Тризна
Часть 11 из 33 Информация о книге
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Заглянул Филя:
– Не видал, Обломов уже ушел? – весь уж до того подобострастный, словно сама жизнь его от Олега зависит. Можно ли состязаться с таким народом, готовым стелиться из-за копеечной услуги!
– Не видел.
Олег мгновенно перестал для него существовать. Вышли, однако, вместе. Улица не по сезону лоснилась от сырости. Филя возбужденно рассказывал про вчерашнюю передачу «В мире животных». «Тебя бы caмого в эту передачу, – через силу думал Олег, – штаны болтаются между ног, как сзади у слона».
– Люблю фактические передачи, – радовался Филя. – Вчера бегемота показывали: застрелить – на год хватит.
С таким же простодушием ребенок отрывает мухе крылышки.
Через улицу бежал мужчина на автобус, но не успел.
– Когда бегут на автобус, ты как думаешь: «хоть бы успел» или «хоть бы не успел»?
– Конечно, «хоть бы успел».
– А я «хоть бы не успел».
Не сделав перерыва, начал плакаться, что замучился в своей однокомнатной дыре, отделенной от чересчур веселых соседей лишь тонкой дверью, заклеенной обоями, дочка уже ни с того ни с сего вздрагивает во сне, – и у него самого вздрагивает голос. Что ему обидно – профбюро считает равным претендентом на новую квартиру Саакянца, у которого условия в десять раз лучше.
Зачем только Филя такая скотина! Ведь как хорошо мог бы Олег к нему относиться… но, видно, расположение Олега не единственная цель Филиной жизни. И наверняка ведь окажется, что и с квартирой он что-нибудь приврал (оказалось, он хорошую кооперативную квартиру сменял на свою дыру, чтобы получить обратно капусту за кооператив и, как полагали многие в профбюро, приплату от сменщика). Но все равно, когда он, срываясь, говорит про дочку, желаешь удачи именно ему, такие уж мы дети: кого не видим, того и не жалеем.
Снова не верилось, что после столь доверительного разговора Филя опять сможет сделать пакость, хотя уже не раз убеждался, что Филе это нипочем. Да вот, пожалуйста:
– Тебе что… ты на тепленьком месте пристроился – и голова не болит. А я весь воз тяну, а Инесса преподобная встает на профбюро и противно пищит: «Сегодняшнее голосование нужно признать недействительным». Дырка! Я хотел спросить: третий аборт от Саакянца собралась делать или что? Или он два пуда гранат пообещал? Не стал связываться… Говорят, у нее папаша какая-то шишка.
(Назавтра выяснилось, что члены профбюро в письменном виде подавали голоса, ставить Филю на первое место, а Саакянца на второе или наоборот. А Филя, тоже член профбюро, поставил Саакянца на седьмое место, резко снизив ему суммарный балл.)
Филя говорил громко, не обращая внимания на прохожих, – ему, очевидно, было чуждо лишь недавно отведанное Олегом ощущение, что из всех встречных – он самый задрипанный и никчемушный. Ему уже давно хотелось есть, но он с удовольствием терпел голод, радуясь, что делает хотя бы одно полезное дело – экономит семейные деньги.
В электричке он все прижимался виском к стеклу, пытаясь вибрацией унять головную боль. В последнее время он почти не мог читать – забывал переворачивать страницы. Только слушал, как утекает песок в его часах, – все ближе, ближе старость… И бродил где-то в голове полуосознанный вопрос: для чего и читать-то, если я такое барахло? А когда закрывал глаза, начинали донимать две картины. Первая – бесконечность космоса: летишь – а конца все нет, и нет, и нет, – а бескрайняя надежная Земля превращается в мяч, в яблоко, в песчинку, в пылинку… За земными страстями он и позабыл, что это способно страшить всерьез. Однако теперь пугала почему-то мимолетность не только собственной жизни, но и мимолетность всей человеческой Истории. Ведь и человечество когда-нибудь исчезнет…
Вторая картина: он, поскользнувшись, роняет Костика, – и Олег едва не мычал от боли и отчаяния, видя, как тот со всего размаха ударяется полувоздушным, еще не успевшим как следует воплотиться личиком об острый край чугунной урны. Спасался тем, что открывал глаза, и электрический свет проламывался в самую сердцевину мозга.
В резиновых сапогах брел за молоком для Костика на самый край поселка, где еще сохранились коровы. Мокрая хвоя на елях вдоль дороги обвисала, как водяная плесень. В знакомой пятидесятиметровой луже отражался единственный фонарь, отражение кривлялось в черноте, словно в тазу плескалось расплавленное золото. Рядом нет-нет и вспыхнет золотое колечко – шлепнулась капля, а чаще снуют тонюсенькие золотые росчерки, – так мимолетно вспыхивают и гаснут, будто один и тот же высверк носится туда-сюда, еле успевая поспеть всюду. Дождь…
Но Олегу это было все равно.
Он поднял заранее приготовленный булыжник, чтобы, будто пропуск, предъявить его псу, который через десять метров, хрипя от бешенства, выскочит из-за забора. При виде булыжника пес умолкал и молча сопровождал Олега до противоположного берега в нелепой надежде, что Олег выбросит булыжник, который он держал на виду и снова клал на берегу лужи, в замеченное место, чтобы предъявить на обратном пути.
А дома он, по обыкновению, набрал в рот воды, чтобы гладить пеленки с двух сторон, как этого требовала чешка-наставница, по чьей толстенной книжище они со Светкой растили Костика. Олег следовал всем требованиям наставницы; единственное, в чем он оставался непослушным, – раздеваясь перед сном, клал носки – чулки, как она выражалась, – поверх ботинок – манера, чрезвычайно чешку раздражавшая. Чему может научиться ребенок у такого отца, восклицала она.
Костик, как и все вокруг, был занят бесспорно важным делом: в своей новой кроватке принимал воздушную ванну, болтая складчатыми ляжками, изучал доставшийся ему в пользование организм, – пробовал себя даже на вкус, – знакомился с работой различных механизмов, выпячивал губы, делавшиеся похожими на гриб-волнушку, испытывал себя на прочность: ухватившись за розовенькую запятую, пробовал, до каких пределов ее можно оттянуть.
– Он ее не оторвет? – с тревогой спрашивала Светка. – Она вообще как у вас – прочная?
– Ничего, держится. Но при желании, конечно…
– Костик, перестань! Перестань сейчас же! – Обычно он только впивался взглядом в губы – что это там такое красное шевелится? – но сейчас вдруг закатился ревом с таким отчаянием, точно лишился последней в жизни надежды.
– Целый день так. Я его уже хотела на руки взять, – закинула удочку Светка.
– Ни в коем случае. Ему тепло, сухо, – а капризы поощрять нельзя!
Чешка настрого запрещала брать детей на руки.
Костик налился, как помидор, даже глянцем подернулся, макушка краснела сквозь желтый пух. Но глазки были гневные и внимательные, хотя в них стояли слезы.
– Я больше не могу! – Светка выбежала на кухню. Олег остервенело работал утюгом. «Грыжу может накричать… Но поощрять капризы… «Скорую» вызвать?.. На смех поднимут…»
Дверь распахнулась, тяжело влетела соседка по общей кухне, дворничиха, которую Светка называла тетей Фросей, а Олег Ефросиньей Евстафиевной, удивляя ее тем, как быстро он освоил имя, для которого ей не хватило целой жизни. Олег называл ее столь официально по той же причине, по которой не мог назвать тещу мамой: ему казалось, что этим он обещал бы больше, чем собирается выполнить.
– Это какое же сердце надо иметь!
Олег едва не послал ее подальше, но она уже держала Костика на руках, а он на непонятном языке всю жизнь свою несчастную ей выговаривал. И Светка уже тут как тут – с лицемернейшим огорчением: что, мол, поделаешь, – я не виновата!
Уже щебечут – Светка тоненько, а тетя Фрося – так он ее называл мысленно – басисто.
– А ну, на кого мы похожи? Сосуленькой на папу. Красненькая чего-то, как индюшьи сопли… Ух, этот папка! А мы ему по морде, по морде!
Слава тебе господи, нашелся добрый человек – снял ответственность, наложенную чешкой. Однако Олег все-таки отвернулся к утюгу, чтобы не видеть этой вопиющей антипедагогичности.
– А у нас не зубки ли режутся? А ну-ка, мама, неси нам ложку! Не надо, и так видать. Гляди, чертов папка! – и Олег видит в розовом что-то вроде зернышка риса.
– Эх, отцы-папаши… Не стыдно мучить такого маленького?..
– Ничего, раньше в его годы уже косили.
– Что?? – тетя Фрося раскатывается громовым хохотом, и впоследствии смеется уже авансом, стоит Олегу открыть рот. Из кухни заглядывает ее сын Николай, подзаплывший, в линялой майке. Спрашивает про Герцена на стенке: «Демис Руссос?», манит на кухню: «Бабы тут… а мы мужики…»
И впрямь, женщины здесь были заняты самым достойным делом, а вот он, мужик…
– Я тебя кормлю – ты мне должен объяснить, – традиционно начал Николай.
– Ты своего котенка кормишь, а не меня, – традиционно отвечал Олег: после хорошей дозы Николай приходил в умиление и начинал разыскивать котенка, чтобы накормить его от души. Отнимала котенка обычно тетя Фрося, а то Николай мог, словно русалка, зацеловать его до смерти. Правда, в последнее время котенок повзрослел, набрался опыта и научился в нужный момент исчезать бесследно.
Тетя Фрося очень переживала, что Николай пьет, и поэтому, когда он изредка приходил трезвый, на радостях бежала за бутылкой. Когда-то Олега буквально приводило в отчаяние, что самой глубокой и убедительной истины все равно что нет, если нет мозгов, способных ее воспринять.
– Спрятался, кошачий сын, – усмехнулся Николай. – Хитер, кошачий сын! Кошачий сын…
Николай повторил «кошачий сын» еще раз десять, тщетно ожидая, что Олег засмеется, но Олег почти не слышал его сквозь головную боль и тоску.
– Ты слушай… я тебя кормлю, а ты…
– Я свой хлеб в магазине покупаю, – Олег говорил, чтобы только не молчать.
– Я на заводе продукцию отгружаю, а вы – сидите…
– И что же ты отгружаешь?
– Я же сказал: продукцию. Не знаешь такого русского слова?
– А может, она никому не нужна, твоя продукция?
– Мое какое дело – я свой горб честно гну.
– Ты горб гнешь, а я голову ломаю.
– А я тебя просил голову ломать?
– А я тебя просил горб гнуть? Ты телевизор смотришь – ты сам его придумал?
– Нет, ты скажи: наука ваша рентабельная?
Олег машинально рассказывает, на какие суммищи выполняет заказы их «Интеграл», и его из озноба начинает кидать в крупную дрожь. Николай аккомпанирует ему в басовом ключе, повторяя ритмически: «Надо, чтоб рентабельно, а то что ж…» Он все же чувствует, что на его чаше весов – пот девяносто шестой пробы, и Олегу наконец хочется заорать, что жить стоит только ради величия и красоты, и в науке они есть, а в поте и в горбе их нет, лошадь тоже и горб гнет, и пот проливает! Но он уже потерял право негодовать, да и наука с Историей – какое он к ним имеет отношение?
И он впервые за много дней испытал глубокое удовлетворение, увидев на термометре тридцать девять и шесть, – теперь у него снова было почтенное дело: задыхаться, переворачивать раскаленную подушку прохладной стороной, впадать в забытье, пробуждаться от безутешного плача Костика и Светкиных причитаний «Придет серенький волчок, тебя схватит за бочок», столь непривычных в устах знатока термодинамики, Лермонтова и Блока.
Светка с Костиком крадется по комнате, кланяясь в такт своим «а`а-а`а-а`а-а`а» – извечная согбенная мать с младенцем, оба ирреальные в зеленом свете ночника. Гофрированная трубка ночника начинает таять, оседать, как у Дали, скверно воняет плавленой пластмассой; Светка кидается с Костиком к его кроватке, потом к ночнику, Костик в кроватке взрывается ревом – совершенно аморальный субъект, ни до чего ему нет дела! – Светка причитает: «Я хотела посильнее лампочку ввернуть, а то ничего не видно», – и утром не понять, было это или привиделось.
Возникает врачиха, свежая в измороси, как яблочко в росе, строга: «Не дышите в мою сторону, три дня вам хватит?» – но Светка и за эти две минуты успевает разглядеть в ней массу неприятных черточек: и разряжена, как продавщица, и прослушивать не стала, – а ему и не нужно, чтобы кто-то дотрагивался до его липкой испарины, дала она трехдневную индульгенцию – и будет с нее, а у него и так достаточно серьезных дел: поднять голову с подушки, глотнуть чаю, отдохнуть после этого и, собравшись с силами, стереть со щеки непросохшее русло чайного ручейка… Как это здорово – жить пускай и без здоровья, но зато с ощущением права на жизнь.
А на следующее утро только легкое головокружение напоминало, что здоровье – не просто незаметное условие существования, но наслаждение. Костик за своей решеткой спал на спине, короткие ручки, под мышками подхваченные пеленкой, стояли торчком: он еще не знал, что это неудобно; доносилось еле слышное нежное урчание, как от разомлевшего кота: немыслимо обработать грубое слово «храп» до этой невыносимой умилительности, от которой буквально становилось худо, – чтобы прийти в чувство, понадобилось изо всех сил стиснуть себя руками.
Олег пока еще имел право ничего не делать для Истории – он выздоравливал.
Натянув треники, отправился на кухню, чтобы порадовать собою Светку. Порадовал. Но в радости ее почудилась какая-то червоточинка пренебрежения. «Теперь и дома, что ли?.. Этого еще не хватало…»
– Пожрать бы! Ммяасса!
Он желал шутливого же отклика, но она взялась за сковородку как-то послушно – не приняла тона. Ему уже было не уйти с кухни – оплеванным остряком-самоучкой, чьи шутки встречаются соболезнующим молчанием.
Голубые щупальца газа, колыхаясь медленно, как подводные растения, неторопливо ощупывали дно сковородки. Сковородка уже потрескивала.
– Хорошо у нас кормят – как в ресторане! Официантки в упор не видят, – он уже задирался.
– Чего тебе надо? Я ведь жарю.
– А пошли вы все!..
Он сдернул с вешалки пальто, Светка повисла у него на руке. С каким-то отвратительным упоением он рванул руку. Светка слабо охнула. Он злобно – «Ну что еще там?» – оглянулся. Она, зажмурившись, держалась левой рукой за лицо, правой еще сильнее сжимая его рукав.
– Чем я тебя?!
– Я сама об косяк…
– Ну прости, пожалуйста, ну прости, ну прости, а?
– Не видал, Обломов уже ушел? – весь уж до того подобострастный, словно сама жизнь его от Олега зависит. Можно ли состязаться с таким народом, готовым стелиться из-за копеечной услуги!
– Не видел.
Олег мгновенно перестал для него существовать. Вышли, однако, вместе. Улица не по сезону лоснилась от сырости. Филя возбужденно рассказывал про вчерашнюю передачу «В мире животных». «Тебя бы caмого в эту передачу, – через силу думал Олег, – штаны болтаются между ног, как сзади у слона».
– Люблю фактические передачи, – радовался Филя. – Вчера бегемота показывали: застрелить – на год хватит.
С таким же простодушием ребенок отрывает мухе крылышки.
Через улицу бежал мужчина на автобус, но не успел.
– Когда бегут на автобус, ты как думаешь: «хоть бы успел» или «хоть бы не успел»?
– Конечно, «хоть бы успел».
– А я «хоть бы не успел».
Не сделав перерыва, начал плакаться, что замучился в своей однокомнатной дыре, отделенной от чересчур веселых соседей лишь тонкой дверью, заклеенной обоями, дочка уже ни с того ни с сего вздрагивает во сне, – и у него самого вздрагивает голос. Что ему обидно – профбюро считает равным претендентом на новую квартиру Саакянца, у которого условия в десять раз лучше.
Зачем только Филя такая скотина! Ведь как хорошо мог бы Олег к нему относиться… но, видно, расположение Олега не единственная цель Филиной жизни. И наверняка ведь окажется, что и с квартирой он что-нибудь приврал (оказалось, он хорошую кооперативную квартиру сменял на свою дыру, чтобы получить обратно капусту за кооператив и, как полагали многие в профбюро, приплату от сменщика). Но все равно, когда он, срываясь, говорит про дочку, желаешь удачи именно ему, такие уж мы дети: кого не видим, того и не жалеем.
Снова не верилось, что после столь доверительного разговора Филя опять сможет сделать пакость, хотя уже не раз убеждался, что Филе это нипочем. Да вот, пожалуйста:
– Тебе что… ты на тепленьком месте пристроился – и голова не болит. А я весь воз тяну, а Инесса преподобная встает на профбюро и противно пищит: «Сегодняшнее голосование нужно признать недействительным». Дырка! Я хотел спросить: третий аборт от Саакянца собралась делать или что? Или он два пуда гранат пообещал? Не стал связываться… Говорят, у нее папаша какая-то шишка.
(Назавтра выяснилось, что члены профбюро в письменном виде подавали голоса, ставить Филю на первое место, а Саакянца на второе или наоборот. А Филя, тоже член профбюро, поставил Саакянца на седьмое место, резко снизив ему суммарный балл.)
Филя говорил громко, не обращая внимания на прохожих, – ему, очевидно, было чуждо лишь недавно отведанное Олегом ощущение, что из всех встречных – он самый задрипанный и никчемушный. Ему уже давно хотелось есть, но он с удовольствием терпел голод, радуясь, что делает хотя бы одно полезное дело – экономит семейные деньги.
В электричке он все прижимался виском к стеклу, пытаясь вибрацией унять головную боль. В последнее время он почти не мог читать – забывал переворачивать страницы. Только слушал, как утекает песок в его часах, – все ближе, ближе старость… И бродил где-то в голове полуосознанный вопрос: для чего и читать-то, если я такое барахло? А когда закрывал глаза, начинали донимать две картины. Первая – бесконечность космоса: летишь – а конца все нет, и нет, и нет, – а бескрайняя надежная Земля превращается в мяч, в яблоко, в песчинку, в пылинку… За земными страстями он и позабыл, что это способно страшить всерьез. Однако теперь пугала почему-то мимолетность не только собственной жизни, но и мимолетность всей человеческой Истории. Ведь и человечество когда-нибудь исчезнет…
Вторая картина: он, поскользнувшись, роняет Костика, – и Олег едва не мычал от боли и отчаяния, видя, как тот со всего размаха ударяется полувоздушным, еще не успевшим как следует воплотиться личиком об острый край чугунной урны. Спасался тем, что открывал глаза, и электрический свет проламывался в самую сердцевину мозга.
В резиновых сапогах брел за молоком для Костика на самый край поселка, где еще сохранились коровы. Мокрая хвоя на елях вдоль дороги обвисала, как водяная плесень. В знакомой пятидесятиметровой луже отражался единственный фонарь, отражение кривлялось в черноте, словно в тазу плескалось расплавленное золото. Рядом нет-нет и вспыхнет золотое колечко – шлепнулась капля, а чаще снуют тонюсенькие золотые росчерки, – так мимолетно вспыхивают и гаснут, будто один и тот же высверк носится туда-сюда, еле успевая поспеть всюду. Дождь…
Но Олегу это было все равно.
Он поднял заранее приготовленный булыжник, чтобы, будто пропуск, предъявить его псу, который через десять метров, хрипя от бешенства, выскочит из-за забора. При виде булыжника пес умолкал и молча сопровождал Олега до противоположного берега в нелепой надежде, что Олег выбросит булыжник, который он держал на виду и снова клал на берегу лужи, в замеченное место, чтобы предъявить на обратном пути.
А дома он, по обыкновению, набрал в рот воды, чтобы гладить пеленки с двух сторон, как этого требовала чешка-наставница, по чьей толстенной книжище они со Светкой растили Костика. Олег следовал всем требованиям наставницы; единственное, в чем он оставался непослушным, – раздеваясь перед сном, клал носки – чулки, как она выражалась, – поверх ботинок – манера, чрезвычайно чешку раздражавшая. Чему может научиться ребенок у такого отца, восклицала она.
Костик, как и все вокруг, был занят бесспорно важным делом: в своей новой кроватке принимал воздушную ванну, болтая складчатыми ляжками, изучал доставшийся ему в пользование организм, – пробовал себя даже на вкус, – знакомился с работой различных механизмов, выпячивал губы, делавшиеся похожими на гриб-волнушку, испытывал себя на прочность: ухватившись за розовенькую запятую, пробовал, до каких пределов ее можно оттянуть.
– Он ее не оторвет? – с тревогой спрашивала Светка. – Она вообще как у вас – прочная?
– Ничего, держится. Но при желании, конечно…
– Костик, перестань! Перестань сейчас же! – Обычно он только впивался взглядом в губы – что это там такое красное шевелится? – но сейчас вдруг закатился ревом с таким отчаянием, точно лишился последней в жизни надежды.
– Целый день так. Я его уже хотела на руки взять, – закинула удочку Светка.
– Ни в коем случае. Ему тепло, сухо, – а капризы поощрять нельзя!
Чешка настрого запрещала брать детей на руки.
Костик налился, как помидор, даже глянцем подернулся, макушка краснела сквозь желтый пух. Но глазки были гневные и внимательные, хотя в них стояли слезы.
– Я больше не могу! – Светка выбежала на кухню. Олег остервенело работал утюгом. «Грыжу может накричать… Но поощрять капризы… «Скорую» вызвать?.. На смех поднимут…»
Дверь распахнулась, тяжело влетела соседка по общей кухне, дворничиха, которую Светка называла тетей Фросей, а Олег Ефросиньей Евстафиевной, удивляя ее тем, как быстро он освоил имя, для которого ей не хватило целой жизни. Олег называл ее столь официально по той же причине, по которой не мог назвать тещу мамой: ему казалось, что этим он обещал бы больше, чем собирается выполнить.
– Это какое же сердце надо иметь!
Олег едва не послал ее подальше, но она уже держала Костика на руках, а он на непонятном языке всю жизнь свою несчастную ей выговаривал. И Светка уже тут как тут – с лицемернейшим огорчением: что, мол, поделаешь, – я не виновата!
Уже щебечут – Светка тоненько, а тетя Фрося – так он ее называл мысленно – басисто.
– А ну, на кого мы похожи? Сосуленькой на папу. Красненькая чего-то, как индюшьи сопли… Ух, этот папка! А мы ему по морде, по морде!
Слава тебе господи, нашелся добрый человек – снял ответственность, наложенную чешкой. Однако Олег все-таки отвернулся к утюгу, чтобы не видеть этой вопиющей антипедагогичности.
– А у нас не зубки ли режутся? А ну-ка, мама, неси нам ложку! Не надо, и так видать. Гляди, чертов папка! – и Олег видит в розовом что-то вроде зернышка риса.
– Эх, отцы-папаши… Не стыдно мучить такого маленького?..
– Ничего, раньше в его годы уже косили.
– Что?? – тетя Фрося раскатывается громовым хохотом, и впоследствии смеется уже авансом, стоит Олегу открыть рот. Из кухни заглядывает ее сын Николай, подзаплывший, в линялой майке. Спрашивает про Герцена на стенке: «Демис Руссос?», манит на кухню: «Бабы тут… а мы мужики…»
И впрямь, женщины здесь были заняты самым достойным делом, а вот он, мужик…
– Я тебя кормлю – ты мне должен объяснить, – традиционно начал Николай.
– Ты своего котенка кормишь, а не меня, – традиционно отвечал Олег: после хорошей дозы Николай приходил в умиление и начинал разыскивать котенка, чтобы накормить его от души. Отнимала котенка обычно тетя Фрося, а то Николай мог, словно русалка, зацеловать его до смерти. Правда, в последнее время котенок повзрослел, набрался опыта и научился в нужный момент исчезать бесследно.
Тетя Фрося очень переживала, что Николай пьет, и поэтому, когда он изредка приходил трезвый, на радостях бежала за бутылкой. Когда-то Олега буквально приводило в отчаяние, что самой глубокой и убедительной истины все равно что нет, если нет мозгов, способных ее воспринять.
– Спрятался, кошачий сын, – усмехнулся Николай. – Хитер, кошачий сын! Кошачий сын…
Николай повторил «кошачий сын» еще раз десять, тщетно ожидая, что Олег засмеется, но Олег почти не слышал его сквозь головную боль и тоску.
– Ты слушай… я тебя кормлю, а ты…
– Я свой хлеб в магазине покупаю, – Олег говорил, чтобы только не молчать.
– Я на заводе продукцию отгружаю, а вы – сидите…
– И что же ты отгружаешь?
– Я же сказал: продукцию. Не знаешь такого русского слова?
– А может, она никому не нужна, твоя продукция?
– Мое какое дело – я свой горб честно гну.
– Ты горб гнешь, а я голову ломаю.
– А я тебя просил голову ломать?
– А я тебя просил горб гнуть? Ты телевизор смотришь – ты сам его придумал?
– Нет, ты скажи: наука ваша рентабельная?
Олег машинально рассказывает, на какие суммищи выполняет заказы их «Интеграл», и его из озноба начинает кидать в крупную дрожь. Николай аккомпанирует ему в басовом ключе, повторяя ритмически: «Надо, чтоб рентабельно, а то что ж…» Он все же чувствует, что на его чаше весов – пот девяносто шестой пробы, и Олегу наконец хочется заорать, что жить стоит только ради величия и красоты, и в науке они есть, а в поте и в горбе их нет, лошадь тоже и горб гнет, и пот проливает! Но он уже потерял право негодовать, да и наука с Историей – какое он к ним имеет отношение?
И он впервые за много дней испытал глубокое удовлетворение, увидев на термометре тридцать девять и шесть, – теперь у него снова было почтенное дело: задыхаться, переворачивать раскаленную подушку прохладной стороной, впадать в забытье, пробуждаться от безутешного плача Костика и Светкиных причитаний «Придет серенький волчок, тебя схватит за бочок», столь непривычных в устах знатока термодинамики, Лермонтова и Блока.
Светка с Костиком крадется по комнате, кланяясь в такт своим «а`а-а`а-а`а-а`а» – извечная согбенная мать с младенцем, оба ирреальные в зеленом свете ночника. Гофрированная трубка ночника начинает таять, оседать, как у Дали, скверно воняет плавленой пластмассой; Светка кидается с Костиком к его кроватке, потом к ночнику, Костик в кроватке взрывается ревом – совершенно аморальный субъект, ни до чего ему нет дела! – Светка причитает: «Я хотела посильнее лампочку ввернуть, а то ничего не видно», – и утром не понять, было это или привиделось.
Возникает врачиха, свежая в измороси, как яблочко в росе, строга: «Не дышите в мою сторону, три дня вам хватит?» – но Светка и за эти две минуты успевает разглядеть в ней массу неприятных черточек: и разряжена, как продавщица, и прослушивать не стала, – а ему и не нужно, чтобы кто-то дотрагивался до его липкой испарины, дала она трехдневную индульгенцию – и будет с нее, а у него и так достаточно серьезных дел: поднять голову с подушки, глотнуть чаю, отдохнуть после этого и, собравшись с силами, стереть со щеки непросохшее русло чайного ручейка… Как это здорово – жить пускай и без здоровья, но зато с ощущением права на жизнь.
А на следующее утро только легкое головокружение напоминало, что здоровье – не просто незаметное условие существования, но наслаждение. Костик за своей решеткой спал на спине, короткие ручки, под мышками подхваченные пеленкой, стояли торчком: он еще не знал, что это неудобно; доносилось еле слышное нежное урчание, как от разомлевшего кота: немыслимо обработать грубое слово «храп» до этой невыносимой умилительности, от которой буквально становилось худо, – чтобы прийти в чувство, понадобилось изо всех сил стиснуть себя руками.
Олег пока еще имел право ничего не делать для Истории – он выздоравливал.
Натянув треники, отправился на кухню, чтобы порадовать собою Светку. Порадовал. Но в радости ее почудилась какая-то червоточинка пренебрежения. «Теперь и дома, что ли?.. Этого еще не хватало…»
– Пожрать бы! Ммяасса!
Он желал шутливого же отклика, но она взялась за сковородку как-то послушно – не приняла тона. Ему уже было не уйти с кухни – оплеванным остряком-самоучкой, чьи шутки встречаются соболезнующим молчанием.
Голубые щупальца газа, колыхаясь медленно, как подводные растения, неторопливо ощупывали дно сковородки. Сковородка уже потрескивала.
– Хорошо у нас кормят – как в ресторане! Официантки в упор не видят, – он уже задирался.
– Чего тебе надо? Я ведь жарю.
– А пошли вы все!..
Он сдернул с вешалки пальто, Светка повисла у него на руке. С каким-то отвратительным упоением он рванул руку. Светка слабо охнула. Он злобно – «Ну что еще там?» – оглянулся. Она, зажмурившись, держалась левой рукой за лицо, правой еще сильнее сжимая его рукав.
– Чем я тебя?!
– Я сама об косяк…
– Ну прости, пожалуйста, ну прости, ну прости, а?