Тоннель
Часть 29 из 44 Информация о книге
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Гладь озера была совершенно неподвижна, лунная дорожка серебрилась во мраке. Деревья словно парили над водой. Корявые тени.
В баре возле вестибюля сидел все тот же мужчина, что и раньше, но только уже в другом кресле. Бутылка пива без бокала на столике. Он пожелал мне доброго вечера на английском, с сильным акцентом.
— Не хотите составить компанию? Кажется, мы здесь единственные постояльцы.
У меня появилось слабое, необъяснимое ощущение, что я уже видела лицо этого человека раньше, где-то в другом месте. Оно было без каких-либо запоминающихся черт, довольно круглое и совершенно без морщин, что позволяло незнакомцу выглядеть чуть моложе, легкая складка возле рта и полное отсутствие растительности на голове, заурядные очочки в тонкой металлической оправе. Мужчин такого возраста и с подобной внешностью, должно быть, тысячи, бессчетное множество, на которое я не обращаю внимания.
— Бар закрыт, — сообщил он, — но можно взять в номер бутылку пива.
— Нет, спасибо.
— Или бокал вина, если вы предпочитаете.
— Спокойной ночи, — сказала я и, поспешно поднявшись к себе в номер, заперла замок на два оборота.
* * *
Непривычно было оказаться в обжитом ухоженном доме, где вкусно пахнет яблочным пирогом и витает дух заботы. На накрытом скатертью столе стояли кофейные чашки с узкой золотой каемкой и блюдо с печеньем из того же сервиза. Фотографии детей на стенах, цветущие комнатные растения в горшках. Я вдруг поняла, что не бывала в столь уютной обстановке с тех пор, как покинула свой собственный дом в Стокгольме, предварительно убрав из него все, что могло напомнить о личности владельца, вычистив его до такой степени, что остались только голые стены.
А потом последовал переезд в чужую усадьбу, которая по-прежнему даже близко не походила на жилой дом, продолжала сопротивляться мне и пыталась ускользнуть прочь. Интересно, смогу я когда-нибудь стать ее полноправной хозяйкой? Я даже зеркала не успела распаковать до того, как Даниель закатил скандал, так они и остались стоять завернутыми в холле.
Начать на новом месте с чистого листа — так ли это просто?
Ирене Кёрнер разливала кофе, складывалось ощущение, что она накрыла стол загодя и что гость в этом доме большое событие. Когда настал черед резать яблочный пирог, она чуть замешкалась, стараясь, чтобы куски вышли поровнее.
— Мы жили по соседству, — рассказывала она, — в том, прежнем городе, в одном из старомодных домов до того, как их снесли. Наши дети были еще маленькими, и Анна была мне почти как дочь, близка настолько, насколько только может быть близок чужой ребенок.
Ирене Кёрнер всхлипнула и положила лопаточку для пирога на блюдо.
Мать Анны звали Хильда. Роды дочери оказались трудными, и потом ей тоже тяжело пришлось, почти не было молока для вскармливания.
— Нашему младшенькому было всего полгода, и я каждый вечер оставляла ей бутылочку. У меня-то молока было хоть отбавляй, так и капало из груди. Сама она никогда об этом не просила, я просто так делала, и все. Помогали друг другу чем могли, соседи все-таки. Все мы в то время в чем-то нуждались, и у каждого было не больше, чем у других.
Чета Кёрнеров жила в аккуратном домике на противоположном конце Гросрешена. Через дорогу располагались небольшие садовые участочки, на которые, пользуясь хорошей погодой, высыпали жильцы. Кто подстригал газоны, кто ухаживал за цветниками, а кто просто отдыхал с кувшином сока под разноцветным зонтом от солнца. Такое ощущение, словно я перенеслась в пятидесятые, пусть даже и не в этой части света.
— Сплоченность, вот чего не хватает нынешнему поколению, — сказала Ирене Кёрнер. — Я не говорю, что в прежние времена было лучше, но в любом случае не так уж и плохо.
Она была лет на пятнадцать моложе своего мужа и относилась к женщинам того типа, что отказываются сесть с гостями за накрытый стол, потому что привыкли постоянно находиться на шаг впереди, изыскивая все новые и новые дела из опасения, что возникнет пауза, во время которой наружу сможет просочиться что-нибудь неприятное. Этим она напомнила мне мою маму. Кто-то должен поддерживать размеренное течение будней, позволяя себе самое большее полминуты постоять с чашкой кофе в руке.
Удо Кёрнер сидел в инвалидной коляске и пил кофе из кружки с носиком. Известие о том, что дочь Ахо Геллера жестоко убита, вызвало у него сильный нервный тик половины лица и судороги в левой руке, которой он мог двигать после инсульта. Слова, которые он пробормотал, я разобрать не сумела.
— Но потом Анна уехала отсюда, — продолжала его жена, — и все эти годы мы ничего о ней не знали. А весной она вдруг заявилась сюда и обвинила нас в том, что мы помогли сфабриковать ту ложь, с которой она выросла. Так она и сказала, я права, Удо? Выглядела она при этом просто сногсшибательно. Еще бы, ведь она получила прекрасное образование.
Последние слова она произнесла, поджав губы и с оттенком горечи. Я догадалась, что упрек был адресован ее мужу.
Судя по тому, что рассказал мне чуть раньше Курт Леманн, когда мы встретились с ним на перекрестке перед домом Кёрнеров, Удо Кёрнер в молодости был тот еще ловелас, один брак позади и множество любовниц. Он не приспосабливался, как остальные, и постоянно болтал то, чего болтать не следовало, да еще и не тем людям, слал письма направо и налево, и в прежние времена его то и дело таскали на допросы. Поэтому в семье даже разговоров не было о том, чтобы дети получили хорошее образование. Двое из его сыновей ходили безработными, потому что вакансий никаких не было, что неудивительно, поскольку восток поимели и кинули. Да, Курт Леманн так и сказал, и из уст мужчины, который излучал такое классическое джентльменство, это звучало несколько шокирующе.
— Озеро, — сплюнул он. — Тысячи людей трудились на шахтах, мой отец, Ахо Геллер, Удо Кёрнер, а теперь элита из Берлина и Брюсселя хочет превратить все это в парк. А что прикажете делать людям? Расхаживать как музейным экспонатам в униформе ГДР, чтобы туристы приезжали сюда и таращились на нас? — Он постучал тростью по одному из предвыборных плакатов, которые висели на фонарных столбах, прежде чем мы двинулись к дому Кёрнеров. — Я голосовал за них. Может, Берлин наконец очнется.
* * *
Ирене Кёрнер настояла, чтобы я пересела на диван, и вскоре передо мной на журнальный столик лег фотоальбом.
— У вас есть дети? — спросила она, перелистывая страницы со снимками, на которых Анна Геллер играла с ее собственными малышами. Все голенькие, на пляже. Родители тоже были голыми. — На берегу моря, — пояснила она и рассмеялась собственным воспоминаниям, — потом это, конечно, запретили, когда вмешался Запад со своими религиозными убеждениями и стремлением решать за других. Уцелели только единичные нудистские пляжи, а ведь раньше они встречались на каждом шагу.
Я рассказала ей о своих собственных детях, и в груди защемило от тревоги, физическая боль как от укола, острая режущая тоска. Ощущение вины за то, что просидела еще несколько вечеров, безуспешно пытаясь написать им письмо, которое так и не отправила, лишь коротенькое привет-пока, надеюсь, все хорошо, слишком много всего, напишу чуть позже. Как только я пыталась написать более подробно, в памяти всплывал Поль. Неизбежные вопросы. А где же ты была, мамуля? Почему ты отсутствовала? Меня бесило, что он, словно главное действующее лицо, вмешивается в мои дела, отодвигает меня на задний план. Он был ничего не значащим, второстепенным персонажем, а речь шла о куда более важных вещах, и все же он имел наглость влезать куда не просят, словно секс важнее всего на свете. Нет, не только секс. Более сильные переживания, например ощущение того, что ты живешь, существуешь, балансируешь на краю.
— Или вот, взгляните сюда, — продолжала между тем Ирене Кёрнер, доставая папку с хранящимися в ней детскими рисунками. — Вот этот я помню очень хорошо, — сказала она, находя нужный рисунок. — Так все подробно нарисовано. Он долго висел у меня на стене, пока дом не снесли и мы не были вынуждены переехать. К тому времени дети уже выросли, и рисунки остались лежать в папке. Анна очень старательно подбирала цвета.
Пастельные мелки, здоровенное дерево, так рисуют лет в… восемь, пожалуй? И у выпиравших из-под земли корней — стрелка, сундук под землей, зарытые сокровища. Я попросила разрешения сфотографировать рисунок.
Под липой, подумала я, в вереске, укромный уголок.
Вслед за веселыми детскими рисунками и фотографиями детей на пляже появился другой альбом. Лес и холмы, церковь и река.
— Вот так все выглядело, когда мы приехали туда на машине, — объяснила Ирене Кёрнер и подвинула альбом вперед, чтобы мужчинам тоже было видно. — Помнишь, Удо? Это родной город Леманна, Прессниц, вот, взгляни.
Это были снимки, привезенные из поездки, в которую они отправились после падения Берлинской стены. Эмиль Леманн с супругой, которая была тогда еще жива, и чета Кёрнеров. Рядом Ирене разместила более старые снимки Прессница. Я смотрела на черно-белые фотографии небольшого городка в окружении полей, на торчащий шпиль церковной башни. На цветном снимке, сделанном во время поездки, там, где раньше был город, уже вовсю поднимался лес. И если бы не скалы на заднем плане, было бы невозможно догадаться, что это то же самое место.
— Стерт с лица земли, — резюмировал Курт Леманн.
Зато в уцелевшем родном городе Удо Кёрнера они даже обнаружили дом, где он вырос. Так, во всяком случае, ему казалось. Они попросили разрешения заглянуть внутрь. Эмилю и Удо пришлось поднапрячься и вспомнить знакомые с детства слова. Хозяйка, нервная тетка, говорившая только по-чешски, всю дорогу молчала, пока они ходили по комнатам, а едва они вышли на улицу, стремительно захлопнула за ними дверь. Дом оказался меньше, порядок комнат был прямо противоположен тому, каким Удо его запомнил, да и крыша выглядела слишком заостренной.
— Когда мы уезжали оттуда, разве ты не был уверен, что это тот самый дом, а, Удо?
Супруг Ирене Кёрнер усиленно замотал головой.
— Нам кажется, что мы можем вернуться, — заметил Курт Леманн, — но разве можно вернуться к тому, чего больше нет? Земля та же самая, но все, кто населял ее, сгинули, исчезли следы наших отцов, рассказы о том, что было.
Ирене Кёрнер продолжила дальше переворачивать страницы с фотографиями новых пейзажей, городов, от которых остались лишь отдельные дома, руины в чистом поле. Потом я узнала город, который они называли Königsmühle — Королевской Мельницей. Супруги Кёрнер и Леманн очень старательно его фотографировали, чтобы потом показать снимки Ахо Геллеру. Гостиница и городская площадь, крохотная церквушка, которая, как сообщила мне Ирене Кёрнер, была немецкой, мост через реку, по которому я обычно ходила домой.
А еще там была усадьба с виноградником. Чужая и в то же время такая знакомая. Когда они отправились в путешествие, стояла поздняя осень, листва на липе уже облетела — черные корявые ветви, тянущиеся за невесть чем к небу.
— То, что там случилось, просто ужасно, — задумчиво проговорила Ирене Кёрнер, проводя пальцем по изгибу реки на снимке. Я заметила, что ее обручальное кольцо глубоко врезалось ей в кожу, так что его уже невозможно снять.
— Ужасно, — повторила я.
Удо Кёрнер попытался сказать что-то и выронил кружку, которая укатилась под диван. Я наклонилась, чтобы поднять ее.
— Помнишь, как Ахо все отрицал, когда ты хотел узнать у него подробности? — продолжала между тем его жена, и я поняла, что она говорит сейчас не об убийстве Анны Джонс.
— Это было, когда ты начал заниматься своей писаниной и собирал доказательства, чтобы всколыхнуть общественность. Ахо не был уверен, что он помнит на самом деле, а что было лишь порождением ночных кошмаров тех времен. Он вообще не хотел к этому возвращаться. Он ушел дальше. — Ирене Кёрнер повернулась ко мне, ее улыбка а-ля «между нами женщинами». — Но Удо настаивал. Он всегда был очень упрямым.
Со стороны инвалидной коляски донеслось что-то требовательное. Я поняла, что Ирене Кёрнер научилась понимать исковерканный, состоящий из одних лишь только гласных язык мужа, или же знала, что ему обычно бывает нужно, потому что встала и принесла какой-то ящик. По словам Курта Леманна, на шахте Ирене Кёрнер была конторской служащей, работала с бумагами и папками. Порядок и аккуратность были ее коньком. Бумаги же Удо Кёрнера, напротив, были как попало свалены в ящик — то ли он не разрешал ей лазить туда, то ли она сама не хотела с ними возиться. Записи, отпечатанные на старой пишущей машинке, где часть букв стерлась, а печатная лента местами совсем износилась.
— Ахо ведь рассказывал об этом первое время, верно? Когда он был еще мальчишкой и не понимал, что ничего хорошего эти воспоминания ему не принесут. Его мучили кошмары. Меня самой тогда еще даже на свете не было. Мои родители не желали ворошить прошлое. Они жили будущим, наступали новые времена, какой смысл был копаться во всем этом?
Продолжая говорить без остановки, Ирене Кёрнер рылась в ящике, ее муж бормотал что-то подбадривающее или же пытался выразить протест, во всяком случае, он явно видел некий смысл в том, чтобы записывать это старье.
Рассказы людей, переживших депортацию, которые он помнил сам или слышал от других судетских немцев, с которыми он связался, когда стало возможным свободно общаться с теми, кто оказался на западе.
— Он хотел собрать доказательства того, что там творилось, чтобы потом было с кого спросить. Удо не понимал, что все это бесполезно.
— Тем, кто пришел на их место, их детям и внукам хорошо жилось в конфискованной собственности, — объяснил Курт Леманн. — А западные власти, как ни крути, приняли беженцев, так что кто их будет слушать?
— Вот!
Ирен Кёрнер протянула мне несколько густо исписанных листков, чтобы я смогла прочесть сама.
Начало было официальным. Имя Ахо Геллера, откуда он родом, далее шли различные случаи, описанные Удо Кёрнером, коротенькая история о том, как они столкнулись с мальчишкой в Берлине, ему тогда было двенадцать лет от роду. Подборка кусочков и фрагментов, с которыми поделился Ахо, ответы на вопросы Уго, которые он задавал мальчику, когда мучившие того кошмары становились совсем невыносимыми.
Лето 1945 г. Дата не подтверждена. В городе Königsmühle произошел взрыв, пожар уничтожил пивоваренный завод. Я записываю в том виде, в котором, как я понял, все происходило.
Ахо Геллер вспоминает, как уже почти вечером он бежит по мосту. Он бежит, потому что уже поздно. Он не знает, что он делал в городе на другом берегу реки. Пытался получить свой паек? Пожалуй, что да — у него в руках хлеб. Он спешит домой, потому что по эту сторону моста опасно находиться. Здесь кодлы мальчишек, которые стаями слоняются по округе и дерутся, а еще солдаты, гвардия. Спускаясь к реке, он видит рабочих с пивоваренного завода на том берегу, видит дым, но это привычное зрелище — снова что-то дымит, полыхает. Вокруг все провоняло гарью. Горящее небо, горящая земля. Вонь, которой до сих пор тянет из Дрездена.
Бредущие ему навстречу люди — по большей части женщины, немецкие женщины, которые работают на пивоварне. У них на рукавах белые повязки, такие же, как у него. Матери его приятелей, раньше они были портнихами и держали ателье, вон там знакомая учительница, он машет рукой какому-то мальчишке, с которым вместе ходил в одну школу, пока ее не закрыли.
Потом он слышит за спиной шум. Крики, брань. Он оборачивается. Это люди из города, рабочие с лесопилки, они идут навстречу женщинам на мосту. Рядом мальчишки с камнями в руках. Почти всех из них он знает.
Солдаты? Он думает о том, что в этой толпе есть даже солдаты или как они там себя называют?
Революционная гвардия?
Пущен первый камень. Следом — выстрел. Одна из женщин падает, прямо на мосту. У одной на руках ребенок, еще совсем младенец. Крики. Ахо бросается в сторону, он маленький и проворный, ему удается спрятаться за всеми. Он бежит вдоль берега реки, прячась за кустами и валунами, точно зная, как надо бежать, чтобы его не заметили. Он видит, как на мосту еще кто-то падает. Одно тело, второе, третье. Ахо умеет плавать, и, перебравшись через реку, он затаивается на берегу среди камней и камышей в ожидании, пока все утихнет. Что-то подплывает к нему, стукается о камень. Чье-то платье. Женщина. Волосы разметались, течение медленно несет ее тело мимо того места, где укрылся Ахо. При виде трупа он выскакивает из воды как ошпаренный и бросается бежать.
Мама дома, она за шкирку втаскивает его в холл и запирает за ним дверь. Ей теперь тоже приходится работать. На пивоварне. Там что-то случилось, взрыв или что-то вроде того, и народ завопил, что это немцы устроили саботаж, банда нацистов в лесу. Оборотни, которые хотят весь город поднять на воздух. От Юлии тоже пахнет гарью. Они живут на том же берегу реки, где находится пивоварня, поэтому ей не нужно ходить через мост, как другим. Поэтому ее тело не плывет сейчас по реке. Она примчалась домой и теперь зла, очень зла, что не застала там Ахо. Разве она не запрещала ему выходить играть с теми, кто, как он думал, были его друзьями?
Ахо не говорит, кого он видел на мосту. Кто бросил камень, который со свистом рассек воздух.
Мама зарыла все фамильное серебро, подсвечники, посуду, венский сервиз, который ему не разрешалось трогать. Он спокойно стоит. Ничего не трогает. Он хочет показать хлеб, но тот размок в воде, в кармане осталось лишь немного мучной жижи. Он хочет крикнуть маме, чтобы она больше не выходила в сад. Вот-вот могут прийти русские, а всем известно, что они делают с немецкими женщинами. И все остальные, которые кидались камнями на мосту, рабочие, солдаты, милиция.
Ахо бежит за мамой следом и помогает ей тащить мешок с кирпичами из сарая, который так и не был достроен, потому что пришла война. Скорее в дом. Дверь снова запирается, и они спускаются в подвал.
Что ты делаешь, мама?
Она замуровывает проход. Дверь, которая вела в подвал, теперь больше почти не видна, только щель на самом верху.
В баре возле вестибюля сидел все тот же мужчина, что и раньше, но только уже в другом кресле. Бутылка пива без бокала на столике. Он пожелал мне доброго вечера на английском, с сильным акцентом.
— Не хотите составить компанию? Кажется, мы здесь единственные постояльцы.
У меня появилось слабое, необъяснимое ощущение, что я уже видела лицо этого человека раньше, где-то в другом месте. Оно было без каких-либо запоминающихся черт, довольно круглое и совершенно без морщин, что позволяло незнакомцу выглядеть чуть моложе, легкая складка возле рта и полное отсутствие растительности на голове, заурядные очочки в тонкой металлической оправе. Мужчин такого возраста и с подобной внешностью, должно быть, тысячи, бессчетное множество, на которое я не обращаю внимания.
— Бар закрыт, — сообщил он, — но можно взять в номер бутылку пива.
— Нет, спасибо.
— Или бокал вина, если вы предпочитаете.
— Спокойной ночи, — сказала я и, поспешно поднявшись к себе в номер, заперла замок на два оборота.
* * *
Непривычно было оказаться в обжитом ухоженном доме, где вкусно пахнет яблочным пирогом и витает дух заботы. На накрытом скатертью столе стояли кофейные чашки с узкой золотой каемкой и блюдо с печеньем из того же сервиза. Фотографии детей на стенах, цветущие комнатные растения в горшках. Я вдруг поняла, что не бывала в столь уютной обстановке с тех пор, как покинула свой собственный дом в Стокгольме, предварительно убрав из него все, что могло напомнить о личности владельца, вычистив его до такой степени, что остались только голые стены.
А потом последовал переезд в чужую усадьбу, которая по-прежнему даже близко не походила на жилой дом, продолжала сопротивляться мне и пыталась ускользнуть прочь. Интересно, смогу я когда-нибудь стать ее полноправной хозяйкой? Я даже зеркала не успела распаковать до того, как Даниель закатил скандал, так они и остались стоять завернутыми в холле.
Начать на новом месте с чистого листа — так ли это просто?
Ирене Кёрнер разливала кофе, складывалось ощущение, что она накрыла стол загодя и что гость в этом доме большое событие. Когда настал черед резать яблочный пирог, она чуть замешкалась, стараясь, чтобы куски вышли поровнее.
— Мы жили по соседству, — рассказывала она, — в том, прежнем городе, в одном из старомодных домов до того, как их снесли. Наши дети были еще маленькими, и Анна была мне почти как дочь, близка настолько, насколько только может быть близок чужой ребенок.
Ирене Кёрнер всхлипнула и положила лопаточку для пирога на блюдо.
Мать Анны звали Хильда. Роды дочери оказались трудными, и потом ей тоже тяжело пришлось, почти не было молока для вскармливания.
— Нашему младшенькому было всего полгода, и я каждый вечер оставляла ей бутылочку. У меня-то молока было хоть отбавляй, так и капало из груди. Сама она никогда об этом не просила, я просто так делала, и все. Помогали друг другу чем могли, соседи все-таки. Все мы в то время в чем-то нуждались, и у каждого было не больше, чем у других.
Чета Кёрнеров жила в аккуратном домике на противоположном конце Гросрешена. Через дорогу располагались небольшие садовые участочки, на которые, пользуясь хорошей погодой, высыпали жильцы. Кто подстригал газоны, кто ухаживал за цветниками, а кто просто отдыхал с кувшином сока под разноцветным зонтом от солнца. Такое ощущение, словно я перенеслась в пятидесятые, пусть даже и не в этой части света.
— Сплоченность, вот чего не хватает нынешнему поколению, — сказала Ирене Кёрнер. — Я не говорю, что в прежние времена было лучше, но в любом случае не так уж и плохо.
Она была лет на пятнадцать моложе своего мужа и относилась к женщинам того типа, что отказываются сесть с гостями за накрытый стол, потому что привыкли постоянно находиться на шаг впереди, изыскивая все новые и новые дела из опасения, что возникнет пауза, во время которой наружу сможет просочиться что-нибудь неприятное. Этим она напомнила мне мою маму. Кто-то должен поддерживать размеренное течение будней, позволяя себе самое большее полминуты постоять с чашкой кофе в руке.
Удо Кёрнер сидел в инвалидной коляске и пил кофе из кружки с носиком. Известие о том, что дочь Ахо Геллера жестоко убита, вызвало у него сильный нервный тик половины лица и судороги в левой руке, которой он мог двигать после инсульта. Слова, которые он пробормотал, я разобрать не сумела.
— Но потом Анна уехала отсюда, — продолжала его жена, — и все эти годы мы ничего о ней не знали. А весной она вдруг заявилась сюда и обвинила нас в том, что мы помогли сфабриковать ту ложь, с которой она выросла. Так она и сказала, я права, Удо? Выглядела она при этом просто сногсшибательно. Еще бы, ведь она получила прекрасное образование.
Последние слова она произнесла, поджав губы и с оттенком горечи. Я догадалась, что упрек был адресован ее мужу.
Судя по тому, что рассказал мне чуть раньше Курт Леманн, когда мы встретились с ним на перекрестке перед домом Кёрнеров, Удо Кёрнер в молодости был тот еще ловелас, один брак позади и множество любовниц. Он не приспосабливался, как остальные, и постоянно болтал то, чего болтать не следовало, да еще и не тем людям, слал письма направо и налево, и в прежние времена его то и дело таскали на допросы. Поэтому в семье даже разговоров не было о том, чтобы дети получили хорошее образование. Двое из его сыновей ходили безработными, потому что вакансий никаких не было, что неудивительно, поскольку восток поимели и кинули. Да, Курт Леманн так и сказал, и из уст мужчины, который излучал такое классическое джентльменство, это звучало несколько шокирующе.
— Озеро, — сплюнул он. — Тысячи людей трудились на шахтах, мой отец, Ахо Геллер, Удо Кёрнер, а теперь элита из Берлина и Брюсселя хочет превратить все это в парк. А что прикажете делать людям? Расхаживать как музейным экспонатам в униформе ГДР, чтобы туристы приезжали сюда и таращились на нас? — Он постучал тростью по одному из предвыборных плакатов, которые висели на фонарных столбах, прежде чем мы двинулись к дому Кёрнеров. — Я голосовал за них. Может, Берлин наконец очнется.
* * *
Ирене Кёрнер настояла, чтобы я пересела на диван, и вскоре передо мной на журнальный столик лег фотоальбом.
— У вас есть дети? — спросила она, перелистывая страницы со снимками, на которых Анна Геллер играла с ее собственными малышами. Все голенькие, на пляже. Родители тоже были голыми. — На берегу моря, — пояснила она и рассмеялась собственным воспоминаниям, — потом это, конечно, запретили, когда вмешался Запад со своими религиозными убеждениями и стремлением решать за других. Уцелели только единичные нудистские пляжи, а ведь раньше они встречались на каждом шагу.
Я рассказала ей о своих собственных детях, и в груди защемило от тревоги, физическая боль как от укола, острая режущая тоска. Ощущение вины за то, что просидела еще несколько вечеров, безуспешно пытаясь написать им письмо, которое так и не отправила, лишь коротенькое привет-пока, надеюсь, все хорошо, слишком много всего, напишу чуть позже. Как только я пыталась написать более подробно, в памяти всплывал Поль. Неизбежные вопросы. А где же ты была, мамуля? Почему ты отсутствовала? Меня бесило, что он, словно главное действующее лицо, вмешивается в мои дела, отодвигает меня на задний план. Он был ничего не значащим, второстепенным персонажем, а речь шла о куда более важных вещах, и все же он имел наглость влезать куда не просят, словно секс важнее всего на свете. Нет, не только секс. Более сильные переживания, например ощущение того, что ты живешь, существуешь, балансируешь на краю.
— Или вот, взгляните сюда, — продолжала между тем Ирене Кёрнер, доставая папку с хранящимися в ней детскими рисунками. — Вот этот я помню очень хорошо, — сказала она, находя нужный рисунок. — Так все подробно нарисовано. Он долго висел у меня на стене, пока дом не снесли и мы не были вынуждены переехать. К тому времени дети уже выросли, и рисунки остались лежать в папке. Анна очень старательно подбирала цвета.
Пастельные мелки, здоровенное дерево, так рисуют лет в… восемь, пожалуй? И у выпиравших из-под земли корней — стрелка, сундук под землей, зарытые сокровища. Я попросила разрешения сфотографировать рисунок.
Под липой, подумала я, в вереске, укромный уголок.
Вслед за веселыми детскими рисунками и фотографиями детей на пляже появился другой альбом. Лес и холмы, церковь и река.
— Вот так все выглядело, когда мы приехали туда на машине, — объяснила Ирене Кёрнер и подвинула альбом вперед, чтобы мужчинам тоже было видно. — Помнишь, Удо? Это родной город Леманна, Прессниц, вот, взгляни.
Это были снимки, привезенные из поездки, в которую они отправились после падения Берлинской стены. Эмиль Леманн с супругой, которая была тогда еще жива, и чета Кёрнеров. Рядом Ирене разместила более старые снимки Прессница. Я смотрела на черно-белые фотографии небольшого городка в окружении полей, на торчащий шпиль церковной башни. На цветном снимке, сделанном во время поездки, там, где раньше был город, уже вовсю поднимался лес. И если бы не скалы на заднем плане, было бы невозможно догадаться, что это то же самое место.
— Стерт с лица земли, — резюмировал Курт Леманн.
Зато в уцелевшем родном городе Удо Кёрнера они даже обнаружили дом, где он вырос. Так, во всяком случае, ему казалось. Они попросили разрешения заглянуть внутрь. Эмилю и Удо пришлось поднапрячься и вспомнить знакомые с детства слова. Хозяйка, нервная тетка, говорившая только по-чешски, всю дорогу молчала, пока они ходили по комнатам, а едва они вышли на улицу, стремительно захлопнула за ними дверь. Дом оказался меньше, порядок комнат был прямо противоположен тому, каким Удо его запомнил, да и крыша выглядела слишком заостренной.
— Когда мы уезжали оттуда, разве ты не был уверен, что это тот самый дом, а, Удо?
Супруг Ирене Кёрнер усиленно замотал головой.
— Нам кажется, что мы можем вернуться, — заметил Курт Леманн, — но разве можно вернуться к тому, чего больше нет? Земля та же самая, но все, кто населял ее, сгинули, исчезли следы наших отцов, рассказы о том, что было.
Ирене Кёрнер продолжила дальше переворачивать страницы с фотографиями новых пейзажей, городов, от которых остались лишь отдельные дома, руины в чистом поле. Потом я узнала город, который они называли Königsmühle — Королевской Мельницей. Супруги Кёрнер и Леманн очень старательно его фотографировали, чтобы потом показать снимки Ахо Геллеру. Гостиница и городская площадь, крохотная церквушка, которая, как сообщила мне Ирене Кёрнер, была немецкой, мост через реку, по которому я обычно ходила домой.
А еще там была усадьба с виноградником. Чужая и в то же время такая знакомая. Когда они отправились в путешествие, стояла поздняя осень, листва на липе уже облетела — черные корявые ветви, тянущиеся за невесть чем к небу.
— То, что там случилось, просто ужасно, — задумчиво проговорила Ирене Кёрнер, проводя пальцем по изгибу реки на снимке. Я заметила, что ее обручальное кольцо глубоко врезалось ей в кожу, так что его уже невозможно снять.
— Ужасно, — повторила я.
Удо Кёрнер попытался сказать что-то и выронил кружку, которая укатилась под диван. Я наклонилась, чтобы поднять ее.
— Помнишь, как Ахо все отрицал, когда ты хотел узнать у него подробности? — продолжала между тем его жена, и я поняла, что она говорит сейчас не об убийстве Анны Джонс.
— Это было, когда ты начал заниматься своей писаниной и собирал доказательства, чтобы всколыхнуть общественность. Ахо не был уверен, что он помнит на самом деле, а что было лишь порождением ночных кошмаров тех времен. Он вообще не хотел к этому возвращаться. Он ушел дальше. — Ирене Кёрнер повернулась ко мне, ее улыбка а-ля «между нами женщинами». — Но Удо настаивал. Он всегда был очень упрямым.
Со стороны инвалидной коляски донеслось что-то требовательное. Я поняла, что Ирене Кёрнер научилась понимать исковерканный, состоящий из одних лишь только гласных язык мужа, или же знала, что ему обычно бывает нужно, потому что встала и принесла какой-то ящик. По словам Курта Леманна, на шахте Ирене Кёрнер была конторской служащей, работала с бумагами и папками. Порядок и аккуратность были ее коньком. Бумаги же Удо Кёрнера, напротив, были как попало свалены в ящик — то ли он не разрешал ей лазить туда, то ли она сама не хотела с ними возиться. Записи, отпечатанные на старой пишущей машинке, где часть букв стерлась, а печатная лента местами совсем износилась.
— Ахо ведь рассказывал об этом первое время, верно? Когда он был еще мальчишкой и не понимал, что ничего хорошего эти воспоминания ему не принесут. Его мучили кошмары. Меня самой тогда еще даже на свете не было. Мои родители не желали ворошить прошлое. Они жили будущим, наступали новые времена, какой смысл был копаться во всем этом?
Продолжая говорить без остановки, Ирене Кёрнер рылась в ящике, ее муж бормотал что-то подбадривающее или же пытался выразить протест, во всяком случае, он явно видел некий смысл в том, чтобы записывать это старье.
Рассказы людей, переживших депортацию, которые он помнил сам или слышал от других судетских немцев, с которыми он связался, когда стало возможным свободно общаться с теми, кто оказался на западе.
— Он хотел собрать доказательства того, что там творилось, чтобы потом было с кого спросить. Удо не понимал, что все это бесполезно.
— Тем, кто пришел на их место, их детям и внукам хорошо жилось в конфискованной собственности, — объяснил Курт Леманн. — А западные власти, как ни крути, приняли беженцев, так что кто их будет слушать?
— Вот!
Ирен Кёрнер протянула мне несколько густо исписанных листков, чтобы я смогла прочесть сама.
Начало было официальным. Имя Ахо Геллера, откуда он родом, далее шли различные случаи, описанные Удо Кёрнером, коротенькая история о том, как они столкнулись с мальчишкой в Берлине, ему тогда было двенадцать лет от роду. Подборка кусочков и фрагментов, с которыми поделился Ахо, ответы на вопросы Уго, которые он задавал мальчику, когда мучившие того кошмары становились совсем невыносимыми.
Лето 1945 г. Дата не подтверждена. В городе Königsmühle произошел взрыв, пожар уничтожил пивоваренный завод. Я записываю в том виде, в котором, как я понял, все происходило.
Ахо Геллер вспоминает, как уже почти вечером он бежит по мосту. Он бежит, потому что уже поздно. Он не знает, что он делал в городе на другом берегу реки. Пытался получить свой паек? Пожалуй, что да — у него в руках хлеб. Он спешит домой, потому что по эту сторону моста опасно находиться. Здесь кодлы мальчишек, которые стаями слоняются по округе и дерутся, а еще солдаты, гвардия. Спускаясь к реке, он видит рабочих с пивоваренного завода на том берегу, видит дым, но это привычное зрелище — снова что-то дымит, полыхает. Вокруг все провоняло гарью. Горящее небо, горящая земля. Вонь, которой до сих пор тянет из Дрездена.
Бредущие ему навстречу люди — по большей части женщины, немецкие женщины, которые работают на пивоварне. У них на рукавах белые повязки, такие же, как у него. Матери его приятелей, раньше они были портнихами и держали ателье, вон там знакомая учительница, он машет рукой какому-то мальчишке, с которым вместе ходил в одну школу, пока ее не закрыли.
Потом он слышит за спиной шум. Крики, брань. Он оборачивается. Это люди из города, рабочие с лесопилки, они идут навстречу женщинам на мосту. Рядом мальчишки с камнями в руках. Почти всех из них он знает.
Солдаты? Он думает о том, что в этой толпе есть даже солдаты или как они там себя называют?
Революционная гвардия?
Пущен первый камень. Следом — выстрел. Одна из женщин падает, прямо на мосту. У одной на руках ребенок, еще совсем младенец. Крики. Ахо бросается в сторону, он маленький и проворный, ему удается спрятаться за всеми. Он бежит вдоль берега реки, прячась за кустами и валунами, точно зная, как надо бежать, чтобы его не заметили. Он видит, как на мосту еще кто-то падает. Одно тело, второе, третье. Ахо умеет плавать, и, перебравшись через реку, он затаивается на берегу среди камней и камышей в ожидании, пока все утихнет. Что-то подплывает к нему, стукается о камень. Чье-то платье. Женщина. Волосы разметались, течение медленно несет ее тело мимо того места, где укрылся Ахо. При виде трупа он выскакивает из воды как ошпаренный и бросается бежать.
Мама дома, она за шкирку втаскивает его в холл и запирает за ним дверь. Ей теперь тоже приходится работать. На пивоварне. Там что-то случилось, взрыв или что-то вроде того, и народ завопил, что это немцы устроили саботаж, банда нацистов в лесу. Оборотни, которые хотят весь город поднять на воздух. От Юлии тоже пахнет гарью. Они живут на том же берегу реки, где находится пивоварня, поэтому ей не нужно ходить через мост, как другим. Поэтому ее тело не плывет сейчас по реке. Она примчалась домой и теперь зла, очень зла, что не застала там Ахо. Разве она не запрещала ему выходить играть с теми, кто, как он думал, были его друзьями?
Ахо не говорит, кого он видел на мосту. Кто бросил камень, который со свистом рассек воздух.
Мама зарыла все фамильное серебро, подсвечники, посуду, венский сервиз, который ему не разрешалось трогать. Он спокойно стоит. Ничего не трогает. Он хочет показать хлеб, но тот размок в воде, в кармане осталось лишь немного мучной жижи. Он хочет крикнуть маме, чтобы она больше не выходила в сад. Вот-вот могут прийти русские, а всем известно, что они делают с немецкими женщинами. И все остальные, которые кидались камнями на мосту, рабочие, солдаты, милиция.
Ахо бежит за мамой следом и помогает ей тащить мешок с кирпичами из сарая, который так и не был достроен, потому что пришла война. Скорее в дом. Дверь снова запирается, и они спускаются в подвал.
Что ты делаешь, мама?
Она замуровывает проход. Дверь, которая вела в подвал, теперь больше почти не видна, только щель на самом верху.