс Александра как узнает, ее прямо удар хватит. Да разве годится детям такое слушать!
На улицах уже горели фонари, и фонарь за фонарем освещал разгневанный профиль Кэлпурнии.
– Я-то думала, у вас какая-никакая голова на плечах, мистер Джим. Слыханное ли дело, потащить туда сестренку! Слыханное ли дело, сэр! И вам не совестно, неужто у вас совсем никакого соображения нету?
Я ликовала. Столько всего случилось за один день, сразу и не разберешься, а теперь вот Кэлпурния дает жару своему драгоценному Джиму, – какие еще чудеса нас ждут сегодня?
Джим только хихикал:
– Кэл, а тебе самой разве не интересно, что там было?
– Придержите язык, сэр! Вам бы от стыда глаз не подымать, а у вас все хиханьки да хаханьки… – Кэлпурния снова обрушилась на Джима, грозила ему самыми страшными карами, но он и ухом не повел. – Извольте идти в дом, сэр! Если мистер Финч вас не выдерет, так я сама выдеру, – привычно закончила она и поднялась на крыльцо.
Джим ухмыльнулся, вошел в дом, и Кэлпурния молча кивнула в знак, что Дилл может ужинать с нами.
– Только сейчас же позвони мисс Рейчел и скажи, что ты у нас, – велела она Диллу. – Она с ног сбилась, всюду бегала, тебя искала… Смотри, утром возьмет да и отправит тебя назад в Меридиан.
Нас встретила тетя Александра и чуть не упала в обморок, когда Кэлпурния сказала ей, где мы были. Мы сказали, что Аттикус позволил нам вернуться, и она за весь ужин ни слова не вымолвила – наверно, очень на него обиделась. Она уныло уставилась в свою тарелку и стала ковырять в ней вилкой, а Кэлпурния щедро накладывала Джиму, Диллу и мне картофельный салат с ветчиной, наливала нам молоко и все время ворчала себе под нос – постыдились бы!
– Да ешьте потихоньку, не торопитесь, – скомандовала она под конец.
Преподобный Сайкс сберег для нас места. Удивительное дело, мы проужинали целый час, а еще удивительнее, что в зале суда почти ничего не изменилось, только скамьи присяжных опустели и подсудимого нет. Судья Тейлор тоже уходил, но, как раз когда мы усаживались, он вернулся.
– Почти никто и с места не двинулся, – сказал Джим.
– Когда присяжные ушли, некоторые из публики тоже вышли, – сказал преподобный Сайкс. – Мужчины принесли женам поесть, и матери покормили детей.
– А они давно ушли? – спросил Джим.
– С полчаса. Мистер Финч и мистер Джилмер говорили еще немного, а потом судья Тейлор напутствовал присяжных.
– Ну и как он? – спросил Джим.
– Что он сказал? О, он говорил прекрасно! Я на него ничуть не в обиде, он все сказал по справедливости. Вроде как – если вы верите в одно – значит, должны вынести такой приговор, а если в другое – значит, эдакий. Кажется мне, он немного склонялся в нашу сторону… – Преподобный Сайкс почесал в затылке.
Джим улыбнулся.
– Ему не положено склоняться ни в какую сторону, ваше преподобие, но не беспокойтесь, мы все равно выиграли, – сказал он с видом знатока. – Никакой состав присяжных не может обвинить на основании таких показаний…
– Не будьте так уверены, мистер Джим, я на своем веку ни разу не видел, чтобы присяжные решили в пользу цветного против белого…
Но Джим заспорил и стал разбирать все показания в свете своих собственных взглядов на закон об изнасиловании: если она не против, это уже не изнасилование, но надо, чтоб ей исполнилось восемнадцать (это у нас, в Алабаме), а Мэйелле все девятнадцать. А если ты против, так брыкайся и кричи, и уж тогда надо, чтоб тебя осилили, совладали с тобой, а лучше всего – так стукнули, чтоб свалить без сознания. А если тебе восемнадцати нет, тогда и без этого будут судить.
– Мистер Джим, – несмело перебил преподобный Сайкс, – маленькой леди не стоило бы слушать про такие вещи…
– А, да она ж не понимает, о чем речь, – возразил Джим. – Это все дела взрослые, верно, Глазастик?
– Ничего подобного, прекрасно я все понимаю. – Наверно, я сказала это уж очень убедительно: Джим замолчал и больше про это не заговаривал.
– Который час, ваше преподобие? – спросил он.
– Скоро восемь.
Я поглядела вниз и увидела Аттикуса, он там шагал, руки в карманах, прошел мимо окон, потом вдоль барьера к скамьям присяжных. Посмотрел на скамьи, на судью Тейлора и пошел назад к окнам. Я поймала его взгляд и помахала ему. Он кивнул в ответ и пошел своей дорогой.
Мистер Джилмер разговаривал у окна с мистером Андервудом. Берт, секретарь суда, курил сигарету за сигаретой; он откинулся на стуле, задрал ноги на стол. Одни только судейские – Аттикус, мистер Джилмер, спавший крепким сном судья Тейлор и Берт – вели себя как обычно. Никогда еще я не видела, чтобы в переполненном зале суда было так тихо. Иногда закапризничает младенец, выбежит кто-нибудь из детей, а взрослые сидят, будто в церкви. И на галерее вокруг нас негры ждали не шевелясь, с истинно библейским терпением.
Дряхлые часы, поднатужась, пробили восемь гулких ударов, которые отдались у нас во всем теле.
Когда пробило одиннадцать, я уже ничего не чувствовала, я давно устала бороться со сном, прислонилась к уютному боку преподобного Сайкса и задремала. Но тут разом проснулась и, чтобы не заснуть снова, принялась старательно считать головы внизу: оказалось шестнадцать лысых, четырнадцать могли сойти за рыжих, сорок черных и каштановых и… Тут я вспомнила: один раз, когда Джим ненадолго увлекся психологическими опытами, он сказал, если много народу, ну хоть полный стадион, изо всех сил станет думать про одно и то же, ну хоть чтоб загорелось дерево в лесу, – это дерево возьмет и загорится само собой. Я вдруг обрадовалась: вот бы попросить всех, кто сидит внизу, изо всех сил думать, чтоб Тома Робинсона освободили, но потом сообразила – если все так же устали, как я, ничего у нас не получится.
Дилл положил голову на плечо Джима и спал крепким сном, и Джим сидел совсем тихо.
– Как долго, правда? – сказала я.