Страх. Как бросить вызов своим фобиям и победить
Часть 10 из 17 Информация о книге
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Один из вопросов касался моей семейной истории. Умер ли кто-нибудь в моей семье от сердечного приступа или подобных причин в возрасте до шестидесяти лет? Я сообщила о мамином инсульте в шестьдесят и о смерти ее отца в пятьдесят четыре от аневризмы аорты. И снова, когда я вносила эти ответы в бланк на экране компьютера, я поразилась, насколько несправедливо жизнь обошлась с моей мамой.
Но, несмотря на эту печальную историю, клиника допустила меня к лечению. Я купила билет до Амстердама и пыталась не слишком рассчитывать на положительный результат. До сих пор результаты Киндт были убедительными. Но успех или неуспех лечения, по-видимому, почти полностью зависит от реактивации – той части, где бетон снова становится жидким. Трудность лечения состоит в поиске воспоминания о страхе таким образом, что его становится возможным изменить.
«Почему мы храним воспоминания?» – спросила меня Киндт во время нашего разговора, а потом сама ответила на свой вопрос. Она сказала, что главная цель воспоминаний – помочь нам эффективно адаптироваться к своему окружению, узнать о том, что нам угрожает, а потом сохранить эту информацию, чтобы каждый раз, когда какая-то угроза возникает, не учиться заново. Такая цель помогает объяснить, почему связанные со страхом воспоминания обычно статичны и долговременны: они будут нужны как предупреждения в будущем. Пластичными и изменяемыми они становятся только тогда, когда появляется достаточно серьезная причина для их активации.
Киндт объяснила, что, чтобы это произошло, «должно быть что-то новое, чему необходимо научиться, иначе след памяти – это лишь некое восстановленное пассивное состояние, но сам след памяти не активизируется». С другой стороны, если опасность, которой подвергается человек при лечении, оказывается слишком новой, мозг создаст совершенно новое воспоминание, новое приобретенное знание, но не будет пересматривать старое. Она предложила пример: если кто-то боится пауков и вы заставляете его смотреть на паука полчаса, час или несколько часов, первоначальная волна страха может постепенно начать затихать, по меньшей мере его можно будет сдержать. «Если это сделать, сформируется новое воспоминание», – объяснила Киндт. После этого пропранолол будет оказывать воздействие уже на вновь сформированное знание о страхе, который можно сдерживать, но не на старое, более сильное воспоминание.
С очень большой вероятностью такому человеку придется начать все сначала в следующий раз, когда он увидит паука. Целью Киндт было полностью предотвратить возникновение реакции страха, но, чтобы этого достичь, нужно было «запустить» человека в нужный момент. Я никогда не была большим любителем аналогий, которые сравнивают живую, бесконечно творческую работу человеческого мозга с бесстрастным функционированием технологий, но здесь такое сравнение кажется подходящим: Киндт необходимо было открыть у своих пациентов нужный файл памяти в режиме редактирования, а не в режиме «только для чтения» и не дать компьютеру вместо этого создать новый документ. Это ювелирная работа.
Киндт сказала мне: «Трудность во внедрении фундаментальной науки в клиническую практику состоит в том, что мы не можем непосредственно видеть, что происходит в мозге». Когда она работает с пациентом, у нее нет безошибочного способа узнать, какой из следующих процессов она наблюдает в каждый момент: «Вот это пассивный поиск, ничего не происходит, а это, возможно, реконсолидация, а это уже – ого! – это уже слишком долго, и в таком случае мы уже пролетели “окно”, в котором была возможность изменить само воспоминание о страхе». Нет, ей приходится продвигаться почти интуитивно, задавая пациенту вопросы, наблюдая его реакцию на процесс. Когда она попадает в яблочко, лекарство, по-видимому, делает свое дело. Но сама реактивация все еще представляет собой загадочный процесс.
Во время полета в Амстердам я пыталась представить себе, какой будет моя жизнь, как я буду себя чувствовать, если страх высоты исчезнет. Я не могла этого понять до конца. И не очень-то старалась, потому что существовала возможность того, что для меня лечение не даст результатов. Я не хотела нарисовать картину жизни без страха, полюбить эту картину, а потом смотреть, как она уходит в небытие.
Меня воодушевлял опыт ДПДГ. Перемена, причем разительная, в моих взаимоотношениях со страхом была возможна, даже более возможна, чем я могла бы поверить до того, как пришла в кабинет Свеньи тем летним днем. Но в то же время мои травматические воспоминания об автомобильных авариях всегда ощущались как насильственное проникновение, вторжение в мое сознание, что-то, что было «пришпилено» к моей жизни откуда-то извне. Хотя моя реакция страха, когда я испытывала ее, будучи за рулем, казалась мне мощной и неподдающейся контролю, она тем не менее ощущалась как чуждая. Я могла очень ясно вспомнить, как наслаждалась вождением до аварии. Эти плохие ощущения были инородными, паразитирующими, логично было ожидать, что со временем они исчезнут.
Но мой страх высоты – это нечто другое. Он был частью меня, врос в мою жизнь в тот день, когда, еще ребенком, я упала с эскалатора в аэропорту Пирсона в Торонто. А может быть, и раньше. Не то чтобы мне хотелось сохранить этот страх или я чувствовала к нему какую-то эмоциональную привязанность, просто я не могла себе представить, каким образом он может быть «отрезан» от остальных частей моей сущности.
Я воображала себя выздоровевшей, паника на высоте – просто воспоминания, а не предвестник того, что сейчас я запаникую. Я представляла, что воспоминания отступили куда-то в полное страха прошлое, не имеющее отношения к моей новой жизни, – примерно так, как мои хорошие воспоминания о вождении ничего не могли сделать с паникой после аварии, которая нанесла мне травму. Я думала, что все должно быть по-другому, пусть чуть-чуть, но это многое изменит. Мне не придется вызнавать все подробности о местности, в которую я собираюсь в поход (я всегда проверяла, насколько она мне подходит, какова вероятность того, что я снова свернусь клубочком в каком-то холодном месте и буду плакать, униженная и обездвиженная страхом). Я могла бы стать более смелой, лучшей версией самой себя.
Во вступительном интервью, которое проводила со мной коллега Киндт Мартье Крузе за пару дней до моего вылета в Амстердам, мне был задан вопрос, каких результатов я ожидаю. Я сказала, что сомневаюсь, что когда-нибудь стану человеком, которому нравится высота, – не могла представить себе, что буду, например, постоянно прыгать с парашютом или заниматься ледолазанием, – но надеюсь, что лечение заглушит голоса, раздающиеся в самых обычных ситуациях у меня в голове, которые вопят: «Ты погибнешь!» Больше всего меня беспокоили именно эти непомерные, иррациональные реакции. Я могла бы смириться с некоторой долей страха, с каким-то дискомфортом. Если, поднимаясь по открытому склону, я смогу вместо этого думать: «Если я здесь упаду, будет неприятно», «Я могу немного поцарапаться», одно это стоит того, чтобы пройти курс лечения.
Еще до этого интервью я отправила Крузе часть своих записей о страхе высоты. Мы беседовали с ней сорок пять минут и за это время обсудили некоторые из самых неприятных моментов в моей истории панического страха. Мы говорили об эскалаторе, куполе Дуомо во Флоренции. О спуске со «Стандартного», о том, почему я не практикую избегание – почему я продолжаю сознательно создавать ситуации, которые, как мне известно, запускают мой страх. Мы поговорили и о том, что я ощущаю в собственном теле, когда это происходит.
Обеим исследовательницам было необходимо хорошо понять, как работал мой страх: им нужно было активировать реакцию страха именно так, чтобы ее можно было изменить. От этого зависел успех. Крузе попросила меня оценить все случаи моего панического страха по шкале от 1 до 100. Она сказала, что в процессе лечения они попытаются довести все мои оценки до 80 или 90.
Мы немного поговорили о методах, которые они могли бы использовать в контролируемых условиях окружающей среды. Ведь Нидерланды не могут похвастаться головокружительными вершинами. О походе в горы не могло быть и речи. В качестве вариантов мы обсудили стремянки, тренажерные залы для скалолазания, крутые и узкие лестницы в старинных церквях. Крузе посоветовала мне не слишком много думать об этих возможных вариантах. Она сказала, что этим займутся они сами, а мне нужно изо всех сил постараться об этом не думать.
Поэтому, пока я летела из Ванкувера в Амстердам, я старалась не думать не только о том, даст ли лечение результаты, но и о том, как они планируют со мной работать.
Где-то над Ирландией, когда рассвет только-только осветил горизонт на востоке, я кое-что осознала. Этот полет из Торонто в Амстердам ночью, ставшей короче, поскольку мы пересекали часовые пояса, был первым ночным рейсом с той ужасной ночи, когда я неслась из Сиэтла через континент в больницу к маме. Я сидела в узком пространстве кресла около иллюминатора, натянув до самой шеи тоненький самолетный плед, и на меня нахлынули воспоминания о той ночи в 2015 году, как это и бывает с плохими воспоминаниями, когда они вырываются из памяти: как я прижалась лбом к холодному пластику иллюминатора, скрывая слезы от сидящих рядом; как я снова и снова прогоняла в голове: «Мама умирает», «Ты с ней больше никогда не поговоришь», «Она уже умерла».
На следующий день, около одиннадцати утра, я встретилась с Киндт и Крузе. В Амстердаме шел дождь со штормовым ветром. Дома, в Уайтхорсе (и у меня в голове и в теле), было два часа ночи, но после прилета в тихой квартирке, которую я сняла около клиники, мне удалось проспать целых восемь часов, и я чувствовала себя хорошо. Перед сном я очень волновалась и переживала по поводу лечения. Будут ли результаты? Как обидно будет, если я не испугаюсь достаточно для того, чтобы лечение подействовало! Что, если в тот самый момент, когда мне нужно будет сильнее всего испугаться, страх не появится?
Но пока что этим утром я чувствовала себя спокойно. Все, что мне оставалось, это довериться докторам и ждать, что будет.
Я договорилась с канадскими документалистами, что они будут снимать меня в ходе лечения. Они готовили специальный выпуск телепрограммы о науке страха и по счастливой случайности планировали прилететь в Амстердам, чтобы снять нескольких клиентов Киндт, – в этот момент там оказалась и я. Они встретили меня около здания клиники и сняли несколько дублей того, как я приближаюсь к двери. Я шла медленно. Уставилась куда-то вдаль. Эти повторы оказались неожиданно успокаивающими – отвлекли внимание от того, что мне предстояло.
Внутри я впервые встретилась с Киндт. Под жужжание камеры мы сели, чтобы немного побеседовать. Говорили мы о том, как именно запускался мой страх, о том, где в моем теле он ощущался, начинал действовать. Она измерила мне давление и попросила оценить, насколько сильный страх я сейчас ощущаю по шкале от 0 до 100. Я почувствовала, как в груди возникают зачатки старой паники, когда рассказывала ей о случае на «Стандартном». В этот момент, сказала я, я уже на 30.
Затем она раскрыла мне свой план. Мы должны были отправиться на пожарную станцию, где мне предстояло забраться в корзину лестницы пожарной машины, которую затем поднимут в воздух. Что я по этому поводу думаю? Я рассмеялась: «Не думаю, что я буду в большом восторге».
Мы все забрались в микроавтобус съемочной группы, чтобы отправиться в пригород Амстердама. Сначала я присоединилась к общему разговору в машине, но вскоре притихла и стала смотреть в окно на плоские зеленые поля. Я нервничала. Боялась того, что должно было произойти. Но больше всего я боялась, что недостаточно испугаюсь. Уже больше трех лет у меня не было приступов настоящей паники (со времен случая на «Стандартном»), и я переживала, что слишком хорошо научилась подавлять свою реакцию, как-то ее контролировать, хотя и не могла освободиться от нее совсем. Киндт сказала мне изо всех сил стараться этого не делать, дать возможность страху подняться и охватить меня, просила не использовать механизмы защиты. Я надеялась, что смогу это сделать.
Я подождала за пределами пожарной станции, чтобы остальные вошли во двор и подготовились. Прямо за забором в местном пруду плавали утки. Я попыталась напомнить себе, что ощущала во Флоренции, как была обездвижена неизбежным внутренним образом собственного тела, скользящего по терракотовым черепицам Дуомо. Или вспомнить, как забралась до половины мачты парусника на озере Онтарио, как раскачивалась, не могла двигаться, не думала ни о чем, кроме собственного тела, которое сейчас разобьется о палубу. Я старалась сделать так, чтобы мной овладело воспоминание о том страхе.
Наконец пришло время начинать. Киндт подвела меня к корзине пожарной машины (по сути, это была маленькая платформа с перилами) и заставила туда залезть и встать в углу рядом с воротцами в перилах, которые можно было открыть, чтобы повысить мое чувство уязвимости, если нужно будет испугать меня еще сильнее. Со мной в корзине (за штурвалом) был высокий круглолицый пожарный, второй сидел за рулем самой пожарной машины. Оба они встретились со мной глазами и улыбнулись, и я спросила себя, что они думают по поводу такого странного использования своего рабочего времени. Возможно, ничего хорошего, учитывая все обстоятельства, подумала я. Киндт стояла у меня за плечом, оператор с камерой был тоже с нами, выглядывая из-за спины пожарного. Я подумала: «А эта штука всех нас выдержит?» – и тут мы начали подниматься в воздух.
Я инстинктивно протянула руку, чтобы ухватиться за перила. Киндт заставила меня их отпустить. Я засунула руки в карманы – она велела мне этого не делать. «Безопасное поведение» было запрещено. Теперь только ноги связывали меня с платформой, которая дергалась и покачивалась на ветру. «О боже, – сказала я. – Черт возьми». Мы поднимались все выше. Я заставила себя посмотреть вниз – как удаляется двор, – но не стала переводить взгляд на расстилающийся до горизонта плоский пейзаж, чтобы успокоиться. Пожарный повернул нас вокруг своей оси, сделав медленный круг. Я почувствовала тошноту, головокружение, ужас. И сказала Киндт, что дошла уже до 60.
Мы поднялись еще выше, до самого предела лестницы. Теперь мы стояли над пожарной станцией, выше, чем все остальное, видимое в любом направлении. Ветер бросил волосы мне в глаза, платформу трясло из стороны в сторону. Я застонала. У меня не было чувства, что я сейчас умру, но все это мне совсем не нравилось. Может быть, достаточно? Я сказала Киндт, что уже, должно быть, 70. Проходило время, не знаю сколько. Не более одной-двух минут, но казалось, значительно больше. Я смутно осознавала, что оператор снимал меня крупным планом, когда я застонала и вокруг лица развевались волосы. Киндт стояла рядом со мной и смотрела мне в глаза, пытаясь определить уровень моего ужаса.
Она спросила, становится ли мне хоть сколько-нибудь легче. Я ответила, что немного привыкла и, когда ветер не дует порывами, а платформа не двигается, мне чуть легче. Это был сигнал того, что нам можно спускаться и надеяться на лучшее.
Когда мы оказались на земле, у меня тряслись ноги. Я не сразу выбралась из корзины и постояла во дворе, мне казалось, что сейчас я упаду. Грудь сдавило, я дышала часто, воздуха не хватало. Киндт принесла мне бутылку воды и одну таблетку. Пропранолол. Я проглотила таблетку и, дрожа, отправилась ждать в фургон, а съемочная группа еще что-то снимала. Крузе осталась со мной и попросила больше не думать о том, что я только что делала. Мы немножко поговорили о том о сем, в фургоне было страшно жарко.
Я пришла в себя раньше, чем можно было ожидать. Тело вернулось в норму. Пульс стал медленным и ровным, ноги перестали трястись, грудь больше не сдавливало. «Это подействовала таблетка», – сказала Крузе.
В клинике я пару часов читала книгу в тихой палате. Киндт и съемочная группа уехали: они направились на ферму, где следующему пациенту предстояло справиться с боязнью кур. Крузе снова измерила мне давление, а потом отпустила, напомнив, чтобы я не думала, не говорила и не писала о том, что произошло, пока хорошенько не высплюсь. Я пообещала постараться.
На следующий день я снова приехала в клинику, снова села в микроавтобус съемочной группы и приехала на пожарную станцию. Спать я легла рано, но проснулась, проспав четыре или пять часов; дома, в Уайтхорсе, была середина дня. Я надеялась, что тело получило достаточно циклов быстрого сна, чтобы реконсолидация воспоминаний состоялась.
Я нервничала, но это было нервное возбуждение, а не ужас. Покопалась в себе, чтобы проверить, не начинает ли меня охватывать страх предстоящего, – и ничего не обнаружила.
В течение всего утра я пыталась опознать какие-либо признаки изменений. Стала ли я более смелой, меньше ли нервничала на лестнице, ведущей в мою съемную квартиру? Возможно. Но, строго говоря, разве я боялась лестниц до этого дня? Трудно сказать.
И снова я шагнула на платформу вместе с Киндт и оператором, и теперь я не боялась. За штурвалом был уже другой пожарный. В животе немного засосало, но это ощущение было скорее предвкушением, как раньше, до первой аварии, или как перед выходом на сцену для получения заработанного усердным трудом диплома.
Нагруженная корзина начала подниматься в небо, но я не боялась. Я смотрела вниз на двор, который становился под нами все меньше, и не ощущала тошнотворного головокружительного ужаса вчерашнего дня. Все было чудесно! Я расплылась в улыбке, потом начала громко смеяться.
Мы поднялись выше. Ветер швырял корзину из стороны в сторону, но я смеялась. Я посмотрела вниз, на землю, потом на горизонт, потом снова вниз и поняла, что единственное, о чем беспокоюсь, это чтобы очки не свалились с носа на асфальт внизу. Я покопалась в себе. Где же мой страх? К этому моменту он уже должен был подняться и охватить меня с ног до головы. Может быть, он где-то спрятался и ждет, когда я потеряю бдительность? Я так его и не нашла.
Киндт задала мне несколько вопросов, оператор присоединился к разговору, нацелив камеру мне в лицо. Не помню, о чем они спрашивали и что я отвечала, – помню только головокружение от внезапного, неожиданного отсутствия страха.
Когда мы снова приблизились к земле, я пошутила, что слишком много улыбаюсь: камера зафиксирует мои пожелтевшие зубы – я вдруг почувствовала себя тщеславной и застенчивой. Я поняла, что вчера была слишком испугана, чтобы думать, как выгляжу. При отсутствии страха в голове оказалось намного больше места. С такой точки зрения я бы почти приветствовала всплеск неуверенности в себе.
Оказавшись на земле, я снова почувствовала желание рассмеяться, не могла перестать улыбаться. Режиссер фильма спросил, не поднимемся ли мы с Киндт еще разок, а оператор остался бы на земле, чтобы с этого ракурса снять несколько кадров, как мы поднимаемся в воздух. Я сказала: «Конечно!» Теперь я чувствовала себя дерзкой, смаковала отсутствие страха. Я могла снова туда подняться. Я могла сделать все.
Мы с Киндт вернулись на платформу и поднялись в воздух. Страх не появился. На этот раз мы поднялись еще выше (думаю, потому что на платформе было меньше народу), и ветер казался еще сильнее. Я сделала селфи с Киндт, очень быстро, потому что опасалась, что ветер вырвет телефон у меня из руки. Время от времени смотрела на землю, чтобы убедиться, что все еще могу, но на этот раз в большей степени потому, что хотела насладиться видом. Однако вскоре мне пришлось отвлечься. Пожарный занервничал по поводу ветра и высоты и того, что съемочная группа снимает слишком долго, и я почувствовала первые уколы страха. Я начала беспокоиться – не столько о безопасности, сколько об успешности лечения. Сохранится ли эффект при таком напряжении? Мое приподнятое настроение улетучилось, и я задрожала от холодного мартовского ветра. «Думаю, мне хватит», – сказала я Киндт.
К тому моменту как мы достигли земли, мне уже было не по себе. Это была не паника, не то, что в предыдущий раз, но я чувствовала себя неуютно, настроение ухудшалось.
Когда мы сходили с платформы, нас встретили оператор и режиссер. Они спросили, как дела. Я ответила что-то вроде «не очень». Они пытались снимать, камера жужжала, но я сказала, что мне нужно несколько минут, чтобы прийти в себя. Они продолжали снимать, стоя передо мной, продолжая задавать вопросы. Я сказала: «Мне просто нужна минутка, потом все будет хорошо», но Роберто, режиссер, сказал, что им не нужно, чтобы я была в хорошем настроении для камеры: они хотели отразить реальность того, что происходит в процессе лечения.
Вам знакомо то паническое чувство, когда сжимается горло – от гнева или от расстройства, – наворачиваются слезы и ты пытаешься держать себя в руках, но чем больше ты пытаешься контролировать свои эмоции, тем с большей силой они пытаются выскочить наружу? Я разозлилась. Я была дезориентирована и тряслась от холода. И просто хотела одну минутку, чтобы глубоко вздохнуть и собраться с силами! Я говорила по возможности ясно. Я чувствовала, что меня загнали в угол. Что меня не уважают. Что мне противостоят. Больше всего я опасалась, что взрыв отрицательных чувств может навредить лечению. Они хотели запечатлеть реальность? Для меня реальностью было приподнятое настроение, свобода, радость. То, что я чувствовала сейчас, было результатом моих усилий удовлетворить их нужды, их требования.
В конце концов я сказала: «Я замерзла, даже не могу думать, не могу сделать это прямо сейчас» – и ушла от камеры.
На пути обратно в клинику я по большей части молчала. Я пыталась возродить свои воспоминания о чистой радости первого успешного подъема на платформе, но тревога и гнев, казалось, овладели мной. То, что должно было стать триумфом, славной победой над десятилетиями страха, позора и слез, было разрушено. Добравшись до своей комнаты, я рухнула на кровать и заплакала, выпуская печаль и гнев, которые сдерживала, пока не осталась в одиночестве.
Когда я немножко успокоилась, то вспомнила о Свенье и собственных ресурсах. Попыталась вызвать в памяти Луг фей с его первозданными скалами и рваными облаками, зеленый луг и холодный, сбегающий с гор ручей. Я представила бабушку с морщинками вокруг рта и глаз, ее объятия, худобу, запах тайского бальзама. И меня немножко отпустило.
Для успокоения я написала Киндт и Крузе по электронной почте. Не будет ли отрицательных последствий для лечения из-за того, что я так расстроилась сразу же после проверки? В попытках понять свой страх я уже научилась серьезно относиться к тому, насколько мощно управляют нами воспоминания и эмоции.
Это происходит не так, сказали они. Перемена уже произошла. Кроме того, напомнила мне Киндт, какое-то количество страха вполне естественно и даже полезно. Некоторые реакции разумны, а совсем не иррациональны. Она и сама боялась, когда мы второй раз поднимались в корзине. И обеим нам было понятно, что сам пожарный тоже нервничал. Был такой сильный ветер, а мы были так высоко. В такой ситуации кто угодно почувствовал бы себя не в своей тарелке. А я должна запомнить кое-что еще: да, я утратила радость первой успешной попытки, но не запаниковала так, как днем раньше. Я даже близко не испытала того полномасштабного, неконтролируемого ужаса.
И я поняла, что мне придется заново изучить собственные реакции. Долгое время я старалась подавлять и игнорировать собственные реакции страха. Приучила себя к тому, что они иррациональны, что доверять им нельзя. А теперь, когда я полностью излечилась, придется научиться снова им доверять.
8
Бесстрашие
Алекс Хоннольд висел на высоте больше шестисот метров над Йосемитской долиной, маленькая точка в море гранита.
Было 6 сентября 2008 года, Хоннольд совершал попытку одиночного восхождения фри-соло по маршруту Regular Northwest Face на горе Хаф-Доум. В 1967 году, когда этот маршрут впервые был проложен, Ройал Роббинс, пионер скалолазания, и его команда провели там пять дней с веревками, болтами и скальными крюками, пока не достигли вершины. Пятьдесят один год спустя Хоннольд захотел пройти тот же маршрут всего за несколько часов, в одиночку, без веревок или какого-либо другого защитного снаряжения. Это стало первым в серии легендарных безверевочных восхождений на большие стены, кульминацией которых стало восхождение на Эль-Капитан, или Эль-Кап, запечатленное в получившем «Оскар» фильме «Фри-соло». Фильм сделал Хоннольда самым известным скалолазом и одним из самых известных спортсменов в видах спорта, которым занимаются на открытом воздухе, за всю историю спорта.
Тем утром Хоннольд начал свое восхождение на Хаф-Доум в одних шортах, футболке с длинными рукавами, скальниках и с мешочком магнезии, привязанным у него на талии. В одном кармане у него были несколько батончиков Clif Bar, в другом – небольшая фляжка с водой.
Он взбирался все выше, и выше, и выше. Пил, ел, запускал руки в мешочек. В какой-то момент снял футболку. Когда позади осталось больше сотни метров скалы, он почувствовал страх или что-то похожее на страх. Это повторилось не один раз. В какой-то момент, на высоте метров тридцать, он подумал: «Черт, это ужасно!», когда понял, что случайно отклонился от намеченного маршрута. Но, как позднее он написал в своих мемуарах «Один на стене», «то, что я чувствовал, не было паникой – просто неприятное тревожное волнение».
Он сосредоточился, восстановил силы и нашел выход из этого сложного положения. Позже, на сотни метров выше, всего метров за десять-пятнадцать до вершины, он добрался до последнего сложного участка – вертикальной плиты. Вот тут он и остановился.
Годы спустя он написал: «На минуту я засомневался. Или, может быть, запаниковал. Трудно сказать, что это было».
Когда он остановился там, крепко держась за стену, уцепившись за «жалкий намек» на выступ, то поочередно менял руки, держась одной и давая отдохнуть другой. Ноги вообще ни на что не опирались: он использовал метод под названием «размазывание», то есть полагался на противоположно направленные силы своих туфель на резиновой подошве, поставленных под углом и плотно прижатых к граниту для сохранения трения. Он слышал, как на вершине прямо над ним смеются и болтают туристы. Икры болели от напряжения – он изо всех сил старался удержаться. Шли минуты. Скоро ему придется сдвинуться с места.
Наконец он вытянулся во весь рост, вытянул руки и схватился за следующий уступ, который казался очень маленьким. Ноги удержались. Руки удержались. Он это сделал. Мгновения спустя он перевалился через вершину стены и оказался в толпе сотен туристов – с голым торсом, задыхающийся и совершенно никому не известный. На вершине никто даже не понял, что он только что сделал.
Позже в своем дневнике Хоннольд заметил, что он совершил восхождение за два часа пятьдесят минут, но что собой недоволен. Он написал: «Плохо прошел на плите. Нужно лучше».
Я следила за карьерой Алекса Хоннольда много лет, и, хотя считаю его совершенно потрясающим, часто думаю, что он и я – не родственные души. Мягко говоря, мы очень разные люди. Но, когда я читала его описание той небольшой заминки на Хаф-Доум и роли, которую эта заминка сыграла в его оценке всего восхождения, я вспомнила собственные усилия победить свой страх высоты. А именно то лето, когда решилась на доморощенную программу экспозиционной самотерапии: прохождение маршрута не может считаться лечением, это не победа, если я не смогла научить свой мозг оставаться спокойным.
Хоннольд любит подчеркивать, что на самом деле он довольно обычный человек, он знает, что такое страх. В книге «Один на стене» он пишет: «Я чувствую страх ровно так же, как любой другой человек. Если бы рядом оказался аллигатор, который собирался бы меня съесть, мне было бы очень неуютно». Хотя «очень неуютно» – значительно более мягкое выражение, чем большинство людей использовали бы в этом случае.
Хоннольд пишет: «Меня постоянно спрашивают о риске. Обычные вопросы: “Вы ощущаете страх? Вы когда-нибудь боитесь? Когда вы были ближе всего к смерти?” Я реально устал отвечать на эти вопросы снова и снова».
Вполне понятно. Но и эти вопросы можно понять. Из того, что мы, публика, можем знать о профессиональной жизни Хоннольда, его взаимоотношения со страхом кажутся совсем непохожими на то, что испытывают другие люди. И уж точно эти отношения не такие, как у меня. Едва ли возможно просто понять, как у него получается часами выполнять точные движения скалолаза, когда каждая ошибка приведет к внезапной и неизбежной смерти. Кажется, что у него иммунитет к страху, что у него никогда бешено не бьется сердце, не сдавливает горло – что произошло бы с большинством из нас в такой ситуации.
И все же есть другие сферы, в которых его реакции кажутся более нормальными. Как и я, как и Мухика-Пароди и ее потеющие испытуемые, Хоннольд пытался прыгать с парашютом. Он думал, что постепенно сможет перейти к бейсджампингу (прыжкам с парашютом со скалы или другого высокого объекта). Впервые он прыгнул с самолета в 2010 году, совершил несколько прыжков – и оставил этот спорт. Я ощутила удовлетворяющее чувство узнавания, подтверждения, когда он написал, что ему «ужасно это не понравилось».
Он пишет: «У меня было странное ощущение подташнивания от движения самолета, когда он шел на взлет, а мы как сельди в бочке и дышим выхлопными газами. А уж падение из самолета – это просто страшно».
И это Алекс Хоннольд! Да он такой же, как мы!