Тихий Дон
Часть 39 из 275 Информация о книге
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
На поломанных порожках курили, переговаривались о погоде и озимых.
– Ваши хуторные ка́к на поля выедут?
– На Фоминой тронутся, должно.
– То-то добришша, у вас ить там песчаная степь.
– Супесь, по энту сторону лога – солончаки.
– Теперича земля напитается.
– Прошлый год мы пахали – земля как хрящ, до бесконца краю клёклая.
– Дунька, ты где? – тоненьким голосом пищало внизу у крыльца караулки.
А у церковной калитки чей-то сиплый грубый голос бубнил:
– Нашли где целоваться, ах вы… Брысь отседа, пакостники! Приспичило вам!
– Тебе пары нету? Иди нашу сучку целуй, – резонил из темноты молодой ломкий голос.
– Су-у-учку? А вот я тебе…
Вязкий топот перебирающих в беге ног, порсканье и шелест девичьих юбок.
С крыши стеклянная звень падающей капели; и снова тот же медленный, тягучий, как черноземная грязь, голос:
– Запашник надысь торговал у Прохора, давал ему двенадцать целковых – угинается. Энтот не продешевит…
На Дону – плавный шелест, шорох, хруст. Будто внизу за хутором идет принаряженная, мощная, ростом с тополь, баба, шелестя невиданно большим подолом.
В полночь, когда закрутела кисельная чернота, к ограде верхом на незаседланном коне подъехал Митька Коршунов. Слез, привязал к гриве повод уздечки, хлопнул горячившуюся лошадь ладонью. Постоял, прислушиваясь к чавканью копыт, и, оправляя пояс, пошел в ограду. На паперти снял папаху, согнул в поклоне подбритую неровною скобкой голову; расталкивая баб, протискался к алтарю. По левую сторону черным табуном густились казаки, по правую цвела пестрая смесь бабьих нарядов. Митька разыскал глазами стоявшего в первом ряду отца, подошел к нему. Перехватил у локтя руку Мирона Григорьевича, поднимавшуюся в крестном знамении, шепнул в заволосатевшее ухо:
– Батя, выдь на-час.
Пробираясь сквозь сплошную завесу различных запахов, Митька дрожал ноздрями: валили с ног чад горячего воска, дух разопревших в поту бабьих тел, могильная вонь слежалых нарядов (тех, которые вынимаются из-под испода сундуков только на Рождество да на Пасху), разило мокрой обувной кожей, нафталином, выделениями говельщицких изголодавшихся желудков.
На паперти Митька, грудью прижимаясь к отцову плечу, сказал:
– Наталья помирает!
XVII
Григорий вернулся из Миллерова, куда отвозил Евгения, в Вербное воскресенье. Оттепель съела снег; дорога испортилась в каких-нибудь два дня.
В Ольховом Рогу, украинской слободе, в двадцати пяти верстах от станции, переправляясь через речку, едва не утопил лошадей. В слободу приехал перед вечером. За прошедшую ночь лед поломало, пронесло, и речка, пополняемая коричневыми потоками талой воды, пухла, пенилась, подступая к улочкам.
Постоялый двор, где останавливались кормить лошадей по дороге на станцию, был на той стороне. За ночь могло еще больше прибыть воды, и Григорий решил переправиться.
Подъехал к тому месту, где сутки назад переезжал по льду; вышедшая из берегов речка гнала по раздвинувшемуся руслу грязные воды, легко крушила на середине отрезок плетня и половинку колесного обода. На оголенном от снега песке виднелись притертые санными полозьями свежие следы. Григорий остановил потных, со шмотьями мыла между ног, лошадей и соскочил с саней рассмотреть следы. Подреза прорезали тонкие полоски. У воды след слегка заворачивал влево, тонул в воде. Григорий смерил расстояние взглядом: двадцать саженей – самое большее. Подошел к лошадям проверить запряжку. В это время из крайнего двора вышел, направляясь к Григорию, пожилой, в лисьем треухе украинец.
– Ездют тут? – спросил Григорий, махая вожжами на коричневый перекипающий поток.
– Та издют. Ноне утром проихалы.
– Глубоко?
– Ни. В сани, мабуть, зальется.
Григорий подобрал вожжи и, готовя кнут, толкнул лошадей коротким повелительным «но!»… Лошади, храпя и нюхая воду, пошли нехотя.
– Но! – Григорий свистнул кнутом, привставая на козлах.
Гнедой широкозадый конь, левый в запряжке, мотнул головой – была не была! – и рывком натянул постромки. Григорий искоса глянул под ноги: вода клехтала у грядушки саней. Лошадям сначала по колено, потом сразу по грудь. Григорий хотел повернуть обратно, но лошади сорвались и, всхрапнув, поплыли. Задок саней занесло, поворачивая лошадей головами на течение. Через спины их перекатами шла вода, сани колыхало и стремительно тянуло назад.
– А-я-яй!.. А-а-яй, правь!.. – горланил, бегая по берегу, украинец и зачем-то махал сдернутым с головы лисьим треухом.
Григорий в диком остервенении не переставая улюлюкал, понукал лошадей. Вода курчавилась за оседавшими санями мелкими воронками. Сани резко стукнуло о торчавшую из воды сваю (след унесенного моста) и перевернуло с диковинной ловкостью. Охнув, Григорий окунулся с головой, но вожжей не выпустил. Его тянуло за полы полушубка, за ноги, влекло с мягкой настойчивостью, переворачивая возле колыхавшихся саней. Он успел ухватиться левой рукой за полоз, бросил вожжи, задыхаясь, стал перехватываться руками, добираясь до барка. Он уже схватил было пальцами окованный конец барка, – в этот миг Гнедой, сопротивлявшийся течению, с силой ударил его задней ногой в колено. Захлебываясь, Григорий перекинулся руками и уцепился за постромку. Его отрывало от лошадей, разжимало пальцы с удвоенной силой. Весь в огненных колючках холода, он дотянулся до головы Гнедого, и прямо в расширенные зрачки Григория вонзила лошадь бешеный, налитый смертельным ужасом взгляд своих кровянистых глаз.
Несколько раз упускал Григорий ослизлые ремни поводьев; заплывал, хватал, но поводья выскальзывали из пальцев; как-то схватил – и внезапно черкнул ногами землю.
– Но-о-о!!! – Вытягиваясь до предела, метнулся вперед и упал на пенистой отмели, сбитый с ног лошадиной грудью.
Лошади, подмяв его, вихрем вырвали из воды сани; обессиленные, в дымящейся дрожи мокрых спин, стали в нескольких шагах.
Не чувствуя боли, Григорий вскочил на ноги; холод облепил его, будто нестерпимо горячим тестом. Григорий дрожал больше, чем лошади, чувствовал, что на ногах он так же слаб сейчас, как грудной ребенок. Опамятовался и, перевернув сани на полозья, согревая лошадей, пустил их намётом. В улицу влетел, как в атаке, – в первые же раскрытые ворота направил лошадей, не замедляя бега.
Хозяин попался радушный. К лошадям послал сына, а сам помог Григорию раздеться и тоном, не допускавшим никаких возражений, приказал жене:
– Затопляй печь!
Григорий отлежался на печи, в хозяйских штанах, пока высушилась одежда; повечеряв постными щами, лег спать.
Выехал он ни свет ни заря. Лежал впереди путь в сто тридцать пять верст, и дорога́ была каждая минута. Грозила степная весенняя распутица; в каждом ярке и каждой балке – шумные потоки снеговой воды.
Черная оголенная дорога резала лошадей. По заморозку-утреннику дотянул до тавричанского участка, лежавшего в четырех верстах от дороги, и стал на развилке. Дымились потные лошади, позади лежал сверкающий на земле след полозьев. Григорий бросил в участке сани, подвязал лошадям хвосты, поехал верхом, ведя вторую лошадь в поводу. Утром в Вербное воскресенье добрался до Ягодного.
Старый пан выслушал подробный рассказ о дороге, пошел глянуть на лошадей. Сашка водил их по двору, сердито поглядывая на их глубоко ввалившиеся бока.
– Как лошади? – спросил пан, подходя.
– Само собой понятно, – буркнул Сашка, не останавливаясь, сотрясая седую прозелень круглой бороды.
– Не перегнал?
– Нету. Гнедой грудь потер хомутом. Пустяковина.
– Отдыхай. – Пан повел рукой в сторону дожидавшегося Григория.
Тот пошел в людскую, но отдохнуть пришлось только ночь. На следующий день утром пришел Вениамин в новой сатиновой голубой рубахе, в жирке всегдашней улыбки.
– Григорий, к пану. Сейчас же!
Генерал шлепал по залу в валяных туфлях. Григорий раз кашлянул, переминаясь с ноги на ногу у дверей зала, в другой – пан поднял голову.
– Тебе чего?
– Вениамин покликал.
– Ах да. Иди седлай жеребца и Крепыша. Скажи, чтоб Лукерья не выносила собакам. На охоту!
Григорий повернулся идти. Пан вернул его окликом:
– Слышишь? Поедешь со мной.
Аксинья сунула в карман Григорьева полушубка пресную пышку, пришептывая:
– Поисть не даст, вражина!.. Мордуют его черти. Ты б, Гриша, хучь шарф повязал.
Григорий подвел к палисаднику оседланных лошадей, свистом созвал собак. Пан вышел в поддевке синего сукна, подпоясанной наборным ремнем. За плечом висела никелевая с пробковыми стенками фляга; свисая с руки, гадюкой волочился позади витой арапник.
Держа поводья, Григорий наблюдал за стариком и удивился легкости, с какой тот метнул на седло свое костистое старое тело.
– За мной держи, – коротко приказал генерал, рукой в перчатке ласково разбирая поводья.
Под Григорием взыграл и пошел боком, по-кочетиному неся голову, четырехлеток-жеребец. Он был не кован на задние и, попадая на гладкий ледок, оскользался, приседая, наддавал на все ноги. В сутуловатой, но надежной посадке баюкался на широкой спине Крепыша старый пан.
– Мы куда? – равняясь, спросил Григорий.
– К Ольшанскому буераку, – густым басом отозвался пан.
Лошади шли дружно. Жеребец просил поводьев, по-лебединому изгибая короткую шею, косил выпуклым глазом на седока, норовил укусить за колено. Поднялись на изволок, и пан пустил Крепыша машистой рысью. Собаки бежали позади Григория, раскинувшись короткой цепкой. Черная старая сука бежала, касаясь горбатой мордой кончика лошадиного хвоста. Жеребец приседал, горячась, хотел лягнуть назойливую суку, но та приотставала, тоскующим старушечьим взглядом ловила взгляд оглядывавшегося Григория.
До Ольшанского буерака добрались в полчаса. Пан поехал по буерачной хребтине, лохматой от коричневого старюки-бурьяна. Григорий спустился, осторожно вглядываясь в промытое, изъязвленное провалами днище буерака. Изредка поглядывал на пана. Сквозь стальную сизь голого и редкого ольшаника видна была четкая, как нарисованная, фигура старика. Припадая к луке, он привстал на стременах, и на спине его синё морщинилась перетянутая казачьим поясом поддевка. Собаки шли по холмистому изволоку, держались кучей. Переезжая крутую промоину, Григорий свесился с седла.
«Закурить бы. Зараз пущу повод и достану кисет», – подумал он, снимая перчатку, шурша в кармане бумагой.
– Трави!.. – ружейным выстрелом гукнул за буерачной хребтиной крик.
Григорий вздернул голову; на острогорбый гребень выскочил пан и, высоко подняв арапник, пустил Крепыша карьером.
– Трави!
– Ваши хуторные ка́к на поля выедут?
– На Фоминой тронутся, должно.
– То-то добришша, у вас ить там песчаная степь.
– Супесь, по энту сторону лога – солончаки.
– Теперича земля напитается.
– Прошлый год мы пахали – земля как хрящ, до бесконца краю клёклая.
– Дунька, ты где? – тоненьким голосом пищало внизу у крыльца караулки.
А у церковной калитки чей-то сиплый грубый голос бубнил:
– Нашли где целоваться, ах вы… Брысь отседа, пакостники! Приспичило вам!
– Тебе пары нету? Иди нашу сучку целуй, – резонил из темноты молодой ломкий голос.
– Су-у-учку? А вот я тебе…
Вязкий топот перебирающих в беге ног, порсканье и шелест девичьих юбок.
С крыши стеклянная звень падающей капели; и снова тот же медленный, тягучий, как черноземная грязь, голос:
– Запашник надысь торговал у Прохора, давал ему двенадцать целковых – угинается. Энтот не продешевит…
На Дону – плавный шелест, шорох, хруст. Будто внизу за хутором идет принаряженная, мощная, ростом с тополь, баба, шелестя невиданно большим подолом.
В полночь, когда закрутела кисельная чернота, к ограде верхом на незаседланном коне подъехал Митька Коршунов. Слез, привязал к гриве повод уздечки, хлопнул горячившуюся лошадь ладонью. Постоял, прислушиваясь к чавканью копыт, и, оправляя пояс, пошел в ограду. На паперти снял папаху, согнул в поклоне подбритую неровною скобкой голову; расталкивая баб, протискался к алтарю. По левую сторону черным табуном густились казаки, по правую цвела пестрая смесь бабьих нарядов. Митька разыскал глазами стоявшего в первом ряду отца, подошел к нему. Перехватил у локтя руку Мирона Григорьевича, поднимавшуюся в крестном знамении, шепнул в заволосатевшее ухо:
– Батя, выдь на-час.
Пробираясь сквозь сплошную завесу различных запахов, Митька дрожал ноздрями: валили с ног чад горячего воска, дух разопревших в поту бабьих тел, могильная вонь слежалых нарядов (тех, которые вынимаются из-под испода сундуков только на Рождество да на Пасху), разило мокрой обувной кожей, нафталином, выделениями говельщицких изголодавшихся желудков.
На паперти Митька, грудью прижимаясь к отцову плечу, сказал:
– Наталья помирает!
XVII
Григорий вернулся из Миллерова, куда отвозил Евгения, в Вербное воскресенье. Оттепель съела снег; дорога испортилась в каких-нибудь два дня.
В Ольховом Рогу, украинской слободе, в двадцати пяти верстах от станции, переправляясь через речку, едва не утопил лошадей. В слободу приехал перед вечером. За прошедшую ночь лед поломало, пронесло, и речка, пополняемая коричневыми потоками талой воды, пухла, пенилась, подступая к улочкам.
Постоялый двор, где останавливались кормить лошадей по дороге на станцию, был на той стороне. За ночь могло еще больше прибыть воды, и Григорий решил переправиться.
Подъехал к тому месту, где сутки назад переезжал по льду; вышедшая из берегов речка гнала по раздвинувшемуся руслу грязные воды, легко крушила на середине отрезок плетня и половинку колесного обода. На оголенном от снега песке виднелись притертые санными полозьями свежие следы. Григорий остановил потных, со шмотьями мыла между ног, лошадей и соскочил с саней рассмотреть следы. Подреза прорезали тонкие полоски. У воды след слегка заворачивал влево, тонул в воде. Григорий смерил расстояние взглядом: двадцать саженей – самое большее. Подошел к лошадям проверить запряжку. В это время из крайнего двора вышел, направляясь к Григорию, пожилой, в лисьем треухе украинец.
– Ездют тут? – спросил Григорий, махая вожжами на коричневый перекипающий поток.
– Та издют. Ноне утром проихалы.
– Глубоко?
– Ни. В сани, мабуть, зальется.
Григорий подобрал вожжи и, готовя кнут, толкнул лошадей коротким повелительным «но!»… Лошади, храпя и нюхая воду, пошли нехотя.
– Но! – Григорий свистнул кнутом, привставая на козлах.
Гнедой широкозадый конь, левый в запряжке, мотнул головой – была не была! – и рывком натянул постромки. Григорий искоса глянул под ноги: вода клехтала у грядушки саней. Лошадям сначала по колено, потом сразу по грудь. Григорий хотел повернуть обратно, но лошади сорвались и, всхрапнув, поплыли. Задок саней занесло, поворачивая лошадей головами на течение. Через спины их перекатами шла вода, сани колыхало и стремительно тянуло назад.
– А-я-яй!.. А-а-яй, правь!.. – горланил, бегая по берегу, украинец и зачем-то махал сдернутым с головы лисьим треухом.
Григорий в диком остервенении не переставая улюлюкал, понукал лошадей. Вода курчавилась за оседавшими санями мелкими воронками. Сани резко стукнуло о торчавшую из воды сваю (след унесенного моста) и перевернуло с диковинной ловкостью. Охнув, Григорий окунулся с головой, но вожжей не выпустил. Его тянуло за полы полушубка, за ноги, влекло с мягкой настойчивостью, переворачивая возле колыхавшихся саней. Он успел ухватиться левой рукой за полоз, бросил вожжи, задыхаясь, стал перехватываться руками, добираясь до барка. Он уже схватил было пальцами окованный конец барка, – в этот миг Гнедой, сопротивлявшийся течению, с силой ударил его задней ногой в колено. Захлебываясь, Григорий перекинулся руками и уцепился за постромку. Его отрывало от лошадей, разжимало пальцы с удвоенной силой. Весь в огненных колючках холода, он дотянулся до головы Гнедого, и прямо в расширенные зрачки Григория вонзила лошадь бешеный, налитый смертельным ужасом взгляд своих кровянистых глаз.
Несколько раз упускал Григорий ослизлые ремни поводьев; заплывал, хватал, но поводья выскальзывали из пальцев; как-то схватил – и внезапно черкнул ногами землю.
– Но-о-о!!! – Вытягиваясь до предела, метнулся вперед и упал на пенистой отмели, сбитый с ног лошадиной грудью.
Лошади, подмяв его, вихрем вырвали из воды сани; обессиленные, в дымящейся дрожи мокрых спин, стали в нескольких шагах.
Не чувствуя боли, Григорий вскочил на ноги; холод облепил его, будто нестерпимо горячим тестом. Григорий дрожал больше, чем лошади, чувствовал, что на ногах он так же слаб сейчас, как грудной ребенок. Опамятовался и, перевернув сани на полозья, согревая лошадей, пустил их намётом. В улицу влетел, как в атаке, – в первые же раскрытые ворота направил лошадей, не замедляя бега.
Хозяин попался радушный. К лошадям послал сына, а сам помог Григорию раздеться и тоном, не допускавшим никаких возражений, приказал жене:
– Затопляй печь!
Григорий отлежался на печи, в хозяйских штанах, пока высушилась одежда; повечеряв постными щами, лег спать.
Выехал он ни свет ни заря. Лежал впереди путь в сто тридцать пять верст, и дорога́ была каждая минута. Грозила степная весенняя распутица; в каждом ярке и каждой балке – шумные потоки снеговой воды.
Черная оголенная дорога резала лошадей. По заморозку-утреннику дотянул до тавричанского участка, лежавшего в четырех верстах от дороги, и стал на развилке. Дымились потные лошади, позади лежал сверкающий на земле след полозьев. Григорий бросил в участке сани, подвязал лошадям хвосты, поехал верхом, ведя вторую лошадь в поводу. Утром в Вербное воскресенье добрался до Ягодного.
Старый пан выслушал подробный рассказ о дороге, пошел глянуть на лошадей. Сашка водил их по двору, сердито поглядывая на их глубоко ввалившиеся бока.
– Как лошади? – спросил пан, подходя.
– Само собой понятно, – буркнул Сашка, не останавливаясь, сотрясая седую прозелень круглой бороды.
– Не перегнал?
– Нету. Гнедой грудь потер хомутом. Пустяковина.
– Отдыхай. – Пан повел рукой в сторону дожидавшегося Григория.
Тот пошел в людскую, но отдохнуть пришлось только ночь. На следующий день утром пришел Вениамин в новой сатиновой голубой рубахе, в жирке всегдашней улыбки.
– Григорий, к пану. Сейчас же!
Генерал шлепал по залу в валяных туфлях. Григорий раз кашлянул, переминаясь с ноги на ногу у дверей зала, в другой – пан поднял голову.
– Тебе чего?
– Вениамин покликал.
– Ах да. Иди седлай жеребца и Крепыша. Скажи, чтоб Лукерья не выносила собакам. На охоту!
Григорий повернулся идти. Пан вернул его окликом:
– Слышишь? Поедешь со мной.
Аксинья сунула в карман Григорьева полушубка пресную пышку, пришептывая:
– Поисть не даст, вражина!.. Мордуют его черти. Ты б, Гриша, хучь шарф повязал.
Григорий подвел к палисаднику оседланных лошадей, свистом созвал собак. Пан вышел в поддевке синего сукна, подпоясанной наборным ремнем. За плечом висела никелевая с пробковыми стенками фляга; свисая с руки, гадюкой волочился позади витой арапник.
Держа поводья, Григорий наблюдал за стариком и удивился легкости, с какой тот метнул на седло свое костистое старое тело.
– За мной держи, – коротко приказал генерал, рукой в перчатке ласково разбирая поводья.
Под Григорием взыграл и пошел боком, по-кочетиному неся голову, четырехлеток-жеребец. Он был не кован на задние и, попадая на гладкий ледок, оскользался, приседая, наддавал на все ноги. В сутуловатой, но надежной посадке баюкался на широкой спине Крепыша старый пан.
– Мы куда? – равняясь, спросил Григорий.
– К Ольшанскому буераку, – густым басом отозвался пан.
Лошади шли дружно. Жеребец просил поводьев, по-лебединому изгибая короткую шею, косил выпуклым глазом на седока, норовил укусить за колено. Поднялись на изволок, и пан пустил Крепыша машистой рысью. Собаки бежали позади Григория, раскинувшись короткой цепкой. Черная старая сука бежала, касаясь горбатой мордой кончика лошадиного хвоста. Жеребец приседал, горячась, хотел лягнуть назойливую суку, но та приотставала, тоскующим старушечьим взглядом ловила взгляд оглядывавшегося Григория.
До Ольшанского буерака добрались в полчаса. Пан поехал по буерачной хребтине, лохматой от коричневого старюки-бурьяна. Григорий спустился, осторожно вглядываясь в промытое, изъязвленное провалами днище буерака. Изредка поглядывал на пана. Сквозь стальную сизь голого и редкого ольшаника видна была четкая, как нарисованная, фигура старика. Припадая к луке, он привстал на стременах, и на спине его синё морщинилась перетянутая казачьим поясом поддевка. Собаки шли по холмистому изволоку, держались кучей. Переезжая крутую промоину, Григорий свесился с седла.
«Закурить бы. Зараз пущу повод и достану кисет», – подумал он, снимая перчатку, шурша в кармане бумагой.
– Трави!.. – ружейным выстрелом гукнул за буерачной хребтиной крик.
Григорий вздернул голову; на острогорбый гребень выскочил пан и, высоко подняв арапник, пустил Крепыша карьером.
– Трави!