Странная погода
Часть 40 из 63 Информация о книге
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Глава 18
Это ж надо было, о чем попросить ее: мне надо побыть одному. Не было никакого «одного». Коли на то пошло, не было ее. Было одно только облако. Обри знал, с самого первого мгновения, как взглянул ей в лицо, что она на его взгляд не отвечает. Своим взглядом, во всяком случае.
Может, в каком-то смысле, в ответ глядело на него целиком все облако. Если «глядело» и вправду было правильным выражением. «Отслеживало», пожалуй, точнее. Облако отслеживало, чем он занимался, но еще и каким-то образом – о чем думал. Иначе как бы оно узнало, на что похоже его представление о журнальном столике? Или о возлюбленной? Его идеальной возлюбленной?
А когда он говорил сам с собой на языке совести – это «облако» тоже понимало?
Эта мысль одурманивала тревогой. Но у него не было уверенности в том, что понимало… в том, что оно просчитывало его с такой точностью. В его представлении оно пробиралось по его мыслям на манер неграмотного ребенка, листающего журнал с обилием картинок. Получится ли, гадал он, придержать хоть что-то в себе, когда понадобится, сумеет ли он выбросить из головы телепатический глаз облака-мозга? От ответа на этот вопрос, возможно, зависело многое.
Боль отпускала, хотя внутри, казалось, все было растерзано и саднило. Он не думал, что съеденное убьет его сразу же. Если бы еда эта была своего рода концентрированным ядом, он даже из дворца не выбрался бы. Только это и не еда была, и ему нельзя было допускать того, что она ему сделала. Нельзя было допускать, чтобы тебя изнутри резали, особенно тогда, когда у тебя уже сил нет, когда ты изможден, пройдя десяток ступеней. Все требовавшее усилий стоило ему калорий, транжирить которые он не должен.
Это вернуло его мысли к ночному приходу небесной Хэрриет, а потом и к ее второму, более истовому, проявлению усилий до пиршества битым стеклом. Была ли она… только ведь не было никакой ее, напомнил он себе. И заставил себя начать с начала. Старалось ли облако изнурить его? Не пытается ли оно, используя его, пополнить какие бы то ни было запасы горючего, на котором само движется? Но если бы нужно было избавиться от него, то, как казалось Обри, облаку гораздо легче было бы просто обратиться в хрупкую дымку и позволить ему упасть.
Нет. Он не считал, что облако желало чинить ему намеренное зло. Оно желало, чтоб у него были вещи, какие доставят ему радость, утешат и ободрят. Оно сил не пожалеет, чтобы дать ему все что угодно, чего он страждет, отказывая ему всего в единственном желании: оно его не отпустит.
Возможно, оно даже и не могло оставить совсем без ответа его подсознательные желания. Доказательство лежало у него под рукой – вполне буквально. Пока он отвлекся, материализовался рулон похожей на вату белой туалетной бумаги на стержне, поднимаясь прямо из облака. Он набрал, сколько ухватить мог, в горсть, утерся и глянул. Кровь. Громадный ком дымчатого вещества был пропитан ею.
Он утер себя – как только смог чисто. Кровь лилась и сзади по ногам, потекла еще до того, как он до туалета добрался. Одно хорошо: сколько бы туалетной бумаги он ни использовал, рулон от этого ничуть не уменьшался. Покончив с подтиркой, он набрал побольше облаковаты и проложил ею трусы, прежде чем застегнуть комбинезон.
Обри доковылял до кровати и забрался на нее. Нащупывая одеяло, наткнулся рукой на плюшевую Джуникорн. Прижался к игрушке лицом. Поднеся к носу, ловил запах стирального порошка, пыли и полиэстера. Лошадка была испачкана и потерта, что делало ее еще более драгоценной. Обри был признателен за все, в чем не было гладкости, холодного совершенства вещей, сотворенных из облака, признателен за что угодно, что с уверенностью можно было бы почитать за настоящее. Настоящее отличаешь не по совершенству, а по его изъянам.
Он невидяще уставился на громадное белое яйцо, вздымавшееся из центра дворца, считая его присущей, невероятной особенностью своего облака-острова. Той присущей особенностью, какую он заметил, во всяком случае. Вдруг на него напало сомнение. Показалось, что есть и еще по крайней мере одно необычное, что не совсем необычно, чтобы быть совершенно случайным, только он в жизни не сумел бы вызвать в памяти, что оно такое.
Так что. Оставим это. Вернемся к нему попозже.
А пока он раздумывал о куполе, жемчужине и сердцевине дворца. Когда попытался забраться на купол, его трахнуло черным стекловидным молотом – достаточно крепко, чтобы выбить из головы все мысли. Он смирился, скатился обратно вниз – и что же тогда произошло? Оно обратило девушку из мечтаний в существо. Девушку, которую он желал, как не желал никого и никогда в жизни.
Нам незачем сражаться, только это облако и говорило ему. Давай так. Оставь мне мои тайны и получай свою Хэрриет. Пусть то, что похоронено, остается похороненным, и…
За этот последний намек мысли Обри зацепились, как за корягу. Тело отозвалось, волоски на руках встали дыбом. Обри вновь задумался, а видел ли он что-нибудь на острове, что не выглядело бы совершенно случайным, и наткнулся на мысль, очень плохую мысль.
Он понял, что придется взобраться на громадный белый холм в центре облака. Этого, как ни крути, не миновать. Когда он полезет, оно попытается столкнуть его обратно, как уже было, станет лупцевать его всем, что у него в наличии имеется.
И знает ли оно, что он намерен еще раз взобраться? Известно ли ему, что у него на уме? Он вздрогнул, представив себе гладкую, кремово-белую выпуклость, и вновь направил свои мысли на то, что представилось ему первым: на Джуникорн у него в руках, его плюшевую лиловую Джуникорн, с ее гнутым рогом и изящными крылышками. Терзало то, что необходимо таить собственные помыслы даже от самого себя.
Закрыл глаза, зарылся головой в подушки. Он не был готов тащиться сейчас к холму. Слишком слаб, слишком измотан, нужно было поднабраться хоть каких-то сил. Он, может, и уснул бы, когда б не почувствовал, как что-то прошлось по его щеке. Разом распахнул глаза и оказался лицом к морде огромной лошади, созданной из облака.
Обри вскрикнул, и лошадь беспокойно отступила на шаг назад. Нет. Не лошадь. Изо лба животного выступала пика, нелепые крылышки трепыхались за передними ногами. Невидящий взгляд ее был угрюм, бессмыслен и робок. Единорог. Еще одна Джуникорн.
Он сел и поморщился: боль иголками впилась в желудок. Джуникорн стояла рядом с кроватью, следя за ним громадным, настороженным глазом. Он погладил рукой алебастровый бок. Прохладный и гладкий, как у лошади из штукатурки. Он сосредоточился на Джуникорн, и теперь она предсказуемо ждала его команд.
Покуда он не скомандует снести его на крыльях обратно на землю или заскочить с ним на вершину громадного белого купола. Он уже понимал, что такому не бывать. Зато, может, он и использует ее с пользой. Для пеших походов он слишком слаб, зато полагал, что сможет скакать верхом, а Джуникорн была уже оседлана.
Он поймал ногой стремя и вскочил в седло. Порезанные внутренности взвизгнули. Хватая ртом воздух, он плюхнулся Джуникорн на шею. Пот выступил на его пылающих щеках. Он поискал уздечку, нащупал ее, болтающуюся, и потянул на себя. Он не ездил в седле уже несколько лет, только вся его родня по материнской линии занималась разведением скота, так что ему было не привыкать.
Джуникорн повернулась и пошла рысью вдоль края облака, подбрасывая его в седле. Поначалу езда давалась тяжко. От каждого толчка желудок и внутренности кололо болью, будто в кишках у него было полно стальной стружки. Впрочем, скоро он понял, что если стоять на стременах, то будет не так тяжело. Судороги в животе стихали до слабой пульсации, и становилось легче дышать.
Он ехал по берегам своего острова, перескакивая через низкие дюны, пересекая пустоши. Все было знакомо и одновременно совершенно ново. Ландшафт постоянно менялся под порывами ветра, и все равно как-то оставался тем же самым – акр за акром картофельного пюре.
В последний раз, когда он проходил окраинами своей маленькой вотчины, он затерялся в неразберихе скал и канав на востоке, но теперь они пропали, поверхность сделалась почти плоской. Ему припомнились какие-то пушистые валуны, похожие на бульдога. Тоже пропали.
Он не увидел ничего, что помнил по своим ранним странствиям, пока не одолел три четверти пути вокруг острова. К тому времени он почти засыпал в седле под воздействием тряского снотворного Джуникорн. Внезапный противный толчок вывел его из забытья, боль прошлась по всем расцарапанным кишкам. Он огляделся и понял, что они съехали со снежного возвышения, почти в точности похожего на лежачего полицейского, барьер для высокой скорости на дорогах. Уже готовились перемахнуть через второй такой же, и третий лежал неподалеку. Три возвышения в виде плит параллельными рядами. Обри поморщился, затянул удила и остановил кобылу.
Медленно, осторожно сполз с седла и встал на ноги. Оперся на лошадь, чтобы вернуть себе устойчивость, дождался, пока мир вокруг перестанет кружиться. Когда перестал, Обри глубоко вдохнул прохладный воздух и принялся соображать, куда он попал.
В прошлый раз, проходя здесь, он пропустил отметину: большую скошенную, похожую на постамент памятника глыбу в изголовье возвышения, что посредине. На ее гладкой пустой поверхности не было эпитафии (или хотя обозначения «покойся с миром»), но не составляло труда предположить, что она служила надгробием. Оказавшись на ногах и оглядевшись, Обри никак не мог понять, как он сразу, когда увидел в первый раз, не понял, что это место захоронения. Увы, тогда, считал он, ему часто доводилось грешить попытками не видеть того, что находилось у него прямо под носом.
Он опустился на колени, запустил пальцы в холодную твердую пасту первой могилы. Он устал и не хотел копать руками. Дело пошло бы легче, будь у него лопата. Он закрыл глаза и склонил голову, стараясь вообразить ее, идеальную трехфутовую лопату. Однако, открыв глаза, увидел: не было никакой лопаты, а Джуникорн отошла на несколько ярдов в сторонку, глядя на него с несомненным презрением. Обри подумал, что облако впервые отказывает ему в чем-то. Он был почти рад. Воспринял это как знак, что нашел себе такое дело, каким стоило заняться.
Рванул молнию на комбинезоне. Смартфон лежал в одном из карманов бриджей. Не лопата, конечно, скорее тупой садовый совок, но все же лучше, чем ничего. Он откалывал и копал. Куски облака отлетали, но образовывались другие, заполняя дыры, как грязь, стекающая в канаву в дождливый день. Только при этом облаку, похоже, хватало всего половины мгновения, чтобы заполнить пустоту и затвердеть, за ним оно не успевало. Работая, он сбрасывал с себя усталость. Непреходящая боль в животе обостряла его восприятие.
Он высвободил шатавшуюся глыбу мягкого белого камня, под которой обнаружился клок линялого черного хлопка и плеснуло ярким желтым шелком… и в этот миг облако отступило перед ним. Могильный холмик рухнул и расплескался во все стороны, и из тумана показалось тело. Белый парок поднимался из пустых зияющих глазниц.
Скелет был одет в красивый старинный костюм, фрак с брюками и жилетом. Аккуратно свернутый платочек канареечного цвета был вложен в верхний кармашек. Его живая желтизна потрясала Обри и в своем роде освежила его, словно он окунулся головой в холодную воду. В мире облака все было белым, как у статуй, у мрамора, у кости. А эти складки желтого звучали здесь, как детский смех в мавзолее.
Не трудно было понять, как умер этот человек. Череп с одной стороны был проломлен ударом молота огромной силы. Мертвеца, похоже, это не слишком огорчало. Он улыбался Обри. Небольшие серые зубы его тонкостью напоминали зернышки кукурузного початка. Рука скелета сжимала край высокой шляпы-цилиндра.
Обри обернулся, чтобы приняться за следующую могилу, но дымка уже успела растаять: облако отдавало своих мертвых. Женщина. Она была похоронена с зонтиком. Крохотные черные кожаные ботиночки выглядывали из-под ее платья и нижних юбок. Надбровная кость между глаз провалилась. Обри не знал, было ли это естественным результатом тления или признаком ранения.
По другую сторону от женщины лежал второй мужчина. При жизни он, по-видимому, был толстяком. Его кости плавали в объемистом черном костюме. В одной руке у него была зажата англиканская Библия. Во второй он держал пистолет с большим стволом. Должно быть, сунул его себе в рот, прежде чем выстрелить. Это единственное, чем можно было объяснить огромную дыру в правой верхней части его черепа.
Обри замедлил дыхание. Голова побаливала, внутри кололо, ему хотелось прилечь рядом с этими тремя скелетами и отдохнуть. Вместо этого он, ковыляя, обошел толстяка и высвободил из его руки Библию. Она раскрылась в том месте между обложек, что было заложено старинной бордовой ленточкой.
На левой странице написано: «Маршаллу и Нелл в день свадьбы, 4 февраля 1859 г. Любовь никогда не перестает (Коринфянам)[83]. С любовью от тети Гейл».
Слова на правой странице были написаны темными коричневыми чернилами и расплылись на ней под дрожавшей рукой.
«Они бросили бы меня – воздухоплаватель и Нелл, – вот я и убил их обоих. Ближе этого мне ни за что не приблизиться к Небесам! Не то чтобы я все еще верю в Господа Нашего. В этой дурацкой книге нет ни единого слова правды. Нет никакого Бога, а небеса принадлежат Дьяволу».
Библия тяжело оттягивала руку Обри, кирпич, а не книга. Он положил ее обратно на грудь толстяка.
Убийство, а потом самоубийство. Маршалл застрелил того, что в цилиндре (воздухоплаватель, несомненно), потом свою невесту и, наконец, себя. Их кости с тех самых пор и плавали в небе на этом облаке, почти сто пятьдесят лет уже, судя по дате в Библии. На Нелл не было белого платья, так что на шаре они поднялись не в день свадьбы, а возможно, решили совершить романтический полет в небеса во время медового месяца. Обри повернул другую руку Маршалла, в которой тот сжимал пистолет, чтобы взглянуть на его обручальное кольцо, простую полоску золота, потускневшего от времени.
Высвободил пистолет из скрюченных костей. У того был не один, не два, а четыре ствола с затейливой гравировкой на них, а также резная рукоять из черного ореха. Слова: ЧАРЛЬЗ ЛАНКАСТЕР НЬЮ-БОНД-СТРИТ ЛОНДОН – были выбиты на бороздке между двумя верхними стволами. Нью-Бонд-стрит. Он проходил мимо нее почти каждый день, когда покидал Королевскую Академию музыки в поисках места, где бы пообедать. Чудесная встряска: найти что-то от мира, который он знал, здесь, на высоте, в этой сбивающей с толку стране самих небес.
Он раскрыл пистолет. Гильзы походили скорее не на обычные боеприпасы для пистолета, а на ружейные патроны. Обри вытряхнул заряды. Три патрона из медных гильз были использованы, а в четвертом сидела пуля размером с яйцо голубой сойки, до того большая, что это почти забавляло. Почти – да не совсем.
«Оставил одну для тебя, парнишка», – представилось, как сказал ему толстяк. Череп Маршалла улыбался, выставив небольшие, острые, кривые зубы. Может, и пригодится. Заранее не узнаешь. Еще пара дней, когда жуткая слабость не даст тебе подняться, возможно, как раз это и окажется тем, что доктор прописал. Проглотил одну, вроде как болеутоляющую, и… не звони мне никогда[84].
Когда Обри поднялся на ноги, вся кровь отхлынула от головы и день померк. Он зашатался, едва не сел обратно. «Кровать, – подумал. – Отдых». А разбираться в трагической судьбе пассажиров воздушного шара он мог бы и позже, когда получше станет. Он даже сделал шаг к Джуникорн, которая без устали била копытом, в пух рыхля почву, когда заметил, что все еще держит четырехствольный пистолет. Его опять будто холодом обдало. Получалось как бы, что он уже принял какое-то решение, даже не сознавая это разумом. Не было никакой другой причины брать с собой пистолет, кроме как на каком-то этапе оказаться готовым воспользоваться им.
Он повернулся, соображая, не вернуть ли его. Тела лежали открыто при свете дня, голова девушки покоилась у основания большого глыбистого надгробия.
Обри быстро прогнал в мыслях череду ассоциаций, нанизав полдюжины бисеринок-мелочей на единую блестящую нить.
Они прилетели сюда, засели тут и умерли, но важно то, что они прилетели – не на парашюте, а на воздушном шаре. Они как-то повредились об облако, и самое малое двое рассчитывали покинуть его, как они собирались это проделать? И не странно ли, что облако извлекло их из могилы, а надгробие осталось, та самая большая невыразительная квадратная глыба? Обри считал, что это оно. Еще он заметил (в первый раз), что памятник не очень-то соответствует его представлению о традиционном надгробии, как и представлению кого угодно еще. Когда облако что-то создавало: кровать, столик, возлюбленную, – оно всегда действовало по шаблону, заимствованному из сознания своих гостей, это же вовсе не было шаблоном чего бы то ни было. Это – маскировка, и притом не очень удачная.
Обри пьяно прошатался между телами и встал перед надгробием, которое надгробием не было. Он пнул его, раз, другой, с каждым разом все сильнее. Полетели осколки материала облака цвета слоновой кости. Когда этого оказалось мало, Обри опустился на колени и рванул руками. Много времени не понадобилось.
Внутри необычного кубического памятника располагалась огромная плетеная корзина, вполне вместившая бы семью из пяти человек. Она была до краев завалена шелком, раскрашенным под американский флаг. Дерево корзины было до того старым и сухим, что почти совсем выцвело. Шелку досталось не меньше, он истерся и выцвел от времени: синее стало бледнее неба, а белое бледнее облака.
Обри вытянул всю его огромную переливчатую массу. Громадная кипа шелка (Обри вспомнил, что воздухоплаватели называют это оболочкой) уже не была больше связана с корзиной или проржавевшей горелкой, а обдуманно сложена и убрана. Дюжина тонких веревок свешивалась с колец по подолу шелковой оболочки, но они были аккуратно связаны, все вытяжные кольца тщательно собраны в одном месте.
Вынув шелк, Обри увидел, что корзина была сильно повреждена. Дно оторвалось, его с корнями вырвало. Сама корзина, по замыслу, была квадратной, но в одном углу плетенье разошлось, ничто больше не удерживало его в целости. Удар, испытанный ею, был зверским, и Обри был захвачен возникшей в воображении картиной: воздушный шар на большой скорости сильно ударяется об облако и тащится по нему пару сотен ярдов, плетение расходится после череды встрясок.
«Они бросили бы меня», – безнадежно написал толстяк Маршалл, но никто еще ни разу не пробовал отчалить на обломках надуваемого горячим воздухом шара. Если бы кто-то попытался зажечь горелку, оболочку сразу же оторвало бы от того малого, что оставалось от корзины.
Обри щипнул скользкий старый шелк, потер его меж пальцев. Заботливо развернул его, расстилая перед собой. Он помнил, что нужно держать собственное сознание чистым, а голову такой же ясной и пустой, как высокое голубое небо. Почти двадцать две минуты ушло на то, чтобы все разложить, громаднейший простор шелковой оболочки, способной укрыть под собой небольшой одноэтажный домик. В нескольких местах, на складках, шов протерся до ниток. В других ткань была тонка, как грёза наяву, едва виднелась. Наконец он сел, уложив на колени связку шнуров, шнуров, что были намеренно отсоединены от оболочки. Разостланное перед ним, все это до забавного сильно напоминало парашют.
Они бросили бы меня.
Обри слишком устал, чтобы вновь забираться на Джуникорн, но это было неважно. Когда он огляделся, его лошадь уже пропала.
Он дотащился и лег между денди-воздухоплавателем и мертвой женщиной. Мог бы вытянуть из дымки под собой уютное облачное одеяло, но туманы и иней надоели ему смертельно. Вместо этого он натянул на себя шелк оболочки, подоткнув ее под себя со всех сторон и прижав к груди связку шнуров. Пистолет уперся ему в ногу, но не столь болезненно, чтобы стоило расстегивать комбинезон и освобождаться от него.
«Как долго пролежала пуля?» – гадал он.
Глава 19
– Умирать, похоже, то же, что и выполнять тяжелую работу, – сказала Хэрриет на поминках после панихиды. Выглядела она шикарно в белой блузке и приталенном сером жакете. – Когда здоров, думаешь, как бы оно ни было, а нужно продолжать бороться. Выжать всю свою жизнь до последней капли. А тут, блин, рак. Это дерьмо перечеркивает все. Должно быть, такое облегчение, когда это все заканчивается. Как сон.
Они были у Моррисов, пили пиво на заднем крылечке с братьями Джун.
Тот, что побольше, Брэд, прислонился к одной сетке, сияние дня прилегло ему на плечи. Ронни плюхнулся на глубокое садовое кресло, подняв тучу пыли и пыльцы, засверкавшей в луче золотистого света. Хэрриет присела на ручку его кресла.
– В этом нет никакого смысла, – сказал Обри, расположившийся в другом кресле. – Кому-то выпадает прожить полной жизнью, а кому-то нет.
Ронни был уже пьян. Сидя в трех шагах, Обри чуял, как от него несло пивом, им даже пот Ронни провонял.
– Она, не вставая с больничной койки, за день делала больше, чем люди, живущие втрое дольше. – Ронни со значением постучал себя пальцем в висок. – Вот тут делала всякое, где время более гибко. Все, что вы думаете, это все, что вы когда-либо знали о мире. Значит, если ты способен вообразить что-то, это все равно, что ты это прожил. Однажды она мне сказала, что у нее любовная связь со Стингом[85] с тех пор, как ей было пятнадцать лет. Вот тут. – Он еще раз крепко стукнул себя в висок. – Она помнила гостиничные номера. Помнила, как сидела с ним за столиком открытого кафе в Ницце, когда начался дождь. Такой у нее был дар. К двум вещам она была предрасположена: воображению и раку.
По мнению Обри, ассоциация вызывала раздражение. Такого рода мудрость только из пьяной глотки и услышишь. Воображение – это рак сердца. Все те жизни, какие носишь с собой в голове и каких тебе никогда не прожить… они заполняют тебя, пока уж и дышать не в силах. Когда он думал о Хэрриет, идущей по жизни без него, у него возникало ощущение удушья.
– Так как быть с ее списком? – спросила Хэрриет. – Как быть со всем тем, что ей хочется, чтоб я сделала вместо нее? Спрыгнуть с самолета, заняться серфингом на побережье Африки? – Хэрриет опять принималась плакать. Вряд ли даже сама осознавая это. Плакала она легко и красиво. – Как быть с этим перечнем сожалений, что она мне оставила?
Ронни с Брэдом покачали головами. Хэрриет смотрела на них широко раскрытыми глазами в ожидании и надежде, словно бы они вот-вот оповестят о каком-то сногсшибательном наследии, оставленном Джун своей любимой лучшей подруге.