Тризна
Часть 12 из 33 Информация о книге
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
– Ничего, уже проходит…
Она плакала навзрыд, ощупывая свой носик, к которому страшно представить прикосновение обыкновенного школьного щелбана – не то что дверного косяка.
– Ну прости, ну прости… ну что мне сделать?!
Он дотянулся до плиты, – Светка ни на миг не выпускала его рукав, – и с наслаждением прижался к сковородке тыльной стороной ладони. Сковородка с готовностью всосалась в мясо.
– С ума сошел!!! Дай сюда! Какой дурак, какой дурак!..
Она суетилась с подсолнечным маслом, с пластырем, а он наслаждался искупительной болью и вниманием. Вдруг она бросилась в комнату.
– Что случилось? – шепотом, чтобы не разбудить Костика.
– Кажется, тетя Фрося пришла. Еще подумает, что ты меня бьешь. Ой, у меня там сковородка на газу!
– Я выключу.
– Только не смей к ней прикасаться!
– Что я, ненормальный?
– А что, нормальный?
А потом он гладил ее еще влажные щеки и целовал, целовал, целовал этот несчастный возмущенный нос, кажется так и не поверивший, что с ним могло подобное произойти.
– Мне казалось, что ты перестал обращать на нас внимание.
– Просто мне было стыдно на вас смотреть…
– А говоришь, что нормальный! Сколько тебе лет? Нашел, кого стесняться… да и все, наверно, не так страшно. Ты всегда все преувеличиваешь… что ты делаешь, тебе же вредно!.. ты же только что!..
– Мне всегда после этого так тебя жалко… мне кажется, что ты мучаешься. Ты ничего себе не сломал?
– Очень зубы стиснул.
– А ты бери в них Костикино кольцо, оно резиновое.
– Как боксер? Ты какая-то сегодня не такая…
– Я боялась, что Костик проснется.
– Он же ничего не понимает?..
– Мало ли… Я, когда про эти дела узнала, даже к родителям стала испытывать неприятное чувство. И к семьям, где много детей. Думала: целых четыре раза этим занимались…
– Как ты себе это представляла?
– Да никак – просто противно. А я тебе сейчас не противна?
– Еще говоришь, что я ненормальный…
– Я читала, что мужчинам после этого противно… только ты мне в этом не признавайся!
– Потому что им до этого приходилось слишком долго притворяться. Пока голодный, стараешься не чувствовать, что ешь несвежее, зато потом как нюхнешь!..
– У женщин, когда влюбляются, что-то начинает внутри перестраиваться, как скелет у беременных. Чтобы было не противно. Хотя они и сами еще не знают, для чего это нужно. Знаешь, когда я заметила, что я в тебя… что ты мне нравишься? Ты мне протягиваешь надкусанное яблоко – нахал такой, я же брезгливая! – и вдруг чувствую, что мне хочется после тебя откусить… у тебя в шее что-то тикает. Ой, Олежка, как ты мне нравишься! Ты такой живой, тикаешь… Надо потерпеть, слышишь? Они не могут не увидеть, какой ты талантливый.
– И живой. Тикаю.
– Ты пахнешь так вкусно! Я без тебя ужасно скучала, каждый вечер твою подушку нюхала. Я часто думаю: какая же сволочь Генрих Восьмой!.. Как он мог казнить жен даже после хотя бы одной ночи любви!
В обожженной руке стояло приятное успокоение.
Лес был прекрасен до безвкусицы – в прозрачный воздух кто-то добавил каплю чернил. Ели вдали курились снеговой пылью. Чем хороша природа – не нужно думать, что она о тебе думает… не знает, что ты счетовод.
Тонюсенькое деревце согнулось под снегом почти до земли. Легкий удар – и оно освободилось от снега, который на миг повис в воздухе, изогнувшись мохнатым белым луком, а потом бесшумно спал вниз, – а освободившееся деревце взмыло вверх. Как душа и тело.
На безупречный снег вокруг поваленной осины щедрой пригоршней брошены заячьи следы, свежая зеленая кора вся расписана белыми росчерками их зубов. Он отломил тоненькую бесснежную веточку и неожиданно обнаружил на ней несколько прозрачных ледяных иголочек, натыканных не очень близко друг от друга – как на кактусе. Он всмотрелся в них поближе, и они исчезли, как в кино: он нечаянно на них дохнул.
У корня веточки были вплотную проведены два заячьих желобка. У Светки выступили слезы, когда она их увидела:
– Я представила, как они ночью приходят, грызут… я сразу Костика представила.
Странно, он тоже почему-то вспомнил Костика – и тоже сжалось сердце. Неужели теперь всегда так будет?
Утром пришлось стать в очередь на автобус, длинную, как жизнь; но и шла она так же быстро, – не успел стать, как уже: «С вас пять копеек». Снова все, кроме него, направлялись к делам, за которые могли себя уважать, и когда ему с двух сторон одновременно предложили подвинуться вперед и назад, он почувствовал, что у него в душе, словно давешние иголочки, растаял последний стержень, что у него не найдется ни лоскутка собственной злости, чтобы противопоставить ее чужой, что сейчас от малейшего грубого слова он просто осядет под ноги этим людям, как надувной матрац, из которого выдернули пробку. Душа отчаянно возжаждала сдаться кому-то в плен, выбросить белый флаг, – самому поставить себя ниже всех, сделаться юродивым, чтобы унижать было уже некуда.
Однако свой ужас перед окружающими он изо всех сил старался преобразить в жалость к ним, словно подспудно надеясь, что и они его за это пощадят. Зато так часто его терзавшая реальная жалость к людям теперь покинула его: ведь ему же было хуже всех. Добрыми могут быть только счастливые…
Но оказалось, что на работе его ждали, ему улыбались, интересовались, как он себя чувствует. Конечно, не следовало преувеличивать степень всего этого, но когда в тебе растаяла последняя воля к борьбе, можно не только убить, можно и воскресить обыкновенным словом.
Кроме того, целая куча Людмилиных подруг стала ходить нему за консультациями. Конечно, с точки зрения Истории все это было… но он дорожил этими посещениями, как модный портной великосветской клиентурой. Хотя они после благодарностей всегда прибавляли: «А то к этим умникам из третьей лаборатории не подступишься». И вообще, самая блестящая импровизация и обыкновенная грамотность производили на них одинаковое впечатление, выражавшееся словами: «И откуда ты столько знаешь?» Да не «знает» он, а тут же, на ходу придумывает!
Тем не менее, он любил их всей душой за то, что они в нем нуждались.
Он прикидывал, кому из них что вскоре должно понадобиться, заранее что-то подчитывал, обдумывал – и слава его росла. Благодаря этому он смог отнестись к своим канцелярским мытарствам несколько хладнокровнее, и в результате у него обнаружилось довольно много свободного времени. Составить смету – столько-то процентов на командировки, а столько-то на фонд зарплаты – оказалось десятиминутным делом, постоянно требовавшиеся справки и сводки можно было просто не давать, пока не попросят вторично, и этим отсеивалось процентов восемьдесят их общего числа. А о тех, за которыми Филя все-таки прибежит во второй раз, можно сказать: «Заканчиваю», – а в следующий раз он прибежит уже дня через три. Если вообще прибежит.
Обретенный запас хладнокровия позволил ему прежде всего напомнить себе, что он со своим счетоводством в общем-то не хуже прочих, потому что с точки зрения Истории их занятия тоже порядочная дребедень и суета, а он по крайней мере видит им цену: соотнесение себя с Историей окрыляло, пока он стремился что-то делать, и начало оправдывать, когда он стремиться перестал.
– Мы слишком много знаем, чтобы верить, – мрачно делился он со Светкой, и она с готовностью мрачнела, подтверждая торжественно:
– Богаты мы, едва из колыбели, ошибками отцов и поздним их умом, – и Олег чувствовал глубокую несолидность своих размышлизмов, слыша их подтверждения от Светки, обливающейся слезами над «Оливером Твистом».
А внутренний оппонент, которого он сам же всю жизнь и натаскивал на возражения, требовал детальной расшифровки каждого слова: «Слишком много знаете» – чего же именно? «Чтобы верить» – во что? Внутренний оппонент мог развести заурядную дискуссию там, где требовался лишь трагический вздох. Оппонент мог отравить любое удовлетворение собой, поэтому в этот период Олег почти разучился молчать – даже решая задачки для своих клиенток, мысленно бормотал какую-нибудь чепуху вроде: «Так-так-так, а ну, где наша сигмочка?» – чтобы не прорвался оппонент со своим скепсисом.
Но проще всего было убивать честность иронией. И в обращении с Филей Олег нащупал насмешливый тон, к которому не придерешься, – откровенно преувеличенное почтение.
Вслед за тем открылись новые источники маленьких радостей: спуститься в буфет попить жиденького чайку – 15 минут, ждать этого – 3 часа, на обратном пути увидеть на доске объявлений новую бумажку и отложить удовольствие от прочтения до следующего перерыва, чтоб опять-таки было чего ждать.
Впрочем, он и так бессознательно ждал, чтобы что-нибудь случилось – хотя бы шум в коридоре, – но лучше что-нибудь такое, за развитием чего можно было бы следить и далее: например, сотрудница А вроде бы завела роман с сотрудником В – как же теперь отреагирует его жена, работающая в отделе С?
Часто, погружаясь в оцепенение, он машинально представлял, как вспыхивает воздух за окном и над крышами разворачивается превосходящий всякое воображение клубящийся гриб, и Олег крупным планом невольно видел плавником торчащий из спины Мохова пробивший его насквозь огромный обломок омытого кровью стекла. В другой раз все окружающее, наоборот, становилось меньше, меньше – и бескрайняя надежная Земля светилась еле заметной пылинкой в бесконечном черном Космосе. И оттуда были уже не видны никакие человеческие дела…
А иногда им овладевали приступы душевной изощренности, внимательности, когда он мог по полчаса разглядывать на соседних крышах прямоугольные трубы, выстроившиеся стройными рядами, подобно надгробным стелам на европейском кладбище, или наблюдать, как к микроскопической лужице на подоконнике слетает напиться заплутавшая в сезонах муха, а потом прохаживается, заговорщицки потирая то передние, то задние лапки, или, так сказать, локтями тех же задних лапок распушивает себе крылышки. Правда, когда ему под это настроение удавалось выбраться в Эрмитаж – за непривычную взрослую цену, – уже при подходе к кассам несколько сюсюкающее чувство изощренной внимательности сменялось глубоким спокойствием чувства согласия с происходящим, уверенности, что уж это-то подлинное. (В чувстве изощренности тем более трудно было разобрать, мухой он любуется или собственной остротой видения.) Вместе с тем, каждый бесспорный шедевр вместо удовлетворения рождал в нем неясную тоску по какой-то иной, невиданной еще красоте, – так человек, которого мутит, не знает, какого еще блюда ему пожелать, чтобы прошла тошнота, – но ни одно не вызывает аппетита.
А на службе он обнаружил еще, что можно для ускорения переписки отвезти в нужную организацию письмо или отчет, а потом слинять домой и сделать там какое-нибудь несомненно нужное хозяйственное дело. Как-то в довольно продолжительном припадке хозяйственности он отремонтировал всю домашнюю, а заодно и тети-фросину мебель, ночью натаскал раскиданных вокруг станции досок и сколотил навес над крыльцом, а потом еще и скамейку под навесом.
Но когда он, удовлетворенно дыша, сбрасывал с запущенного крыльца слоистые мраморные обломки им же сколотого снега и лопата зацепилась за что-то, он вдруг развернулся и со стоном треснул лопатой о бетонное крыльцо. С третьего удара и обломок рукоятки разлетелся вдоль на пять частей. Надо же, а ведь и внутреннему оппоненту хозяйственная поглощенность показалась непритворной!
На следующий день Инна вдруг обратилась к нему ласково, как к больному:
– Знаете, Олег, в некоторых лабораториях у нас бывают интересные семинары. Может быть, найдете что-то и для себя?
Олег почувствовал, как внутри напряглось упрямство: он давно все для себя нашел – проблему Легара! Чего он потащится на семинар, кто его туда звал? Но вдруг он там что-то такое сказанет…
Однако всюду отыскивалась пара горлопанов, которые и докладчику-то позволяли вставить словцо с большой неохотой, – казалось, их прямо-таки страшит перспектива просидеть две минуты молча (они-то что в себе заглушали?). Но всюду встречались и мастера, при слове которых умолкали даже горлопаны, убрать этих штучных знатоков – и мир превратится в безраздельное владение крикунов. Олег таял от удовольствия, видя, как реплики мастеров начинают проступать из словесной пены контурами будущей Афродиты. Он с гордостью поглядывал на заурядненькие беленые стены, на изгвазданную меловыми разводами доску, – было особенно восхитительно, что в такой незатейливости работают настоящие творцы. Он преисполнялся горячей нежностью к ним, – но и ревностью тоже. Он видел, что и он мог бы быть одним из них, но не перекрикивать же горлопанов, которые, чем почтительнее выслушивали своих корифеев, тем неохотнее увеличивали их число.
Счетоводство сковывало Олега не меньше, чем расстегнутая ширинка, однако, уходя с семинара, он говорил себе, что с точки зрения Истории все это суета и вдобавок он не желает участвовать в галдеже. Внутренний оппонент ухмылялся: «Не прикидывайся Чайльд Гарольдом. Что ты, не знаешь, что воевать надо не глоткой, а результатом? Горлопаны еще начнут гордиться тобой, когда увидят, что невозможно тебя уничтожить».
Однако Олег заметил там еще одного товарища, которого слушали. В отлакированном временем, атласно переливающемся тесноватом пиджачке, как будто намеренно неряшливый и даже намеренно одутловатый, он демонстративно спал во время прений, громко отдуваясь и замысловато обвившись ступнями вокруг ножек стула, открывая из-под задравшихся штанин по вершку отлакированной временем кальсонной голубизны. Погасшую сигарету он держал в руке лишь для того, чтобы посыпать себя пеплом. Когда, не открывая глаз, он произносил что-нибудь пренебрежительное, его слушали все, хотя он был всего лишь мэнээсом на ста сорока рублях. Иногда его даже просили высказаться: «Ну-ка, Гребенкин», – и он, открывая глаза, выдавал, как правило, довольно остроумную дерзость.
Но, странное дело, – на него никто не обижался, и даже осмеянный докладчик улыбался без натянутости. Может быть, юродство – не только защита от унижений, но и средство заставить себя выслушать? Соблазнительно…
«Нет, мне такое не подходит!»
Олег поднял потвердевший презрительный взгляд и столкнулся с глазами парня на задней площадке (дело происходило в троллейбусе); парень этот входящим и выходящим штатским предлагал выпить с ним, а военным отдавал честь, именуя их полным званием: «товарищ лейтенант внутренних войск» или «товарищ подполковник артиллерии». На шее парня вдоль растянутого воротника тренировочного свитера было высыпано целое аметистовое ожерелье бывших фурункулов.
– Ты агент церэу? – спросил парень и объявил во всеуслышание: – Агент два ноля ноль семь!
Кое-кто заулыбался одобрительно. Ладно, сейчас увидите.
– Успокойся, а то вылетишь из троллейбуса, – предупредил Олег, чувствуя, как немеют предплечья.
– Граждане пассажиры, надо обезвредить агента – на людей бросается!
Олег прицельно взглянул на его руки, – пальцы были толстые, набрякшие вокруг ногтей, в папиллярные линии въелась несмываемая металлическая чернота, но в тот миг Олег не понял, что это означает.
Двери раскрылись.
– Давай, выкатывайся!
Она плакала навзрыд, ощупывая свой носик, к которому страшно представить прикосновение обыкновенного школьного щелбана – не то что дверного косяка.
– Ну прости, ну прости… ну что мне сделать?!
Он дотянулся до плиты, – Светка ни на миг не выпускала его рукав, – и с наслаждением прижался к сковородке тыльной стороной ладони. Сковородка с готовностью всосалась в мясо.
– С ума сошел!!! Дай сюда! Какой дурак, какой дурак!..
Она суетилась с подсолнечным маслом, с пластырем, а он наслаждался искупительной болью и вниманием. Вдруг она бросилась в комнату.
– Что случилось? – шепотом, чтобы не разбудить Костика.
– Кажется, тетя Фрося пришла. Еще подумает, что ты меня бьешь. Ой, у меня там сковородка на газу!
– Я выключу.
– Только не смей к ней прикасаться!
– Что я, ненормальный?
– А что, нормальный?
А потом он гладил ее еще влажные щеки и целовал, целовал, целовал этот несчастный возмущенный нос, кажется так и не поверивший, что с ним могло подобное произойти.
– Мне казалось, что ты перестал обращать на нас внимание.
– Просто мне было стыдно на вас смотреть…
– А говоришь, что нормальный! Сколько тебе лет? Нашел, кого стесняться… да и все, наверно, не так страшно. Ты всегда все преувеличиваешь… что ты делаешь, тебе же вредно!.. ты же только что!..
– Мне всегда после этого так тебя жалко… мне кажется, что ты мучаешься. Ты ничего себе не сломал?
– Очень зубы стиснул.
– А ты бери в них Костикино кольцо, оно резиновое.
– Как боксер? Ты какая-то сегодня не такая…
– Я боялась, что Костик проснется.
– Он же ничего не понимает?..
– Мало ли… Я, когда про эти дела узнала, даже к родителям стала испытывать неприятное чувство. И к семьям, где много детей. Думала: целых четыре раза этим занимались…
– Как ты себе это представляла?
– Да никак – просто противно. А я тебе сейчас не противна?
– Еще говоришь, что я ненормальный…
– Я читала, что мужчинам после этого противно… только ты мне в этом не признавайся!
– Потому что им до этого приходилось слишком долго притворяться. Пока голодный, стараешься не чувствовать, что ешь несвежее, зато потом как нюхнешь!..
– У женщин, когда влюбляются, что-то начинает внутри перестраиваться, как скелет у беременных. Чтобы было не противно. Хотя они и сами еще не знают, для чего это нужно. Знаешь, когда я заметила, что я в тебя… что ты мне нравишься? Ты мне протягиваешь надкусанное яблоко – нахал такой, я же брезгливая! – и вдруг чувствую, что мне хочется после тебя откусить… у тебя в шее что-то тикает. Ой, Олежка, как ты мне нравишься! Ты такой живой, тикаешь… Надо потерпеть, слышишь? Они не могут не увидеть, какой ты талантливый.
– И живой. Тикаю.
– Ты пахнешь так вкусно! Я без тебя ужасно скучала, каждый вечер твою подушку нюхала. Я часто думаю: какая же сволочь Генрих Восьмой!.. Как он мог казнить жен даже после хотя бы одной ночи любви!
В обожженной руке стояло приятное успокоение.
Лес был прекрасен до безвкусицы – в прозрачный воздух кто-то добавил каплю чернил. Ели вдали курились снеговой пылью. Чем хороша природа – не нужно думать, что она о тебе думает… не знает, что ты счетовод.
Тонюсенькое деревце согнулось под снегом почти до земли. Легкий удар – и оно освободилось от снега, который на миг повис в воздухе, изогнувшись мохнатым белым луком, а потом бесшумно спал вниз, – а освободившееся деревце взмыло вверх. Как душа и тело.
На безупречный снег вокруг поваленной осины щедрой пригоршней брошены заячьи следы, свежая зеленая кора вся расписана белыми росчерками их зубов. Он отломил тоненькую бесснежную веточку и неожиданно обнаружил на ней несколько прозрачных ледяных иголочек, натыканных не очень близко друг от друга – как на кактусе. Он всмотрелся в них поближе, и они исчезли, как в кино: он нечаянно на них дохнул.
У корня веточки были вплотную проведены два заячьих желобка. У Светки выступили слезы, когда она их увидела:
– Я представила, как они ночью приходят, грызут… я сразу Костика представила.
Странно, он тоже почему-то вспомнил Костика – и тоже сжалось сердце. Неужели теперь всегда так будет?
Утром пришлось стать в очередь на автобус, длинную, как жизнь; но и шла она так же быстро, – не успел стать, как уже: «С вас пять копеек». Снова все, кроме него, направлялись к делам, за которые могли себя уважать, и когда ему с двух сторон одновременно предложили подвинуться вперед и назад, он почувствовал, что у него в душе, словно давешние иголочки, растаял последний стержень, что у него не найдется ни лоскутка собственной злости, чтобы противопоставить ее чужой, что сейчас от малейшего грубого слова он просто осядет под ноги этим людям, как надувной матрац, из которого выдернули пробку. Душа отчаянно возжаждала сдаться кому-то в плен, выбросить белый флаг, – самому поставить себя ниже всех, сделаться юродивым, чтобы унижать было уже некуда.
Однако свой ужас перед окружающими он изо всех сил старался преобразить в жалость к ним, словно подспудно надеясь, что и они его за это пощадят. Зато так часто его терзавшая реальная жалость к людям теперь покинула его: ведь ему же было хуже всех. Добрыми могут быть только счастливые…
Но оказалось, что на работе его ждали, ему улыбались, интересовались, как он себя чувствует. Конечно, не следовало преувеличивать степень всего этого, но когда в тебе растаяла последняя воля к борьбе, можно не только убить, можно и воскресить обыкновенным словом.
Кроме того, целая куча Людмилиных подруг стала ходить нему за консультациями. Конечно, с точки зрения Истории все это было… но он дорожил этими посещениями, как модный портной великосветской клиентурой. Хотя они после благодарностей всегда прибавляли: «А то к этим умникам из третьей лаборатории не подступишься». И вообще, самая блестящая импровизация и обыкновенная грамотность производили на них одинаковое впечатление, выражавшееся словами: «И откуда ты столько знаешь?» Да не «знает» он, а тут же, на ходу придумывает!
Тем не менее, он любил их всей душой за то, что они в нем нуждались.
Он прикидывал, кому из них что вскоре должно понадобиться, заранее что-то подчитывал, обдумывал – и слава его росла. Благодаря этому он смог отнестись к своим канцелярским мытарствам несколько хладнокровнее, и в результате у него обнаружилось довольно много свободного времени. Составить смету – столько-то процентов на командировки, а столько-то на фонд зарплаты – оказалось десятиминутным делом, постоянно требовавшиеся справки и сводки можно было просто не давать, пока не попросят вторично, и этим отсеивалось процентов восемьдесят их общего числа. А о тех, за которыми Филя все-таки прибежит во второй раз, можно сказать: «Заканчиваю», – а в следующий раз он прибежит уже дня через три. Если вообще прибежит.
Обретенный запас хладнокровия позволил ему прежде всего напомнить себе, что он со своим счетоводством в общем-то не хуже прочих, потому что с точки зрения Истории их занятия тоже порядочная дребедень и суета, а он по крайней мере видит им цену: соотнесение себя с Историей окрыляло, пока он стремился что-то делать, и начало оправдывать, когда он стремиться перестал.
– Мы слишком много знаем, чтобы верить, – мрачно делился он со Светкой, и она с готовностью мрачнела, подтверждая торжественно:
– Богаты мы, едва из колыбели, ошибками отцов и поздним их умом, – и Олег чувствовал глубокую несолидность своих размышлизмов, слыша их подтверждения от Светки, обливающейся слезами над «Оливером Твистом».
А внутренний оппонент, которого он сам же всю жизнь и натаскивал на возражения, требовал детальной расшифровки каждого слова: «Слишком много знаете» – чего же именно? «Чтобы верить» – во что? Внутренний оппонент мог развести заурядную дискуссию там, где требовался лишь трагический вздох. Оппонент мог отравить любое удовлетворение собой, поэтому в этот период Олег почти разучился молчать – даже решая задачки для своих клиенток, мысленно бормотал какую-нибудь чепуху вроде: «Так-так-так, а ну, где наша сигмочка?» – чтобы не прорвался оппонент со своим скепсисом.
Но проще всего было убивать честность иронией. И в обращении с Филей Олег нащупал насмешливый тон, к которому не придерешься, – откровенно преувеличенное почтение.
Вслед за тем открылись новые источники маленьких радостей: спуститься в буфет попить жиденького чайку – 15 минут, ждать этого – 3 часа, на обратном пути увидеть на доске объявлений новую бумажку и отложить удовольствие от прочтения до следующего перерыва, чтоб опять-таки было чего ждать.
Впрочем, он и так бессознательно ждал, чтобы что-нибудь случилось – хотя бы шум в коридоре, – но лучше что-нибудь такое, за развитием чего можно было бы следить и далее: например, сотрудница А вроде бы завела роман с сотрудником В – как же теперь отреагирует его жена, работающая в отделе С?
Часто, погружаясь в оцепенение, он машинально представлял, как вспыхивает воздух за окном и над крышами разворачивается превосходящий всякое воображение клубящийся гриб, и Олег крупным планом невольно видел плавником торчащий из спины Мохова пробивший его насквозь огромный обломок омытого кровью стекла. В другой раз все окружающее, наоборот, становилось меньше, меньше – и бескрайняя надежная Земля светилась еле заметной пылинкой в бесконечном черном Космосе. И оттуда были уже не видны никакие человеческие дела…
А иногда им овладевали приступы душевной изощренности, внимательности, когда он мог по полчаса разглядывать на соседних крышах прямоугольные трубы, выстроившиеся стройными рядами, подобно надгробным стелам на европейском кладбище, или наблюдать, как к микроскопической лужице на подоконнике слетает напиться заплутавшая в сезонах муха, а потом прохаживается, заговорщицки потирая то передние, то задние лапки, или, так сказать, локтями тех же задних лапок распушивает себе крылышки. Правда, когда ему под это настроение удавалось выбраться в Эрмитаж – за непривычную взрослую цену, – уже при подходе к кассам несколько сюсюкающее чувство изощренной внимательности сменялось глубоким спокойствием чувства согласия с происходящим, уверенности, что уж это-то подлинное. (В чувстве изощренности тем более трудно было разобрать, мухой он любуется или собственной остротой видения.) Вместе с тем, каждый бесспорный шедевр вместо удовлетворения рождал в нем неясную тоску по какой-то иной, невиданной еще красоте, – так человек, которого мутит, не знает, какого еще блюда ему пожелать, чтобы прошла тошнота, – но ни одно не вызывает аппетита.
А на службе он обнаружил еще, что можно для ускорения переписки отвезти в нужную организацию письмо или отчет, а потом слинять домой и сделать там какое-нибудь несомненно нужное хозяйственное дело. Как-то в довольно продолжительном припадке хозяйственности он отремонтировал всю домашнюю, а заодно и тети-фросину мебель, ночью натаскал раскиданных вокруг станции досок и сколотил навес над крыльцом, а потом еще и скамейку под навесом.
Но когда он, удовлетворенно дыша, сбрасывал с запущенного крыльца слоистые мраморные обломки им же сколотого снега и лопата зацепилась за что-то, он вдруг развернулся и со стоном треснул лопатой о бетонное крыльцо. С третьего удара и обломок рукоятки разлетелся вдоль на пять частей. Надо же, а ведь и внутреннему оппоненту хозяйственная поглощенность показалась непритворной!
На следующий день Инна вдруг обратилась к нему ласково, как к больному:
– Знаете, Олег, в некоторых лабораториях у нас бывают интересные семинары. Может быть, найдете что-то и для себя?
Олег почувствовал, как внутри напряглось упрямство: он давно все для себя нашел – проблему Легара! Чего он потащится на семинар, кто его туда звал? Но вдруг он там что-то такое сказанет…
Однако всюду отыскивалась пара горлопанов, которые и докладчику-то позволяли вставить словцо с большой неохотой, – казалось, их прямо-таки страшит перспектива просидеть две минуты молча (они-то что в себе заглушали?). Но всюду встречались и мастера, при слове которых умолкали даже горлопаны, убрать этих штучных знатоков – и мир превратится в безраздельное владение крикунов. Олег таял от удовольствия, видя, как реплики мастеров начинают проступать из словесной пены контурами будущей Афродиты. Он с гордостью поглядывал на заурядненькие беленые стены, на изгвазданную меловыми разводами доску, – было особенно восхитительно, что в такой незатейливости работают настоящие творцы. Он преисполнялся горячей нежностью к ним, – но и ревностью тоже. Он видел, что и он мог бы быть одним из них, но не перекрикивать же горлопанов, которые, чем почтительнее выслушивали своих корифеев, тем неохотнее увеличивали их число.
Счетоводство сковывало Олега не меньше, чем расстегнутая ширинка, однако, уходя с семинара, он говорил себе, что с точки зрения Истории все это суета и вдобавок он не желает участвовать в галдеже. Внутренний оппонент ухмылялся: «Не прикидывайся Чайльд Гарольдом. Что ты, не знаешь, что воевать надо не глоткой, а результатом? Горлопаны еще начнут гордиться тобой, когда увидят, что невозможно тебя уничтожить».
Однако Олег заметил там еще одного товарища, которого слушали. В отлакированном временем, атласно переливающемся тесноватом пиджачке, как будто намеренно неряшливый и даже намеренно одутловатый, он демонстративно спал во время прений, громко отдуваясь и замысловато обвившись ступнями вокруг ножек стула, открывая из-под задравшихся штанин по вершку отлакированной временем кальсонной голубизны. Погасшую сигарету он держал в руке лишь для того, чтобы посыпать себя пеплом. Когда, не открывая глаз, он произносил что-нибудь пренебрежительное, его слушали все, хотя он был всего лишь мэнээсом на ста сорока рублях. Иногда его даже просили высказаться: «Ну-ка, Гребенкин», – и он, открывая глаза, выдавал, как правило, довольно остроумную дерзость.
Но, странное дело, – на него никто не обижался, и даже осмеянный докладчик улыбался без натянутости. Может быть, юродство – не только защита от унижений, но и средство заставить себя выслушать? Соблазнительно…
«Нет, мне такое не подходит!»
Олег поднял потвердевший презрительный взгляд и столкнулся с глазами парня на задней площадке (дело происходило в троллейбусе); парень этот входящим и выходящим штатским предлагал выпить с ним, а военным отдавал честь, именуя их полным званием: «товарищ лейтенант внутренних войск» или «товарищ подполковник артиллерии». На шее парня вдоль растянутого воротника тренировочного свитера было высыпано целое аметистовое ожерелье бывших фурункулов.
– Ты агент церэу? – спросил парень и объявил во всеуслышание: – Агент два ноля ноль семь!
Кое-кто заулыбался одобрительно. Ладно, сейчас увидите.
– Успокойся, а то вылетишь из троллейбуса, – предупредил Олег, чувствуя, как немеют предплечья.
– Граждане пассажиры, надо обезвредить агента – на людей бросается!
Олег прицельно взглянул на его руки, – пальцы были толстые, набрякшие вокруг ногтей, в папиллярные линии въелась несмываемая металлическая чернота, но в тот миг Олег не понял, что это означает.
Двери раскрылись.
– Давай, выкатывайся!