Танцующий на воде
Часть 45 из 51 Информация о книге
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
– Что?
– Я так не согласна.
– София, мы же с тобой этого хотели. Мы ради этого и сбежали.
– Вот именно: мы. Понял теперь?
– Да я ведь и сам хочу с тобой быть все время, с тобой и с Кэрри. На Севере. Но ты пойми: нельзя мне. Я ведь объяснял. Ты и сама знаешь, сколько я перенес. Это война, а я – солдат. И отсиживаться в тылу не собираюсь. Странно, что ты об этом просишь.
– И не об этом вовсе. Я имела в виду, что мы с Кэрри без тебя Локлесс не покинем. Я тут довольно пожила. Насмотрелась, как семьи разлучают. А теперь у меня своя семья – дочка и ты, Хайрам. Ты же сам говорил, что Каролина тебе не чужая. Одна кровь у вас с нею. Ты для Кэрри – отец, а другого ей не видать, не знать никогда. Вот и будь тем, кем судьба тебя сделала.
– София, София! Ты хоть понимаешь, от чего отказываешься?
– Нет, конечно. Я ж ее, свободы, не видала. Только вот что я тебе скажу, Хайрам. Придет день, и я все счастье вольное познаю – с тобой вместе. По-другому не надо мне.
Нечто прекрасное пробудилось внутри меня, выросло, как цветок, из локлесской Уличной грязи. Безусловно, столь же дивные цветы росли и на всех остальных Улицах плантаций рабовладельческой Америки, распускались среди убожества ее бесчисленных Муравейников. Навозное тепло, благодать, которой от рожденья отмечен каждый приневоленный. Благодать эта проявляется в отсутствии иллюзий, страха замараться, дает крылья беглецам, но вовремя возвращает их на землю, к неразберихе, кровосмешению, прощению – обратно в первозданный навозный хаос, имя коему – жизнь.
Я повернулся на бок с намерением уснуть. София прижалась ко мне, прикрыв со спины; рука ее скользнула под мою руку и дальше, и ниже, пока не добралась до потаенного, беззащитного.
– Ты сама себя к Локлессу приковываешь, София, – прошептал я. – Твой отказ бежать – это же настоящая цепь.
Несколько секунд ответом было теплое дыхание, шевелившее волосы у меня на затылке. Наконец София сказала:
– Вовсе и не цепь, когда я сама так хочу.
* * *
Назавтра мы с Финой поехали по соседям собирать белье, а еще через день занялись стиркой. Таскали и грели воду, оттирали, выполаскивали, отжимали, затем развешивали вещи на веревках в сушильне, под которую в Муравейнике было отведено отдельное помещение. София в работе не участвовала – мы заранее условились, что она скажет Фине, будто Кэрри захворала. План оказался негодным – к вечеру, когда наши руки и плечи неописуемо ныли, Фина кипела негодованием на Софию, бубнила:
– Нашел себе неженку, балбес!
Словно две изможденные тени, мы шли домой опустелым садом, затем рощей. Солнце давно закатилось, тьма была кромешная.
– Не мог кого покрепче выбрать! – продолжала Фина. – София твоя об настоящей работе понятия не имеет, а коли сызмальства не заложено, после уж не исправишь.
– Почему это не имеет? Она ведь помогала тебе, пока меня не было.
– Больше под ногами путалась. Когда ты вернулся – ну, тут она работать начала – тебе напоказ. Вот скажи, Хайрам, как ты с такой женщиной жить собираешься, а? Сам всюду поспевать будешь? Не годится это мужчине и позор ему, коли жена палец о палец не ударит, а за дело берется лишь перед родичами, чтоб не очень кости мыли. Вот помню себя молодой. Не было в Локлессе такой работящей женщины; ни один мужчина, даже сам Большой Джон, за мной угнаться не мог. А плантация? Бывало, примчусь, вихрем пронесусь. Мотыжить, полоть, листья табачные собирать – все у меня спорилось. Да еще дом вела, детей рожала да вскармливала. Правда, теперь думаю: а зачем? Что я на старости лет получила? Голову мне проломили да деньги украли, а с ними и надежду последнюю. Ладно, может, София твоя поумней, чует чего-то или просто силы бережет.
– Я видел Кессию.
Целый день эта фраза готова была сорваться у меня с языка. Представься только случай, повернись разговор как-нибудь эдак – и Фина, по моим представлениям, получила бы информацию максимально безболезненно. Однако к вечеру нужного кульбита не вышло, и я решил, что тянуть дальше некуда.
Фина резко остановилась.
– Кого ты видел?
– Твою старшую дочь. Кессию.
– Это ты мне так мстишь? Не понравились речи мои об Софии, так ты подумал: дай уколю старуху?
– Фина, я правда видел Кессию, – произнес я со всей твердостью, на какую был в тот момент способен.
– Где?
– На Севере. Она недалеко от Филадельфии живет. Ее, когда у тебя забрали, в Мэриленд отправили. Ей удалось освободиться. Она замужем за хорошим человеком.
– Хайрам…
– Кессия хочет быть с тобой. Чтоб ты на ферме жила – у нее с мужем ферма есть. Фина, это не розыгрыш. Когда мы с Кессией прощались, я обещал тебя вызволить и к ней доставить. И я обещание свое исполню.
– Как?
Я принялся объяснять. Ровно в тех же выражениях, в каких объяснял Софии, я все выложил Фине прямо там, где мы остановились, – под темными деревьями.
– Значит, Тайная дорога мною займется? – уточнила Фина, выслушав.
– Не совсем так. То есть совсем не так.
– А кто тогда?
– Я сам. Ты мне веришь? Ты пойдешь со мной?
– Кессия! – вдруг проговорила Фина, обращаясь будто к небесам. – Ее у меня девчушкой отняли. Худенькая, что тростинка, а задору, а огня – ну чистый бесенок. Отца обожала, а он-то был с норовом. У нас во дворе камелии росли. Что говорить! Прошла та жизнь, сгинула! Помню, Кессия во двор сбежит и все любуется цветами, все теребит лепестки, покуда я…
Фина осеклась на полуслове, как бы устыдившись давних своих действий.
– Кессия… – повторила она еле слышно. И слезы – тихие, без причитаний, даже без всхлипов – потекли по ее щекам. – Кессия… Хайрам, а остальные мои дети? Их ты тоже видел?
– Нет, Фина. Их не видел.
Тут-то и начались рыдания, прерываемые скорбным речитативом, что срывался не с губ и не с языка, но выпрастывался прямо из гортани.
– Господи, Господи! – стонала Фина, качая головой.
Через минуту она взъярилась на меня.
– Ты зачем про старое напоминаешь? Явился не запылился со своей Тайной дороги! Я уж свыклась, а теперь что, снова-здорово душу травить? Когда там, в душе, пепел один?
– Фина, я…
– Нет, ты уж языком молол, давай меня слушай. Ты хоть понимаешь, через какой ад мне пройти пришлось? Мог бы пораскинуть мозгами, сам-то тоже обделенный. Нет, каково! Я ему, щенку, приют дала, а он раны мои расковыривает!
В дом ко мне проник, в сердце втерся – и чем отплатил? Сперва сбежал – новый удар нанес, будто прежних мало. А потом и вовсе… когда я уж притерпелась, когда смирилась… – Она начала пятиться от меня, от собственной хижины.
– Фина, послушай…
– Не подходи! Не смей приближаться! Ни ты, ни девка твоя! В покое меня оставьте, оба!
И она побежала обратно, к лесу. Я бросился за ней, живо нагнал, схватил за руку. Фина вырвалась, ударила меня локтем, закричала, переходя на визг:
– Прочь! Проваливай, говорю! Как ты только посмел? Не приближайся, Хайрам Уокер! Знать тебя не желаю!
* * *
Удивила ли меня такая реакция? Ничуть. Кошмарное свойство прошлого – принижать человека – давно не было для меня тайной. Я побольше прочих навидался. Знавал мужчин, что собственных жен согласны держать, пока надсмотрщик кнутом орудует. Знавал детей – свидетелей сцен, когда родной отец пособляет мучителю родной матери. Наблюдал, как малыши с голоду из свиного корыта едят. Но самое мерзкое – это не действия как таковые, а память. Воспоминания о собственной низости меняют человека. От них не избавишься – они в душу вклиниваются, врастают: если рвать, так с кровью и мясом. Вероятно, я это чувствовал еще ребенком, иначе почему самое главное воспоминание – о матери – было изъято из моего сердца, запрятано, заперто под замок?
Я не осуждал Фину, с бранью и проклятиями скрывшуюся в ночи. Стремление снова все забыть было мне куда как понятно. Я добрался до хижины и долго сидел у очага вместе с Финой, пусть и на расстоянии, переживая все ее горести. Потом полез на настил, к Софии, но в согласие с собой пришел не скоро. София была рядом, маленькая Каролина спала между нами, а я лежал без сна, мучился мыслями. Кессия, думал я, для Фины символ всего утраченного, точнее, всего, чего Фину лишили насильно. Значит, чтобы обрести мужество для встречи со старшей дочерью, Фина должна вспомнить. Разблокировать память. Но имею ли я право поучать Фину, когда сам не готов к подобному? Разумеется, нет.
Глава 33
Утром я натаскал воды для стирки, умылся и отправился к отцу. Белый дворец мерцал передо мною, когда в предрассветной мгле я шагал по Улице и дальше, садом, не успевшим прийти в запустение, – я, Гензель, высматривающий на тропе хлебные крошки намеченных дел. Я думал о великом вожде, который, подобно моей бабушке, рискнул поменять одну форму на другую, оставив наполнение – воду; который, милостью Богини Всех Вод, привел свое племя обратно в Африку. И снова вставала передо мной мама, танцующая джубу над водой и в воде; к чему она мне явилась в день гибели Мэйнарда, о чем хотела поведать – не о замене ли сосудов без ущерба для содержимого?
Если, размышлял я, Фина справится с собой и решится на Переправу, мне понадобится воспоминание особой силы; у меня такого нет. Поэтому, одев и умыв отца, обслужив его за завтраком и прогулявшись с ним по усадьбе, я оставил его в гостиной, а сам прошел в кабинет и черкнул несколько строк в филадельфийскую ячейку. Я использовал кличку и адрес агента из южных доков на Делавэр-реке, изъяснялся с помощью шифра. Целью было сообщить Гарриет о моем плане. На что я рассчитывал? Не знаю. Я не представлял даже, чью сторону Гарриет примет: мало ли что речь шла о воссоединении близкой для нее семьи! Просто она ведь сама сказала: будет нужда – пиши. Вот я и написал.
Я вернулся к отцу, отвел его в кабинет, и мы занялись разбором корреспонденции. Большая часть писем теперь шла с Запада. Отец стал слаб глазами, руки у него тряслись – я читал для него вслух и писал ответы под его диктовку. Запечатав конверты и снабдив их адресами, то есть полностью подготовив к отправлению, я помог отцу переодеться в старый костюм, переоделся сам, и вместе мы спустились в сад, где орудовали лопатой и вилами, пока солнце не изжелтило низкий горизонт. Мы вернулись в комнаты, отец был снова переодет и снабжен подогретым сидром, после которого, по обыкновению, задремал. Настало мое время.
Очутившись в отцовском кабинете, я окинул взглядом секретер вишневого дерева. Вспомнилась одна из дурацких Мэйнардовых забав – рыться в ящиках, трогать вещи и бумаги, ему не принадлежавшие. Что за нелепость, думал я: нет ни в доме, ни в поместье, ни в целой Виргинии объекта, который принадлежал бы Хауэллу Уокеру по праву – он же, типичный представитель белой знати, сиречь разбойник, накладывает лапу на все, до чего может дотянуться. Естественно, Мэйнард в Хауэлла уродился. Вот и я сейчас тем же займусь – почему нет?
Не скажу, что, выдвинув нижний ящик и увидев резную палисандровую шкатулку с мерцающим серебряным замочком, я сразу догадался, что внутри. Зато, прикоснувшись к крышке, почувствовал: если открою, жизнь моя изменится. Навсегда. Так и вышло.
Ибо я обнаружил ракушечные бусы и вмиг понял – это те самые, что были на плясавшей джубу в день, когда погиб мой брат; это они позвякивали на шее моей призрачной матери. Смычка петельки с крючочком была равнозначна щелчку, который издает, становясь на место, последняя деталь пазла. По пальцам, кисти, предплечью волной прошла дрожь, отозвавшись в крестце, и я отшатнулся от секретера; когда же пришел в себя, все понял. Волна, еще только-только отступавшая, была не чем иным, как возвращением памяти о маме. Слова, что я слышал от других, трансформировались в визуальные образы, в целые сцены. Дым и туман, годами застившие мне глаза, растаяли, и мама встала предо мною в полный рост, почти живая, и, словно в ладонях, преподнесла мне те недолгие несколько лет, что мы провели вместе. А еще я увидел, как именно все для нас кончилось и кто повинен в таком конце.
Поистине, понадобились вся выдержка, весь здравый смысл, чтобы не ринуться вниз по лестнице в сад, не схватить лопату и вилы, оставшиеся торчать в мерзлой земле, и посредством этих орудий не выпустить последнюю искру жизни из вялого сосуда, которым давно уже был мой отец. Тот факт, что я этого не сделал, говорит о важности поставленного на кон, о моей любви к тем, чья свобода зависела от меня, кому я требовался вооруженный памятью, то есть живой и вне подозрений.
И я задвинул ящик со шкатулкой, и спрятал бусы под рубашку, и спустился в гостиную, где отец успел проснуться. Темнота за окнами свидетельствовала о приближении ужина; вероятно, я провел в кабинете куда больше времени, чем мне казалось, – вовсе не считаные секунды! В кухне кипела работа, причем готовили на двоих. Подхватив первую перемену – черепаший суп, я поспешил в столовую, где с отцом сидела Коррина Куинн. Ни жестом, ни взглядом она не выдала наличия у нас общих дел, но, удаляясь в малую гостиную для чая, шепнула, что со мной желает поговорить Хокинс.
Я направился к конюшне, заранее зная, что Хокинс имеет сообщить. Догадаться было нетрудно. Хокинс, член виргинской ячейки, питал личную преданность к Коррине Куинн. Она же прикинула: если ей, белой, не хватает аргументов, чтобы отговорить меня от моей затеи, возможно, я послушаюсь человека, подобно мне спасшегося из неволи. Уже стемнело. Морозный воздух склеивал ноздри. Луна сияла с высоты – маленькая, яркая. Хокинс обнаружился в фаэтоне, с сигарой в зубах. Увидав меня, он протянул с козел руку – дескать, хватайся, залезай.
Я не стал ходить вокруг да около.