У него ко мне был Нью-Йорк
Часть 20 из 36 Информация о книге
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Что бы ты сказала близкой подруге в качестве совета, если бы это происходило с ней, а не с тобой?
Я бы ей, этой девушке, сказала: «Выставляй границы. Стучи кулаком по столу. Со мной так нельзя. Никому в этой жизни. Ни маме, ни папе, ни брату, ни подруге, ни ребёнку, ни мужу. Все хорошее в судьбе жизни происходит благодаря тебе самой».
Светящаяся во флюре
Я перестала ездить на рейвы, когда умер дедушка. До этого ничто не могло вынуть меня, восемнадцатилетнюю, из многоуровневого кислотного приключения тем летом, всё на свете уступало новообретённому тусовочному миру по яркости, упругости и колкости, но смерть близкого — смогла.
Я тогда каждые выходные выбирала флуоресцентные цвета в одежде и устремлялась на рейв, где отрывалась от реальности.
И я помню ночь накануне его похорон, я стою дома возле зеркала и расплетаю, расплетаю, расплетаю, много часов подряд, всю ночь до утра расплетаю красные светящиеся во флюре синтетические косички, я стягиваю их со своих настоящих тёмно-коричневых кудрявых волос, словно снимая скорлупу и оголяя постепенно настоящую себя, похожую на нечёсаного ребёнка с дачи.
Похожую на себя. Я не могла появиться на прощании перед родственниками, которых я не видела десять лет до того и не увижу ещё столько же после, в облике рейверши с подмосковной поляны, с сознанием, вибрирующим от бита. Я хотела стать обратно той, в чьём мире ещё был дедушка, я хотела домой.
Тем летом между вторым и третьим курсом я взяла с собой на Казантип предельно мало вещей, мне хотелось быть лёгкой, не привязанной ни к чему. Но у меня была ещё маленькая холщовая сумка через плечо, в ней деньги, документы, какие-то мелочи.
И серый камень с фиолетовыми прожилками в форме сердечка, который мне подарил дедушка, это была его последняя безделушка для меня. Кажется, из Израиля. Я взяла камень с собой — талисманом.
И во время одного из рассветов, прямо там, на розовом песчаном пляже, во время кульминации очередного электронного танца, я огляделась и не нашла свою холщовую сумку. Её украли. Мне не было жалко денег, я с лёгкостью попрощалась с деталями той жизни, но камень…
Совершенно не нужный кому-то ещё. И такой важный, неповторимый, неисчерпаемый для меня. Моё непримечательное фиолетовое сердечко, талисман. Который не уберегла. Так и запомню себя восемнадцатилетней, замершей посреди танцпола под открытым небом, и солнце уже поднялось из-за горизонта, но оно только расстраивает меня ещё больше.
И да, тем летом я потихоньку стала прощаться с рейвами, реальность их пересилила. А нашедшему сердечко так с тех пор и обещана награда. Но мне никто его не вернул.
Танцуй, Африка!
В Нью-Йорке мы поселились в Бруклине на перекрестье нескольких исторических районов. Они прямо на наших глазах становились джентрифицированными, сюда постепенно стекалось мультинациональное профессиональное сообщество с Уолл-стрит, потому что снимать жильё здесь было дешевле, а до Манхэттена добираться близко.
Всего восемь — десять лет назад эти районы Бруклина были почти полностью афроамериканскими.
Я не успела задаться вопросом, что это, собственно, значит. Осознание пришло ко мне само, когда в афише моего любимого театра Brooklyn Academy of Music я обнаружила трёхдневное мероприятие под названием «Dance Africa».
Ближе к делу афиши этого фестиваля заполнили весь город: автобусы, остановки, стены метро. Я стала понимать, что готовится нечто грандиозное.
А когда наступили майские длинные выходные, деловой Нью-Йорк стих, а тусовочный, наоборот, разгулялся. Люди принарядились и словно слегка опьянели. У нас ничего не было запланировано на тот уик-энд, и город как будто сам увлёк нас в свой очередной странный трип. На три дня мы попали в параллельную реальность.
Накануне первого выходного нам пришли уведомления по мейлу: район будет перегорожен в связи с открытием некого африканского базара, нужно придумывать маршруты обходов. Мы не обратили внимания на это предупреждение, но на следующее утро стало происходить что-то странное. Мы проснулись от боя сразу нескольких барабанов джембе, от гудящих басов из колонок, от громкого женского смеха, детских голосов и запаха мяса, жаренного на огне.
Под окнами нашего дома стелился по узким улочкам до самого горизонта кипящий жизнью рынок. Сотни палаток, в каждой — предметы африканской культуры.
Разноцветные традиционные одежды, скульптуры из махагони и меди, предметы культов. Майки с Малкольмом Иксом и Соланж Ноулз, платья от независимых афроамериканских дизайнеров, керамические маски языческих богинь. Худи и бейсболки с политическим лозунгом «Black Lives Matter»[12]. Диджейские станции с танцами прямо вокруг них. Босыми ногами — по асфальту.
Дети.
Мороженое, кукуруза и жареная курица. Орехи, карамель, нуга.
Мы с моей маленькой С. спустились вниз, чтобы купить молока, и невольно влились в заряженный какой-то странной энергией поток людей. Сразу в самое пекло. Я не успевала спрашивать, в одежды каких африканских стран были облачены все эти люди — Гана, Нигерия, Камерун, Эфиопия, Кения, ЮАР, Конго, Кот-д’Ивуар, Гвинея Северная или Южная?
Яркие мужские и женские платья из плотных хлопковых тканей, крупные чёрные орнаменты на них, непостижимая архитектура брейдов, косичек, серьги до плечей из лёгкого дерева, цветной кожи и текстиля, колье, больше похожие на марсианские воротники, торжественные макияжи с белыми кружочками на тёмной коже. Колпаки, короны, вуалетки, тюрбаны, чалмы, башлыки, геле, цилиндры, гигантские шапки для столетних дредов.
Десятки модных фриков. Мультяшные дедушки из Америки эпохи сухого закона с цветами в петлицах. Трубки, косяки, граммофоны и фотоаппараты с портативными вспышками.
Пришли на этот пир и фэшн-иконы, одетые во что-то предельно актуальное и футуристичное. Я не могла оторваться от картинок, которые проплывали перед моими глазами. Вышла за молоком, называется.
А когда я села отдохнуть на бордюр, пока дочке делали грим Клеопатры, я разговорилась с мейкап-художницей. Она сказала, что её зовут Мисс Ширли, — лет пятьдесят пять, чудачка в красных очках-сердечках, бывшая танцовщица, её семья давным-давно прибыла на этот берег Атлантики из Ганы, но она всю жизнь — в Северном Манхэттене.
Она жаловалась на ту самую джентрификацию, благодаря которой разные этнические общины Нью-Йорка смешивались и чисто афроамериканские переставали быть таковыми; она говорила, что её бесят белые снобы, которым не нравятся громкие барабаны в парках. Я спросила её, что же это за спектакль «Танцуй, Африка», который идёт в театре под нашим домом, и стоит ли мне купить билет.
Она сказала, что шоу будет особенным.
Билетов не было. Я встала в очередь для тех, кому повезёт получить чей-то ненужный. Я ждала час, за это время фойе заполнилось такими личностями, что всё моё удивление от людей на уличном базаре улетучилось. Эти персонажи были ещё ярче, ещё колоритнее, воздух вокруг них как будто плавился.
Кто это были такие? Наверное, какие-то высокопоставленные главы афроамериканских общин, старейшины и религиозные лидеры. Выглядело всё это как тайный съезд чародеев, который я почему-то вижу, будучи обыкновенным человеком.
Пожилые мужчины опирались на старинные посохи с головами хищных птиц, львов и анаконд на рукоятках. На пальцах их красовались огромные цветастые перстни. Женщины в летах, словно обёрнутые в золотую бумагу для упаковки с головы до пят, обмахивались метёлками из розовых страусиных перьев и слоновой кости.
Представление шло уже минут десять, когда нам троим — мне, моему Д. и дочке — продали наконец-то билеты в самую середину партера. Нас пустили в полной темноте в зал. По атмосфере там было как на разгорячённом стадионе во время финальных пенальти. Или в большой общей сауне.
А дальше начался калейдоскоп картинок, от которых до сих пор рябит перед глазами. На сцену поднялась пожилая напомаженная всхлипывающая чиновница, которая сообщила, что двух недель до того великого дня не дожил некто Чак Дэйвис. И она, как иудейка, просит всех встать и прочитать вместе с ней молитву на иврите. Весь этот удивительный зал внезапно встал с кресел и начал, утирая слёзы, повторять молитву. Встали и мы, повинуясь энергии толпы.
Потом нам показали короткий фильм об этом Чаке Дэйвисе — великом культуртрегере афроамериканского Бруклина. Сорок лет назад он начал преподавать ньюйоркцам африканские танцы и объединять таким образом разрозненные чёрные общины.
И вот началось само шоу. Огромный живой оркестр, состоящий из десятков разных барабанов и ударных инструментов, и самые крутые современные танцевальные афроамериканские труппы Нью-Йорка. Они впервые репетировали вместе — специально и эксклюзивно для этого спектакля. В их числе, судя по шквалу аплодисментов, были и настоящие кумиры публики — мальчиковая хип-хоп команда, показывающая акробатику уровня «Цирка дю Солей».
Сюжет спектакля был условно таким: двое парней из враждующих уличных банд после небольшого танцевального баттла нацеливают друг на друга пистолеты, и за ними приходит смерть. А дальше — путешествие в загробный мир. Страшный, шаманский, ритуальный, с куриными лапами и куклами вуду.
Такой подлинной, бешеной, артистической страсти я не видела никогда в жизни. Герои как бы опускались всё глубже в ад, познавая свои корни, знакомясь с самой сутью забытой ими культуры далеких предков. Потом к жизни их пытались вернуть какие-то лукавые черти с длинными изогнутыми курительными трубками в зубах.
Финалом ритуала стало обсыпание лиц героев мукóй. Они стали белоснежными и очень страшными. Зато ожили. Смешно, накануне мы были на балете Ратманского в Метрополитен-опере, так вот, все эти па-де-де трудно было сравнить с этой… я даже не знаю, как это называется — отдачей? самоотдачей? энергетикой? экстазом? трансом? психоделическим вылетом из тела?
Ощущение было таким, что им всем сделали инъекции адреналина прямо перед выходом на сцену. Не представляю, сколько лет и каким спортом надо заниматься, чтобы сделать тело настолько сильным, послушным и экспрессивным. И да, главным героем этих танцев нередко был зад. Прекрасный, подвижный, гибкий, ритмичный, музыкальный, танцующий зад. Ощущение участия в таинственном шаманском обряде у костра. Будто бы мы вызывали дух этого умершего Чака Дэйвиса, что, впрочем, и было проговорено вслух в финале…
Перед началом второго действия на сцену вышла ещё какая-то женщина, консул, которая разъяснила: этот праздник, как и вся афроамериканская культура, посвящён вовсе не проблеме ассимиляции. Она произнесла: «Рабовладельцы, которые насильно похитили нас с нашего родного континента и заставили жить, как собак, в чужом мире, ставили перед собой именно эту задачу — чтобы мы все забыли свою культуру и начали воевать между собой…» И одна женщина в зале выкрикнула, не вытерпев: «Да!» А я поняла, что они борются с ненавистью не к чужим, а друг к другу и к самим себе, что они борются с разобщенностью.
Странно было, я прикоснулась к чужому секрету, словно потрогала чьё-то влажное бьющееся тёплое сердце, побывала при операции или родах.
Удивительный опыт — вход в самую сердцевину едва знакомой культуры, которая оплакивает, смеясь и танцуя, свою незнакомую тебе травму. Ах, ну вот откуда ноги растут у фильма-альбома «Лимонад» Бейонсе. Ах, так вот о чём рассказывает Кендрик Ламар. Ах, вот в чём ещё трагедия фильма «Лунный свет». Ах, ах, ах.
Второе действие было более мирным и светлым. Два героя помирились и странствовали по Нижней Гвинее, слушая вокал девяностолетней колдуньи с африканскими гуслями в руках. Я к тому моменту только тихо наслаждалась способностью разума воспринимать новое.
«Как вам представление?» — поинтересовалась нарядная пожилая леди в чалме в перерыве. Я мямлила нечто, не умея подобрать эпитет. Она подсказала мне: «Powerful?» Ну конечно же powerful — «мощно», то самое слово! После аплодисментов все артисты встали на колени и произнесли молитву, адресованную Чаку Дэйвису, и занавес в полной тишине упал.
А на следующий день прямо с утра зарядил такой дождь, что всех магов и колдунов словно смыло, хотя у них был проплачен третий день дорогущей аренды бруклинской земли. Мы грустили, что они исчезли так же быстро, как появились. Хорошо, что в мире есть культуры, о которых нам еще только предстоит узнавать и узнавать.
Что подарил Нью-Йорк
Освобождение. Я даже не знала, что покидаю клетку, когда садилась в тот самолёт. Но этот трудный город, где каждый скрывает за ласковой улыбкой боль борьбы за место под солнцем, показал мне свободу снова стать никем, начать с нуля, стереть себе память.
Забвение. В действительности невозможно стереть себе память. Я всё равно помню всё, каждую минуту, первый снег в ноябрьской Москве, его руки в перчатках на руле. Но теперь передо мной такая круговерть нью-йоркских событий, что буфер памяти ежедневно наполняется новыми файлами.
Танец. Когда я бегу по мегаполису, выгибая поочерёдно то левое, то правое плечо, чтобы не задеть ненароком какого-нибудь горожанина. Когда я натягиваю красный капюшон дождевика за секунду до начала урагана. Когда облако белого дыма охватывает меня… Тогда я ощущаю себя ведомой партнёршей в танце с Нью-Йорком.
Горизонт. В Москве я всегда знала, каков предел моих стремлений. В Нью-Йорке же очертания будущей жизни так туманны, как будто мне снова шестнадцать и родственники поочерёдно спрашивают, куда я собралась поступать и кем хочу стать, а у меня нет ответа. Только я взрослая и у меня теперь есть выбор.
Воздух. Это когда твой выбор — плыть на пароме от Манхэттена до Стейтен-Айленда и отрываться от суетливого душного берега даунтауна, как от гигантского космического корабля. И обнаруживать себя в открытом пространстве залива. Так вот он какой, Нью-Йорк, весь разбросанный по островам, полные лёгкие океанического воздуха. Сегодня промозгло.
Веру. Промозгло, но эти температуры будто бы постоянно остужают мой ум. Учусь верить в хороший расклад всегда, во всё мощное, созидательное, под знаком «плюс», ведь не может же быть, что судьба подарила мне удивительные шансы, не вкладывая в это высшего смысла.
Тоску. Колдовать, но не мочь расколдоваться. Я скучаю по родному городу, ведь я покинула не только Москву печалей, но и мою Москву. Огромная, неведомая мне раньше тоска по родным. По старшим братьям и их детям, которые растут без меня. По маме. По младшему брату. По любимому некогда городу, который сегодня укрыло тонким слоем первого снега.
Мама
Мама — это мне семь, белая кроличья шапка с помпонами, моё детское тело в шубке размещено на холодном кожаном сиденье троллейбуса, скрипящего по зимней вечерней Москве восьмидесятых. Первые числа января. Я тепло дышу на обледеневшее стекло с немыслимыми морозными узорами, снимаю колючую варежку с озябшей докрасна руки и пишу на окошке «мама».
Так делают все дети?
Это слово упорно приходит на ум первым. Губы дважды смыкаются в удобное и понятное сознанию доброе «эм». Ма-ма. Ни секунды не задумываясь почему, я вывожу указательным пальцем буквы.
Мама — это мне двадцать три, метель на «Пушкинской», и у неё дома мы всей семьёй готовимся отмечать Новый год. Ёлка, которую я помогала наряжать, непременно живая, пахучая, верхушкой в потолок. Через пару часов полночь, а я только что сделала тест на беременность. И он показал две полоски, и я стекаю вниз по серому кафелю в ванной. А потом тело несёт меня к маме в комнату — это ей я хочу сообщить радостную новость. Будет ребёнок, я стану мамой, и в 12:00 мы поднимаем бокалы с шампанским за наступивший Новый год, он изменит много.
Мама — это мне уже тридцать один, и я прилетела с моей маленькой С. впервые в Нью-Йорк. Знакомить её с Д., который станет её отчимом, моим мужем. И первый снег выпал, и так холодно, и с океана дуют ветра. И совпало, что мама тоже прилетела сюда, по делам, снова оказалась рядом в миг, когда перелистывается страничка. И я спрашиваю её, как быть, ведь в Москве нас больше не ждёт ничего, а в Америке случилась новая жизнь. И она, не раздумывая: «Тебе, наверное, нельзя больше возвращаться обратно».
Я бы ей, этой девушке, сказала: «Выставляй границы. Стучи кулаком по столу. Со мной так нельзя. Никому в этой жизни. Ни маме, ни папе, ни брату, ни подруге, ни ребёнку, ни мужу. Все хорошее в судьбе жизни происходит благодаря тебе самой».
Светящаяся во флюре
Я перестала ездить на рейвы, когда умер дедушка. До этого ничто не могло вынуть меня, восемнадцатилетнюю, из многоуровневого кислотного приключения тем летом, всё на свете уступало новообретённому тусовочному миру по яркости, упругости и колкости, но смерть близкого — смогла.
Я тогда каждые выходные выбирала флуоресцентные цвета в одежде и устремлялась на рейв, где отрывалась от реальности.
И я помню ночь накануне его похорон, я стою дома возле зеркала и расплетаю, расплетаю, расплетаю, много часов подряд, всю ночь до утра расплетаю красные светящиеся во флюре синтетические косички, я стягиваю их со своих настоящих тёмно-коричневых кудрявых волос, словно снимая скорлупу и оголяя постепенно настоящую себя, похожую на нечёсаного ребёнка с дачи.
Похожую на себя. Я не могла появиться на прощании перед родственниками, которых я не видела десять лет до того и не увижу ещё столько же после, в облике рейверши с подмосковной поляны, с сознанием, вибрирующим от бита. Я хотела стать обратно той, в чьём мире ещё был дедушка, я хотела домой.
Тем летом между вторым и третьим курсом я взяла с собой на Казантип предельно мало вещей, мне хотелось быть лёгкой, не привязанной ни к чему. Но у меня была ещё маленькая холщовая сумка через плечо, в ней деньги, документы, какие-то мелочи.
И серый камень с фиолетовыми прожилками в форме сердечка, который мне подарил дедушка, это была его последняя безделушка для меня. Кажется, из Израиля. Я взяла камень с собой — талисманом.
И во время одного из рассветов, прямо там, на розовом песчаном пляже, во время кульминации очередного электронного танца, я огляделась и не нашла свою холщовую сумку. Её украли. Мне не было жалко денег, я с лёгкостью попрощалась с деталями той жизни, но камень…
Совершенно не нужный кому-то ещё. И такой важный, неповторимый, неисчерпаемый для меня. Моё непримечательное фиолетовое сердечко, талисман. Который не уберегла. Так и запомню себя восемнадцатилетней, замершей посреди танцпола под открытым небом, и солнце уже поднялось из-за горизонта, но оно только расстраивает меня ещё больше.
И да, тем летом я потихоньку стала прощаться с рейвами, реальность их пересилила. А нашедшему сердечко так с тех пор и обещана награда. Но мне никто его не вернул.
Танцуй, Африка!
В Нью-Йорке мы поселились в Бруклине на перекрестье нескольких исторических районов. Они прямо на наших глазах становились джентрифицированными, сюда постепенно стекалось мультинациональное профессиональное сообщество с Уолл-стрит, потому что снимать жильё здесь было дешевле, а до Манхэттена добираться близко.
Всего восемь — десять лет назад эти районы Бруклина были почти полностью афроамериканскими.
Я не успела задаться вопросом, что это, собственно, значит. Осознание пришло ко мне само, когда в афише моего любимого театра Brooklyn Academy of Music я обнаружила трёхдневное мероприятие под названием «Dance Africa».
Ближе к делу афиши этого фестиваля заполнили весь город: автобусы, остановки, стены метро. Я стала понимать, что готовится нечто грандиозное.
А когда наступили майские длинные выходные, деловой Нью-Йорк стих, а тусовочный, наоборот, разгулялся. Люди принарядились и словно слегка опьянели. У нас ничего не было запланировано на тот уик-энд, и город как будто сам увлёк нас в свой очередной странный трип. На три дня мы попали в параллельную реальность.
Накануне первого выходного нам пришли уведомления по мейлу: район будет перегорожен в связи с открытием некого африканского базара, нужно придумывать маршруты обходов. Мы не обратили внимания на это предупреждение, но на следующее утро стало происходить что-то странное. Мы проснулись от боя сразу нескольких барабанов джембе, от гудящих басов из колонок, от громкого женского смеха, детских голосов и запаха мяса, жаренного на огне.
Под окнами нашего дома стелился по узким улочкам до самого горизонта кипящий жизнью рынок. Сотни палаток, в каждой — предметы африканской культуры.
Разноцветные традиционные одежды, скульптуры из махагони и меди, предметы культов. Майки с Малкольмом Иксом и Соланж Ноулз, платья от независимых афроамериканских дизайнеров, керамические маски языческих богинь. Худи и бейсболки с политическим лозунгом «Black Lives Matter»[12]. Диджейские станции с танцами прямо вокруг них. Босыми ногами — по асфальту.
Дети.
Мороженое, кукуруза и жареная курица. Орехи, карамель, нуга.
Мы с моей маленькой С. спустились вниз, чтобы купить молока, и невольно влились в заряженный какой-то странной энергией поток людей. Сразу в самое пекло. Я не успевала спрашивать, в одежды каких африканских стран были облачены все эти люди — Гана, Нигерия, Камерун, Эфиопия, Кения, ЮАР, Конго, Кот-д’Ивуар, Гвинея Северная или Южная?
Яркие мужские и женские платья из плотных хлопковых тканей, крупные чёрные орнаменты на них, непостижимая архитектура брейдов, косичек, серьги до плечей из лёгкого дерева, цветной кожи и текстиля, колье, больше похожие на марсианские воротники, торжественные макияжи с белыми кружочками на тёмной коже. Колпаки, короны, вуалетки, тюрбаны, чалмы, башлыки, геле, цилиндры, гигантские шапки для столетних дредов.
Десятки модных фриков. Мультяшные дедушки из Америки эпохи сухого закона с цветами в петлицах. Трубки, косяки, граммофоны и фотоаппараты с портативными вспышками.
Пришли на этот пир и фэшн-иконы, одетые во что-то предельно актуальное и футуристичное. Я не могла оторваться от картинок, которые проплывали перед моими глазами. Вышла за молоком, называется.
А когда я села отдохнуть на бордюр, пока дочке делали грим Клеопатры, я разговорилась с мейкап-художницей. Она сказала, что её зовут Мисс Ширли, — лет пятьдесят пять, чудачка в красных очках-сердечках, бывшая танцовщица, её семья давным-давно прибыла на этот берег Атлантики из Ганы, но она всю жизнь — в Северном Манхэттене.
Она жаловалась на ту самую джентрификацию, благодаря которой разные этнические общины Нью-Йорка смешивались и чисто афроамериканские переставали быть таковыми; она говорила, что её бесят белые снобы, которым не нравятся громкие барабаны в парках. Я спросила её, что же это за спектакль «Танцуй, Африка», который идёт в театре под нашим домом, и стоит ли мне купить билет.
Она сказала, что шоу будет особенным.
Билетов не было. Я встала в очередь для тех, кому повезёт получить чей-то ненужный. Я ждала час, за это время фойе заполнилось такими личностями, что всё моё удивление от людей на уличном базаре улетучилось. Эти персонажи были ещё ярче, ещё колоритнее, воздух вокруг них как будто плавился.
Кто это были такие? Наверное, какие-то высокопоставленные главы афроамериканских общин, старейшины и религиозные лидеры. Выглядело всё это как тайный съезд чародеев, который я почему-то вижу, будучи обыкновенным человеком.
Пожилые мужчины опирались на старинные посохи с головами хищных птиц, львов и анаконд на рукоятках. На пальцах их красовались огромные цветастые перстни. Женщины в летах, словно обёрнутые в золотую бумагу для упаковки с головы до пят, обмахивались метёлками из розовых страусиных перьев и слоновой кости.
Представление шло уже минут десять, когда нам троим — мне, моему Д. и дочке — продали наконец-то билеты в самую середину партера. Нас пустили в полной темноте в зал. По атмосфере там было как на разгорячённом стадионе во время финальных пенальти. Или в большой общей сауне.
А дальше начался калейдоскоп картинок, от которых до сих пор рябит перед глазами. На сцену поднялась пожилая напомаженная всхлипывающая чиновница, которая сообщила, что двух недель до того великого дня не дожил некто Чак Дэйвис. И она, как иудейка, просит всех встать и прочитать вместе с ней молитву на иврите. Весь этот удивительный зал внезапно встал с кресел и начал, утирая слёзы, повторять молитву. Встали и мы, повинуясь энергии толпы.
Потом нам показали короткий фильм об этом Чаке Дэйвисе — великом культуртрегере афроамериканского Бруклина. Сорок лет назад он начал преподавать ньюйоркцам африканские танцы и объединять таким образом разрозненные чёрные общины.
И вот началось само шоу. Огромный живой оркестр, состоящий из десятков разных барабанов и ударных инструментов, и самые крутые современные танцевальные афроамериканские труппы Нью-Йорка. Они впервые репетировали вместе — специально и эксклюзивно для этого спектакля. В их числе, судя по шквалу аплодисментов, были и настоящие кумиры публики — мальчиковая хип-хоп команда, показывающая акробатику уровня «Цирка дю Солей».
Сюжет спектакля был условно таким: двое парней из враждующих уличных банд после небольшого танцевального баттла нацеливают друг на друга пистолеты, и за ними приходит смерть. А дальше — путешествие в загробный мир. Страшный, шаманский, ритуальный, с куриными лапами и куклами вуду.
Такой подлинной, бешеной, артистической страсти я не видела никогда в жизни. Герои как бы опускались всё глубже в ад, познавая свои корни, знакомясь с самой сутью забытой ими культуры далеких предков. Потом к жизни их пытались вернуть какие-то лукавые черти с длинными изогнутыми курительными трубками в зубах.
Финалом ритуала стало обсыпание лиц героев мукóй. Они стали белоснежными и очень страшными. Зато ожили. Смешно, накануне мы были на балете Ратманского в Метрополитен-опере, так вот, все эти па-де-де трудно было сравнить с этой… я даже не знаю, как это называется — отдачей? самоотдачей? энергетикой? экстазом? трансом? психоделическим вылетом из тела?
Ощущение было таким, что им всем сделали инъекции адреналина прямо перед выходом на сцену. Не представляю, сколько лет и каким спортом надо заниматься, чтобы сделать тело настолько сильным, послушным и экспрессивным. И да, главным героем этих танцев нередко был зад. Прекрасный, подвижный, гибкий, ритмичный, музыкальный, танцующий зад. Ощущение участия в таинственном шаманском обряде у костра. Будто бы мы вызывали дух этого умершего Чака Дэйвиса, что, впрочем, и было проговорено вслух в финале…
Перед началом второго действия на сцену вышла ещё какая-то женщина, консул, которая разъяснила: этот праздник, как и вся афроамериканская культура, посвящён вовсе не проблеме ассимиляции. Она произнесла: «Рабовладельцы, которые насильно похитили нас с нашего родного континента и заставили жить, как собак, в чужом мире, ставили перед собой именно эту задачу — чтобы мы все забыли свою культуру и начали воевать между собой…» И одна женщина в зале выкрикнула, не вытерпев: «Да!» А я поняла, что они борются с ненавистью не к чужим, а друг к другу и к самим себе, что они борются с разобщенностью.
Странно было, я прикоснулась к чужому секрету, словно потрогала чьё-то влажное бьющееся тёплое сердце, побывала при операции или родах.
Удивительный опыт — вход в самую сердцевину едва знакомой культуры, которая оплакивает, смеясь и танцуя, свою незнакомую тебе травму. Ах, ну вот откуда ноги растут у фильма-альбома «Лимонад» Бейонсе. Ах, так вот о чём рассказывает Кендрик Ламар. Ах, вот в чём ещё трагедия фильма «Лунный свет». Ах, ах, ах.
Второе действие было более мирным и светлым. Два героя помирились и странствовали по Нижней Гвинее, слушая вокал девяностолетней колдуньи с африканскими гуслями в руках. Я к тому моменту только тихо наслаждалась способностью разума воспринимать новое.
«Как вам представление?» — поинтересовалась нарядная пожилая леди в чалме в перерыве. Я мямлила нечто, не умея подобрать эпитет. Она подсказала мне: «Powerful?» Ну конечно же powerful — «мощно», то самое слово! После аплодисментов все артисты встали на колени и произнесли молитву, адресованную Чаку Дэйвису, и занавес в полной тишине упал.
А на следующий день прямо с утра зарядил такой дождь, что всех магов и колдунов словно смыло, хотя у них был проплачен третий день дорогущей аренды бруклинской земли. Мы грустили, что они исчезли так же быстро, как появились. Хорошо, что в мире есть культуры, о которых нам еще только предстоит узнавать и узнавать.
Что подарил Нью-Йорк
Освобождение. Я даже не знала, что покидаю клетку, когда садилась в тот самолёт. Но этот трудный город, где каждый скрывает за ласковой улыбкой боль борьбы за место под солнцем, показал мне свободу снова стать никем, начать с нуля, стереть себе память.
Забвение. В действительности невозможно стереть себе память. Я всё равно помню всё, каждую минуту, первый снег в ноябрьской Москве, его руки в перчатках на руле. Но теперь передо мной такая круговерть нью-йоркских событий, что буфер памяти ежедневно наполняется новыми файлами.
Танец. Когда я бегу по мегаполису, выгибая поочерёдно то левое, то правое плечо, чтобы не задеть ненароком какого-нибудь горожанина. Когда я натягиваю красный капюшон дождевика за секунду до начала урагана. Когда облако белого дыма охватывает меня… Тогда я ощущаю себя ведомой партнёршей в танце с Нью-Йорком.
Горизонт. В Москве я всегда знала, каков предел моих стремлений. В Нью-Йорке же очертания будущей жизни так туманны, как будто мне снова шестнадцать и родственники поочерёдно спрашивают, куда я собралась поступать и кем хочу стать, а у меня нет ответа. Только я взрослая и у меня теперь есть выбор.
Воздух. Это когда твой выбор — плыть на пароме от Манхэттена до Стейтен-Айленда и отрываться от суетливого душного берега даунтауна, как от гигантского космического корабля. И обнаруживать себя в открытом пространстве залива. Так вот он какой, Нью-Йорк, весь разбросанный по островам, полные лёгкие океанического воздуха. Сегодня промозгло.
Веру. Промозгло, но эти температуры будто бы постоянно остужают мой ум. Учусь верить в хороший расклад всегда, во всё мощное, созидательное, под знаком «плюс», ведь не может же быть, что судьба подарила мне удивительные шансы, не вкладывая в это высшего смысла.
Тоску. Колдовать, но не мочь расколдоваться. Я скучаю по родному городу, ведь я покинула не только Москву печалей, но и мою Москву. Огромная, неведомая мне раньше тоска по родным. По старшим братьям и их детям, которые растут без меня. По маме. По младшему брату. По любимому некогда городу, который сегодня укрыло тонким слоем первого снега.
Мама
Мама — это мне семь, белая кроличья шапка с помпонами, моё детское тело в шубке размещено на холодном кожаном сиденье троллейбуса, скрипящего по зимней вечерней Москве восьмидесятых. Первые числа января. Я тепло дышу на обледеневшее стекло с немыслимыми морозными узорами, снимаю колючую варежку с озябшей докрасна руки и пишу на окошке «мама».
Так делают все дети?
Это слово упорно приходит на ум первым. Губы дважды смыкаются в удобное и понятное сознанию доброе «эм». Ма-ма. Ни секунды не задумываясь почему, я вывожу указательным пальцем буквы.
Мама — это мне двадцать три, метель на «Пушкинской», и у неё дома мы всей семьёй готовимся отмечать Новый год. Ёлка, которую я помогала наряжать, непременно живая, пахучая, верхушкой в потолок. Через пару часов полночь, а я только что сделала тест на беременность. И он показал две полоски, и я стекаю вниз по серому кафелю в ванной. А потом тело несёт меня к маме в комнату — это ей я хочу сообщить радостную новость. Будет ребёнок, я стану мамой, и в 12:00 мы поднимаем бокалы с шампанским за наступивший Новый год, он изменит много.
Мама — это мне уже тридцать один, и я прилетела с моей маленькой С. впервые в Нью-Йорк. Знакомить её с Д., который станет её отчимом, моим мужем. И первый снег выпал, и так холодно, и с океана дуют ветра. И совпало, что мама тоже прилетела сюда, по делам, снова оказалась рядом в миг, когда перелистывается страничка. И я спрашиваю её, как быть, ведь в Москве нас больше не ждёт ничего, а в Америке случилась новая жизнь. И она, не раздумывая: «Тебе, наверное, нельзя больше возвращаться обратно».