Солнечный берег Генуи. Русское счастье по-итальянски
Часть 11 из 25 Информация о книге
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Продавец чая и кофе, напротив, всегда серьезен. Они с женой считают меня француженкой (это распространенное заблуждение — и всё из-за моего «р»), несмотря на мои неоднократные объяснения, и он неизменно сообщает, что немецкое варенье — при всём уважении ко мне — лучше французского конфитюра (лучше всего, конечно, русское вишневое варенье — да где ж его взять?). В лавочке штук двадцать сортов кофе (это мало, конечно, но и лавочка сама маленькая) и два сорта чая. О чае традиционно читаю лекцию. Кивают, слушают и в конце концов доверительно сообщают мне, что они уже и сами прониклись, и что если в зеленый чай добавить цветов шиповника, сухофруктов и вот этого меда, синьора (заговорщически подмигивает), то даже и ничего — можно пить.
Рыбники в Генуе деловиты и хамоваты. Рыбных лавок тут, конечно же, много, но стоит рыба в этих лавках чудовищно дорого. Особенно рыба, выловленная здесь, в Средиземном море. Рыбу при покупке должны почистить и разделать, если этого требует последующее приготовление, но если рыбка, которую вы себе приглядели, окажется меньше ладони, то рыбники непременно начнут капризничать: ну, синьора, куда же ее чистить, разве вы не знаете, что у этой рыбки голова — самое вкусное? Я быстро ухожу, пока они не начали рассказывать, как именно надо есть рыбьи мозги и глаза.
Зато прямо в порту, рядом с Музеем моря, где стоят на причале самые красивые яхты, рано по утрам открывается рыбный рынок. Там не торгуются, не режут, не чистят, не разделывают, но зато продают только то, что сами ночью наловили, и — что важно — по божеским ценам. Говорят преимущественно на диалекте, горланят, смеются. Прежде чем дать сдачу, некоторое время задумчиво чешут недельную щетину, на всякий случай предлагают вместо сдачи взять еще что-нибудь, но ни капли не расстраиваются, если ты странным полупрозрачным червячкам предпочтешь все-таки сдачу. А что им расстраиваться — у них в любом случае всё за пару часов раскупают. Наши русские друзья однажды купили там гигантскую рыбу, которая еле залезла в духовку, — запихивали мы ее туда целиком, потому что Сандро был на работе, а никто из нас разделывать рыбу не умел, тем более такую. Да, а еще мы не знали, как ее зовут, эту рыбу, и надеялись, что Сандро ее сумеет опознать. Рыба была восхитительна, я бы снова такую купила, но она так и осталась для нас безымянной. Я до сих пор иногда специально меняю маршрут, когда бегу куда-нибудь утром: прохожу по Старой Гавани и вглядываюсь в рыбьи морды на баркасах — а вдруг какая-нибудь из них покажется мне знакомой?
Самым интересным открытием был для меня бакалейный магазин, или «магазин колониальных товаров», — даже не знаю, какой перевод точнее. В этих магазинах стандартные средства для мытья посуды или отрава для мышей соседствуют с натуральными морскими губками, штучным мылом ручной работы и ароматическими эссенциями из Граса. Меня туда затащила наша бабушка, когда я вдруг озаботилась стиральным порошком для детей и обнаружила, что в ближайших супермаркетах такого не водится. А в бакалейной лавке мне выдали растертое в мелкую муку марсельское мыло. Я-то искала простое мыло, вроде нашего детского, — а обрела кусочек истории в орнаментальной упаковке.
История, как и упаковка, была обязательным приложением. Рецепт марсельского мыла был привезен из Сирии в Европу в XII веке еще во времена Крестовых походов. Марсель очень быстро стал центром торговли этим удивительным мылом, изготовленным из оливкового и лаврового масел без капли животных жиров. Сначала его производили не только в Марселе, но и в Генуе, Савоне и Кастилье, но после целой серии войн и неизбежно с ними связанных сложностей с поставками марсельские производители мыла вынуждены были увеличить собственное производство, чтобы удовлетворять запросы не только Франции, но и Германии, Англии и Голландии. В XVII веке знаменитый министр Кольбер — современник Мольера — посвятил марсельскому мылу специальный эдикт, согласно которому при производстве этого мыла никто и никогда уже не мог использовать «ни масло, ни жир, ни иные животные материалы, а исключительно чистейшее оливковое масло», признав таким образом марсельское мыло, изготовленное по старинному сирийскому рецепту, украденному крестоносцами, за эталон.
В бакалейной лавке продается не только мыло. Здесь, в двух шагах от генуэзской Старой Гавани, можно купить леденцы, варенье, горчицу, хрен, крахмал, специи, — если, конечно, есть время и желание прослушать несколько лекций о природе, качестве и происхождении товаров. Время, кстати, можно довольно точно рассчитать заранее: по числу покупателей, ожидающих своей очереди, — на каждого надо заложить примерно десять минут (пять минут на речь продавца и пять на ответный спич).
Согласна, купить — т. е. взять товар, заплатив за него деньги, — можно было бы и быстрее, но в этом вся прелесть Италии: ее культуру сложно разделить на духовную и материальную. Каждая вещь должна быть красива и функциональна. У каждой вещи должна быть своя история.
С этим сложно поспорить, хотя я в маленькие итальянские магазинчики хожу скорее с культурно-познавательными целями — чтобы полюбоваться на экспонаты и узнать что-нибудь новое. А материальные запросы, как ни крути, удобнее удовлетворять в супермаркете. Продавцы — пардон, негоцианты — по этому поводу очень переживают — не за меня, конечно, а за всю нацию, за страну, которая, очевидно, скоро скатится в тартарары, поскольку современные люди, и особенно молодежь, «non sanno più dare il valore alle cose» — «не умеют уже ценить вещи».
Зачем и куда мы бежим? История про грузинского сапожника и сломанный каблук
Итальянские старые лавочки в нынешнюю эпоху быстрого и бездумного консумизма, вероятно, обречены на вымирание. Те, что выживут, станут чем-то вроде сувенирных магазинов — будут продавать экзотические prodotti tipici[17] по астрономическим ценам. Уже сейчас среди негоциантов почти нет молодых; и основные покупатели тоже не молоды.
Мне как постороннему наблюдателю кажется, что традиционно обстоятельная и вдумчивая купля-продажа, принесшая Генуэзской Республике славу и процветание, незаметно стала похожа на посиделки у подъезда, где старички и старушки могут день-деньской вспоминать времена, когда сахар был слаще и трава зеленее. Как будто бы самое старшее поколение назначено сторожить древнее сокровище, которому только они и знают цену.
Но потом я вспоминаю московского сапожника-грузина — и понимаю, что ни одно обобщение не годится. Дело не в старых и молодых, не в русских и итальянцах, а… в чем? Хорошо было бы понять.
Как-то раз в Москве я должна была повести одного известного критика на спектакль моего друга-режиссера. Я забрала из детского сада Петьку, отвезла его домой, сдала на руки моей маме и полетела в театр. На то, чтобы доехать из Новых Черемушек в центр, у меня было полчаса, и я решила не рисковать и не ехать на машине. В ботиночках на 9-сантиметровых каблуках я понеслась по подтаявшему льду в сторону метро. Успешно преодолела все классические московские препятствия — гигантские лужи, припаркованные на тротуаре грязные машины, ледяные катки, горки и кочки, и вдруг, практически у входа в метро, прыгая через очередную лужу, подвернула ногу и — о ужас! — увидела, что правый каблук оторван с мясом. Прыгать обратно на одной ноге ужасно не хотелось, и времени на это, конечно, тоже не было. Я прислонилась к какой-то будочке и стала изучать второй каблук — может, и его можно было бы так же отломить? Мысль показалась мне очень перспективной, я дернула его пару раз со всей силы, но каблук не поддавался. Я почти уже собралась повторить эксперимент с прыжком через лужу — как вдруг из будочки показался старый грузин и спросил, что у меня случилось.
Тут только я заметила, что будочка была не какая-нибудь, а с детства знакомая в мельчайших подробностях: стеклянные дверцы с развешанными шнурками, в узком проеме — ящик для чистки обуви, вокруг него разложены щетки, бархотки и крема.
— Так вы сапожник! — вскричала я, влетела в будку, взгромоздилась на стул и сунула грузину в руки свой каблук. — Прилепите мне, пожалуйста, это как-нибудь обратно, как угодно, хоть на пластырь. Я наступать буду только на носок, мне важно только, чтобы видимость нормальной обуви была! Только надо всё сделать очень, очень быстро, пожалуйста, пожалуйста!
Про себя подумала, что главное — это продержаться до входа в зал; в зале никто на мои ноги смотреть не будет, а обратно я поймаю такси и поеду хоть босиком — никакого значения это уже иметь не будет.
Следующие десять минут стали сущим кошмаром. Я сидела в одном ботинке и с ужасом осознавала, что спешить этот старый грузин не намерен. Сначала он неторопливо протер сухой тряпочкой ботинок, потом — каблук. Потом обработал место склеивания какой-то пахучей смесью (я полезла за носовым платком), посмотрел, подождал, протер тем же составом еще раз, промазал всё клеем, осмотрел, подумал, добавил пару штрихов (я чихнула и вытерла заслезившиеся глаза), наконец-то соединил, водрузил мой ботинок на верстак, прижал специальным приспособлением, вытер ветошью руки и принялся тихонько насвистывать себе под нос. Тут уж я не выдержала:
— Я уверена, что он уже склеился, давайте мне его сюда скорее, скажите, сколько я вам должна, и выпустите меня отсюда — мне теперь придется уже не рысью, а галопом бежать!
Сапожник ответил мне долгим взглядом и ничего не сказал, даже насвистывать не перестал. Я попрыгала в сторону своего ботинка, выкрикивая: «Спектакль! Критик! Уйдет! Андрюша мне не простит! Ну кто так еще про его спектакль напишет! А он уже склеился!» Сапожник приподнялся со своей табуретки, преградив мне путь:
— Слушай, дорогая, вот я тебя твоей работе не учу? Нет? И ты меня не учи. Десять минут ему надо, чтобы склеиться, вот пусть стоит там и клеится. Потом будешь еще двадцать лет на этом каблуке прыгать!
Дальнейшее я помню плохо, что, видимо, объясняется тем самым состоянием аффекта, о котором любят говорить юристы и сценаристы. Я вопила что-то о том, что мне не надо двадцать лет, мне надо на полчаса, что ботинки я себе и потом куплю, а в театр мне сейчас надо, точнее, через 15 минут, и…
Когда ботинок с каблуком наконец оказался у меня в руках и я принялась лихорадочно его напяливать, старый грузин смотрел на меня… с сожалением.
— Эх, — сказал он, принимая деньги (не больше цены одного проезда на метро), — вечно вы, москвичи, куда-то спешите, бежите, летите, всё норовите сделать тяп-ляп. А почему не сделать по-хорошему? А куда спешить? Зачем спешить?
Тут я, наконец, впервые на него как следует посмотрела. Никакой он был не старик. Грузин — да, без сомнения: и нос, и усы, и акцент; но лет ему было не так уж много — может, сорок с небольшим. Просто он никуда не спешил — вот почему я, не всмотревшись, решила, что он старик. Кто же еще мог сидеть себе в сапожной будке, как в избушке на курьих ножках, и работать — как в прошлом веке, не спеша и на совесть?
Критика, из-за которого я так волновалась, я нашла флиртующим с моей очаровательной подружкой, которую я пригласила на тот же спектакль еще неделю назад и совершенно об этом забыла. Мое присутствие их даже несколько огорчило — для меня надо было придумывать какую-нибудь причину их счастливого смеха. Излишне добавлять, что рецензия была не просто доброжелательной, а прекрасной.
А каблук тот крепко держался даже тогда, когда сами ботиночки совсем развалились от грязи, соли или чем там посыпают московские улицы.
Главный вопрос в этой истории лишь один: а действительно, почему же мы всё время куда-то спешим? Может, чтобы это понять, нужно завести себе такую же будочку? Где-нибудь в Италии. Рядом с Миланским собором. Только, наверное, очень уж будут раздражать все эти люди, которые вечно куда-то бегут и готовы сделать всё тяп-ляп — лишь бы побыстрее.
Artigiani. Итальянские мастера-искусники — не путать с кустарями!
«Artigiano» буквально переводится на русский как «кустарь-ремесленник», но я опять буду придираться к переводу, данному в словаре. Слово «кустарный» неизбежно вызывает у меня ассоциативную цепочку: посконный, домотканый, с суконным рылом да в калашный ряд. И где-то там вдали маячит квасной патриотизм. Ужас.
Но, допустим, мои ассоциации — не показатель. Проконсультируемся у великих лексикографов: что-то они там про кустарное думают? Оказывается, что они еще хуже, чем я, думают, — только, как водится, лучше объясняют. Ушаков подчеркивает второе значение — «примитивный, бессистемный, неискусный». Даль говорит, что это «самый плохой и дешевый товар, с виду похожий на фабричный и потому сбивающий цену». А Ленин (в Большой Советской Энциклопедии) забивает гвоздь по самую шляпку: «худший вид капиталистической эксплуатации».
В Италии всё не так.
Начну с того, что местные кустари-артиджани — это своего рода священная корова итальянской политики. Образование, здравоохранение, культуру какую-нибудь или уж совсем непонятную экологию уполовинить в финансировании — это в Италии можно запросто. А вот негоцианты и артиджани — это соль земли итальянской. Их не только никогда и ни при каких условиях не урезают в правах, но и каждый год придумывают для них какие-нибудь вспомоществовательные, поощрительные, развивательные и прочие благоволительные прожекты.
И если в шесть часов вечера вы видите, как по узкой пешеходной улице исторического центра пробирается, расталкивая сплошную массу людей, маленький мусорный грузовичок — то знайте, он здесь ради того, чтобы облегчить жизнь негоциантам. Ежели он не протиснется мимо вас в это время, когда вы гуляете с детьми и покупаете себе булку или мороженое, то бедным магазинщикам придется самим донести картонные коробки до мусорки — а разве можно их так угнетать? Ах нет, у Ленина было сказано «эксплуатировать». Действительно, можно ли их так эксплуатировать?
Или, например, разрешение на движение грузового транспорта в пешеходной зоне по утрам. На тех же узких средневековых улочках, мощенных крупной брусчаткой, как раз в то время, когда дети идут в школу, а взрослые — на работу, снуют грузовики, доставляющие товары в магазины.
— Почему товары привозят так поздно? — спрашивала я сперва по наивности (еще свежи были воспоминания о разгрузке декораций в пять часов утра где-нибудь в Камергерском переулке). — Не могут ли их привозить, скажем, до восьми? А потом, когда идет основной поток пешеходов, оставлять улицы свободными?
— А как же тогда владельцы магазинов? — отвечали мне. — Ведь они открываются обычно только в десять. Не могут же они так рано вставать!
Бедные, бедные, угнетенные торговцы и кустари-ремесленники! В десять они не спеша открываются, в 12:30 идут обедать, к половине четвертого возвращаются на рабочее место, а в полвосьмого закрывают свои лавочки. Да, и еще, кроме воскресенья, они отдыхают в понедельник утром — в компенсацию за тяжелую работу в полувыходной субботний день. (Кроме шуток: суббота — это не выходной день, и не рабочий, а… суббота. На бюрократическом языке это называется «preferiale» — «предвыходной».)
Ситуация эта, натурально, возмущает только меня.
Да и меня, по сути, возмущают только магазины, но никак не мастерские художественных промыслов. Если честно, то я этим ремесленникам просто завидую. И уж, конечно, не из-за послаблений в организации своего маленького дела. А из-за самого дела. «Artigiani» — слово того же корня, что и искусство — arte. Их непосредственное дело — это каждый день создавать маленькие произведения искусства. Шляпы, обувь, платья, перчатки, посуду, сумки, ремни, вазы, стулья — всё что хотите.
Сидит себе, например, человек в мастерской, и делает только коробки — все возможные и невозможные: изящные коробочки для писем, элегантные коробки для перчаток, вместительные короба для кладовок, легкие и крепкие ящики для игрушек, футляры с бархатной начинкой, с золотым тиснением, с серебряными замочками и малюсенькими ключиками. Сидит себе, не поднимая головы, и работает, а вокруг него — миллион коробок и футляров: плоских и высоких, круглых и прямоугольных, кожаных и картонных, в цветочек, в полосочку, в клеточку, с райскими птицами и алыми парусами.
Утром пробежишь мимо него по дороге в школу — он уже там, ребенка в школу закинешь, зайдешь выпить кофе — а он сидит, работает. Будешь идти с работы или на работу, по пути в магазин или на встречу с подружкой — а он так и сидит, склонившись, и что-то там колдует над своими коробочками. Ну как ему, такому, не простить грузовичок с его материалами, потеснивший тебя на узкой улице? Бог с ним, с грузовичком, тем более что свои картонные коробки он, уж конечно, мусорщикам не сдает — он из них делает произведения искусства.
…Я теперь в таких произведениях искусства держу самые нежные воспоминания — любимые детские вещички. В коробке с ангелочками — то, что сгодится для Маши, а с парусами — сугубо мальчишечье, то, что Пете безвозвратно мало, а выкинуть рука не поднимается. Будет кому — отдам вместе с коробкой, пусть отправляется наша нежность в свободное плаванье.
Bis dat, qui cito dat[18]. Нищие и проститутки как полезные члены общества
Сегодня, у входа в супермаркет, сидящая на пороге нищенка вскочила и стала суетиться, помогая мне затаскивать внутрь коляску. Пандусов здесь, в Генуе, еще меньше, чем в Москве. И в последний раз я видела пандус у входа в школу, расположенную на высокой горе, подняться на которую можно только по трехсотметровой лестнице. Зачем, спрашивается, там пандус? Или новые модели инвалидных и детских колясок уже снабжены вертолетным пропеллером?..
Нищенка, помогавшая мне с коляской, очевидно, не ждала от меня денег. Наоборот, было почему-то очень понятно, что она оставила свое «рабочее место» — ступенечку с аккуратной подстилкой, картонной коробкой для денег и плакатиком, — чтобы предложить помощь от чистого сердца, из любви к детям.
Почти при каждом супермаркете есть своя нищенка; всех клиентов она знает в лицо и по функции своей чем-то напоминает хорошего бармена: привет, как дела, ну и погодка сегодня, чао-чао. Я — по московской привычке — отвожу глаза: ну вроде как если бы я ее заметила, то надо бы денег дать, — а итальянцы все как один приветливо здороваются… Может быть, потому что у итальянцев физиологическая особенность такая — услышав «чао», они просто не способны не произнести то же самое универсальное «чао» в ответ. Но иногда мне кажется, что, здороваясь со знакомыми нищими, генуэзцы совершают некий акт социального признания: дескать, если я с тобой здороваюсь, то к чему тогда еще и деньги?.. А генуэзцы очень не любят расставаться со своими деньгами. Вот они и придумали, как избежать лишних расходов: зачислить попрошаек в свои знакомые, а знакомым от них принимать милостыню уже будет как-то неловко.
Еще любопытнее проститутки в узких и темных переулках исторического центра.
Здания в самом сердце Генуи строились в XIII–XIV веках, там есть улочки в буквальном смысле не шире раскинутых рук — сколько ни хожу по ним, всё время так и жду, что кто-нибудь на меня помои из окна выплеснет. На этих улочках в определенных местах стоят на своем посту проститутки (по-генуэзски — «багаши»), старые и страшные до невозможности.
Те, которые «дежурят» ближе к нашей школе, следят, чтобы дети не толкались, не упали, на какую-нибудь дрянь не наступили, малышам делают козу и складывают в умильную улыбку накрашенный рот: «У-тю-тю какая прелесть!» Думаете, кто-нибудь хоть раз возмутился, повел брезгливо плечом? Ничего подобного! Даже наша нонна — совершенный образец элегантности и хорошего воспитания — показывает какие-то чудеса демократизма при всплесках этого чадолюбия. Стоит рядом и вежливо улыбается, пока потрепанные жизнью уличные тетки восхищаются детьми.
Проститутки, прозябающие в некогда роскошных, а ныне пользующихся дурной славой генуэзских кварталах, знают по именам тех немногих детей, что там живут. Помнят их возраст, их болезни, ушибы и визиты в травмпункт, дни рождения, знают их друзей и даты семейных праздников — и вообще всецело в курсе событий. А мамаши-владелицы огромных апартаментов с оригинальными фресками XIV века и мозаичным полом охотно останавливаются поболтать: ну кому же не приятно поговорить о собственных детях? И какая разница, с кем? Тем более что если нет разницы с кем, то нет вроде бы и классовых различий, и уже не важно, кто в каком апартаменте живет. А если твой апартамент уже слишком слепит тебе глаза богемским хрусталем и серебряными инкрустациями, то к ежевечерней болтовне с проституткой можно еще прибавить чек для врачей без границ, например, или белорусских детей.
Проститутки к тому же страшны настолько, что ни в одну голову не придет беспокойная мысль: уж не заглядывает ли иногда благоверный по дороге домой к этому страшилищу? В Багдаде всё спокойно, дорогие товарищи: к таким страшилищам ни один благоверный не будет заглядывать, да и вообще, посмотрев на такую проститутку, каждая начинает себя ощущать Еленой Прекрасной. Таким образом, и проститутки обретают свою социальную функцию.
Непонятно только, как они зарабатывают на жизнь, эти социально полезные создания. Может, католическая церковь придумала какие-нибудь специальные гранты для раскаявшихся магдалин и нищенок-самаритянок?
Клуб по интересам. Социальная функция продавцов
Ничего вроде бы экстраординарного нет в том, чтобы пойти и купить себе штаны. Но не в Италии.
В маленькие магазинчики, столь любимые итальянцами, я уже давно не хожу: четкое знание того, что ты хочешь, воспринимается итальянскими негоциантами как личное оскорбление. Ну разве ж это жизнь — достать с полки белую майку 38-го размера или черные чулки 3-го? Интересно жить, когда приходит клиентка в магазин нижнего белья и заводит такую примерно песнь: «Мы с мужем уже вместе пять лет, и всё, конечно, у нас хорошо, но иногда мне кажется, что надо бы его слегка… как бы это сказать… расшевелить. А послезавтра у него день рождения, вот я и подумала, что надо бы…» Здесь клиентка делает паузу — и три счастливые продавщицы бросаются предлагать ей самые разные штучки. Не обязательно, кстати, самые дорогие; главное — что с такими клиентами жизнь продавца полна смысла. Ну что такое, в сущности, деньги? А тут она и психолог, и дизайнер, и стилист, и консультант по вопросам семьи и брака.
Даже торговые центры итальянцы ухитрились превратить (при полной поддержке со стороны самих покупателей) в клуб по интересам! В обычных супермаркетах медлительность кассирш и длинные хвосты очередей к кассам должны побудить вас, по замыслу менеджеров, купить от нечего делать прямо у кассы какой-нибудь ненужной фигни. А в больших итальянских магазинах очереди у кассы имеют другое объяснение: люди должны получить то, за чем они пришли! А пришли они, по мысли итальянцев, не за шмотками — а за простым человеческим общением. Они небрежно, но с явным удовольствием держат на отлет вешалку с выбранным платьицем, любовно расправляют складочки, обмениваются короткими репликами в духе Оскара Уайльда, коротают таким образом за приятной беседой четверть часа, успевая сделать сравнительный анализ цен и товаров во всём городе, а потом еще пять минут беседуют с кассиршей о погоде.
Всё это очень мило, конечно, но все-таки для таких мизантропов, как я, которым надо просто купить штаны, — можно уже что-нибудь придумать? Может, надо начать бороться за права глухонемых и добиться таким образом учреждения отдельной кассы для тех, кто не может (или — о ужас! — не хочет) разговаривать?
Поискать, что ли, в интернете клуб итальянских глухонемых?
Рыбники в Генуе деловиты и хамоваты. Рыбных лавок тут, конечно же, много, но стоит рыба в этих лавках чудовищно дорого. Особенно рыба, выловленная здесь, в Средиземном море. Рыбу при покупке должны почистить и разделать, если этого требует последующее приготовление, но если рыбка, которую вы себе приглядели, окажется меньше ладони, то рыбники непременно начнут капризничать: ну, синьора, куда же ее чистить, разве вы не знаете, что у этой рыбки голова — самое вкусное? Я быстро ухожу, пока они не начали рассказывать, как именно надо есть рыбьи мозги и глаза.
Зато прямо в порту, рядом с Музеем моря, где стоят на причале самые красивые яхты, рано по утрам открывается рыбный рынок. Там не торгуются, не режут, не чистят, не разделывают, но зато продают только то, что сами ночью наловили, и — что важно — по божеским ценам. Говорят преимущественно на диалекте, горланят, смеются. Прежде чем дать сдачу, некоторое время задумчиво чешут недельную щетину, на всякий случай предлагают вместо сдачи взять еще что-нибудь, но ни капли не расстраиваются, если ты странным полупрозрачным червячкам предпочтешь все-таки сдачу. А что им расстраиваться — у них в любом случае всё за пару часов раскупают. Наши русские друзья однажды купили там гигантскую рыбу, которая еле залезла в духовку, — запихивали мы ее туда целиком, потому что Сандро был на работе, а никто из нас разделывать рыбу не умел, тем более такую. Да, а еще мы не знали, как ее зовут, эту рыбу, и надеялись, что Сандро ее сумеет опознать. Рыба была восхитительна, я бы снова такую купила, но она так и осталась для нас безымянной. Я до сих пор иногда специально меняю маршрут, когда бегу куда-нибудь утром: прохожу по Старой Гавани и вглядываюсь в рыбьи морды на баркасах — а вдруг какая-нибудь из них покажется мне знакомой?
Самым интересным открытием был для меня бакалейный магазин, или «магазин колониальных товаров», — даже не знаю, какой перевод точнее. В этих магазинах стандартные средства для мытья посуды или отрава для мышей соседствуют с натуральными морскими губками, штучным мылом ручной работы и ароматическими эссенциями из Граса. Меня туда затащила наша бабушка, когда я вдруг озаботилась стиральным порошком для детей и обнаружила, что в ближайших супермаркетах такого не водится. А в бакалейной лавке мне выдали растертое в мелкую муку марсельское мыло. Я-то искала простое мыло, вроде нашего детского, — а обрела кусочек истории в орнаментальной упаковке.
История, как и упаковка, была обязательным приложением. Рецепт марсельского мыла был привезен из Сирии в Европу в XII веке еще во времена Крестовых походов. Марсель очень быстро стал центром торговли этим удивительным мылом, изготовленным из оливкового и лаврового масел без капли животных жиров. Сначала его производили не только в Марселе, но и в Генуе, Савоне и Кастилье, но после целой серии войн и неизбежно с ними связанных сложностей с поставками марсельские производители мыла вынуждены были увеличить собственное производство, чтобы удовлетворять запросы не только Франции, но и Германии, Англии и Голландии. В XVII веке знаменитый министр Кольбер — современник Мольера — посвятил марсельскому мылу специальный эдикт, согласно которому при производстве этого мыла никто и никогда уже не мог использовать «ни масло, ни жир, ни иные животные материалы, а исключительно чистейшее оливковое масло», признав таким образом марсельское мыло, изготовленное по старинному сирийскому рецепту, украденному крестоносцами, за эталон.
В бакалейной лавке продается не только мыло. Здесь, в двух шагах от генуэзской Старой Гавани, можно купить леденцы, варенье, горчицу, хрен, крахмал, специи, — если, конечно, есть время и желание прослушать несколько лекций о природе, качестве и происхождении товаров. Время, кстати, можно довольно точно рассчитать заранее: по числу покупателей, ожидающих своей очереди, — на каждого надо заложить примерно десять минут (пять минут на речь продавца и пять на ответный спич).
Согласна, купить — т. е. взять товар, заплатив за него деньги, — можно было бы и быстрее, но в этом вся прелесть Италии: ее культуру сложно разделить на духовную и материальную. Каждая вещь должна быть красива и функциональна. У каждой вещи должна быть своя история.
С этим сложно поспорить, хотя я в маленькие итальянские магазинчики хожу скорее с культурно-познавательными целями — чтобы полюбоваться на экспонаты и узнать что-нибудь новое. А материальные запросы, как ни крути, удобнее удовлетворять в супермаркете. Продавцы — пардон, негоцианты — по этому поводу очень переживают — не за меня, конечно, а за всю нацию, за страну, которая, очевидно, скоро скатится в тартарары, поскольку современные люди, и особенно молодежь, «non sanno più dare il valore alle cose» — «не умеют уже ценить вещи».
Зачем и куда мы бежим? История про грузинского сапожника и сломанный каблук
Итальянские старые лавочки в нынешнюю эпоху быстрого и бездумного консумизма, вероятно, обречены на вымирание. Те, что выживут, станут чем-то вроде сувенирных магазинов — будут продавать экзотические prodotti tipici[17] по астрономическим ценам. Уже сейчас среди негоциантов почти нет молодых; и основные покупатели тоже не молоды.
Мне как постороннему наблюдателю кажется, что традиционно обстоятельная и вдумчивая купля-продажа, принесшая Генуэзской Республике славу и процветание, незаметно стала похожа на посиделки у подъезда, где старички и старушки могут день-деньской вспоминать времена, когда сахар был слаще и трава зеленее. Как будто бы самое старшее поколение назначено сторожить древнее сокровище, которому только они и знают цену.
Но потом я вспоминаю московского сапожника-грузина — и понимаю, что ни одно обобщение не годится. Дело не в старых и молодых, не в русских и итальянцах, а… в чем? Хорошо было бы понять.
Как-то раз в Москве я должна была повести одного известного критика на спектакль моего друга-режиссера. Я забрала из детского сада Петьку, отвезла его домой, сдала на руки моей маме и полетела в театр. На то, чтобы доехать из Новых Черемушек в центр, у меня было полчаса, и я решила не рисковать и не ехать на машине. В ботиночках на 9-сантиметровых каблуках я понеслась по подтаявшему льду в сторону метро. Успешно преодолела все классические московские препятствия — гигантские лужи, припаркованные на тротуаре грязные машины, ледяные катки, горки и кочки, и вдруг, практически у входа в метро, прыгая через очередную лужу, подвернула ногу и — о ужас! — увидела, что правый каблук оторван с мясом. Прыгать обратно на одной ноге ужасно не хотелось, и времени на это, конечно, тоже не было. Я прислонилась к какой-то будочке и стала изучать второй каблук — может, и его можно было бы так же отломить? Мысль показалась мне очень перспективной, я дернула его пару раз со всей силы, но каблук не поддавался. Я почти уже собралась повторить эксперимент с прыжком через лужу — как вдруг из будочки показался старый грузин и спросил, что у меня случилось.
Тут только я заметила, что будочка была не какая-нибудь, а с детства знакомая в мельчайших подробностях: стеклянные дверцы с развешанными шнурками, в узком проеме — ящик для чистки обуви, вокруг него разложены щетки, бархотки и крема.
— Так вы сапожник! — вскричала я, влетела в будку, взгромоздилась на стул и сунула грузину в руки свой каблук. — Прилепите мне, пожалуйста, это как-нибудь обратно, как угодно, хоть на пластырь. Я наступать буду только на носок, мне важно только, чтобы видимость нормальной обуви была! Только надо всё сделать очень, очень быстро, пожалуйста, пожалуйста!
Про себя подумала, что главное — это продержаться до входа в зал; в зале никто на мои ноги смотреть не будет, а обратно я поймаю такси и поеду хоть босиком — никакого значения это уже иметь не будет.
Следующие десять минут стали сущим кошмаром. Я сидела в одном ботинке и с ужасом осознавала, что спешить этот старый грузин не намерен. Сначала он неторопливо протер сухой тряпочкой ботинок, потом — каблук. Потом обработал место склеивания какой-то пахучей смесью (я полезла за носовым платком), посмотрел, подождал, протер тем же составом еще раз, промазал всё клеем, осмотрел, подумал, добавил пару штрихов (я чихнула и вытерла заслезившиеся глаза), наконец-то соединил, водрузил мой ботинок на верстак, прижал специальным приспособлением, вытер ветошью руки и принялся тихонько насвистывать себе под нос. Тут уж я не выдержала:
— Я уверена, что он уже склеился, давайте мне его сюда скорее, скажите, сколько я вам должна, и выпустите меня отсюда — мне теперь придется уже не рысью, а галопом бежать!
Сапожник ответил мне долгим взглядом и ничего не сказал, даже насвистывать не перестал. Я попрыгала в сторону своего ботинка, выкрикивая: «Спектакль! Критик! Уйдет! Андрюша мне не простит! Ну кто так еще про его спектакль напишет! А он уже склеился!» Сапожник приподнялся со своей табуретки, преградив мне путь:
— Слушай, дорогая, вот я тебя твоей работе не учу? Нет? И ты меня не учи. Десять минут ему надо, чтобы склеиться, вот пусть стоит там и клеится. Потом будешь еще двадцать лет на этом каблуке прыгать!
Дальнейшее я помню плохо, что, видимо, объясняется тем самым состоянием аффекта, о котором любят говорить юристы и сценаристы. Я вопила что-то о том, что мне не надо двадцать лет, мне надо на полчаса, что ботинки я себе и потом куплю, а в театр мне сейчас надо, точнее, через 15 минут, и…
Когда ботинок с каблуком наконец оказался у меня в руках и я принялась лихорадочно его напяливать, старый грузин смотрел на меня… с сожалением.
— Эх, — сказал он, принимая деньги (не больше цены одного проезда на метро), — вечно вы, москвичи, куда-то спешите, бежите, летите, всё норовите сделать тяп-ляп. А почему не сделать по-хорошему? А куда спешить? Зачем спешить?
Тут я, наконец, впервые на него как следует посмотрела. Никакой он был не старик. Грузин — да, без сомнения: и нос, и усы, и акцент; но лет ему было не так уж много — может, сорок с небольшим. Просто он никуда не спешил — вот почему я, не всмотревшись, решила, что он старик. Кто же еще мог сидеть себе в сапожной будке, как в избушке на курьих ножках, и работать — как в прошлом веке, не спеша и на совесть?
Критика, из-за которого я так волновалась, я нашла флиртующим с моей очаровательной подружкой, которую я пригласила на тот же спектакль еще неделю назад и совершенно об этом забыла. Мое присутствие их даже несколько огорчило — для меня надо было придумывать какую-нибудь причину их счастливого смеха. Излишне добавлять, что рецензия была не просто доброжелательной, а прекрасной.
А каблук тот крепко держался даже тогда, когда сами ботиночки совсем развалились от грязи, соли или чем там посыпают московские улицы.
Главный вопрос в этой истории лишь один: а действительно, почему же мы всё время куда-то спешим? Может, чтобы это понять, нужно завести себе такую же будочку? Где-нибудь в Италии. Рядом с Миланским собором. Только, наверное, очень уж будут раздражать все эти люди, которые вечно куда-то бегут и готовы сделать всё тяп-ляп — лишь бы побыстрее.
Artigiani. Итальянские мастера-искусники — не путать с кустарями!
«Artigiano» буквально переводится на русский как «кустарь-ремесленник», но я опять буду придираться к переводу, данному в словаре. Слово «кустарный» неизбежно вызывает у меня ассоциативную цепочку: посконный, домотканый, с суконным рылом да в калашный ряд. И где-то там вдали маячит квасной патриотизм. Ужас.
Но, допустим, мои ассоциации — не показатель. Проконсультируемся у великих лексикографов: что-то они там про кустарное думают? Оказывается, что они еще хуже, чем я, думают, — только, как водится, лучше объясняют. Ушаков подчеркивает второе значение — «примитивный, бессистемный, неискусный». Даль говорит, что это «самый плохой и дешевый товар, с виду похожий на фабричный и потому сбивающий цену». А Ленин (в Большой Советской Энциклопедии) забивает гвоздь по самую шляпку: «худший вид капиталистической эксплуатации».
В Италии всё не так.
Начну с того, что местные кустари-артиджани — это своего рода священная корова итальянской политики. Образование, здравоохранение, культуру какую-нибудь или уж совсем непонятную экологию уполовинить в финансировании — это в Италии можно запросто. А вот негоцианты и артиджани — это соль земли итальянской. Их не только никогда и ни при каких условиях не урезают в правах, но и каждый год придумывают для них какие-нибудь вспомоществовательные, поощрительные, развивательные и прочие благоволительные прожекты.
И если в шесть часов вечера вы видите, как по узкой пешеходной улице исторического центра пробирается, расталкивая сплошную массу людей, маленький мусорный грузовичок — то знайте, он здесь ради того, чтобы облегчить жизнь негоциантам. Ежели он не протиснется мимо вас в это время, когда вы гуляете с детьми и покупаете себе булку или мороженое, то бедным магазинщикам придется самим донести картонные коробки до мусорки — а разве можно их так угнетать? Ах нет, у Ленина было сказано «эксплуатировать». Действительно, можно ли их так эксплуатировать?
Или, например, разрешение на движение грузового транспорта в пешеходной зоне по утрам. На тех же узких средневековых улочках, мощенных крупной брусчаткой, как раз в то время, когда дети идут в школу, а взрослые — на работу, снуют грузовики, доставляющие товары в магазины.
— Почему товары привозят так поздно? — спрашивала я сперва по наивности (еще свежи были воспоминания о разгрузке декораций в пять часов утра где-нибудь в Камергерском переулке). — Не могут ли их привозить, скажем, до восьми? А потом, когда идет основной поток пешеходов, оставлять улицы свободными?
— А как же тогда владельцы магазинов? — отвечали мне. — Ведь они открываются обычно только в десять. Не могут же они так рано вставать!
Бедные, бедные, угнетенные торговцы и кустари-ремесленники! В десять они не спеша открываются, в 12:30 идут обедать, к половине четвертого возвращаются на рабочее место, а в полвосьмого закрывают свои лавочки. Да, и еще, кроме воскресенья, они отдыхают в понедельник утром — в компенсацию за тяжелую работу в полувыходной субботний день. (Кроме шуток: суббота — это не выходной день, и не рабочий, а… суббота. На бюрократическом языке это называется «preferiale» — «предвыходной».)
Ситуация эта, натурально, возмущает только меня.
Да и меня, по сути, возмущают только магазины, но никак не мастерские художественных промыслов. Если честно, то я этим ремесленникам просто завидую. И уж, конечно, не из-за послаблений в организации своего маленького дела. А из-за самого дела. «Artigiani» — слово того же корня, что и искусство — arte. Их непосредственное дело — это каждый день создавать маленькие произведения искусства. Шляпы, обувь, платья, перчатки, посуду, сумки, ремни, вазы, стулья — всё что хотите.
Сидит себе, например, человек в мастерской, и делает только коробки — все возможные и невозможные: изящные коробочки для писем, элегантные коробки для перчаток, вместительные короба для кладовок, легкие и крепкие ящики для игрушек, футляры с бархатной начинкой, с золотым тиснением, с серебряными замочками и малюсенькими ключиками. Сидит себе, не поднимая головы, и работает, а вокруг него — миллион коробок и футляров: плоских и высоких, круглых и прямоугольных, кожаных и картонных, в цветочек, в полосочку, в клеточку, с райскими птицами и алыми парусами.
Утром пробежишь мимо него по дороге в школу — он уже там, ребенка в школу закинешь, зайдешь выпить кофе — а он сидит, работает. Будешь идти с работы или на работу, по пути в магазин или на встречу с подружкой — а он так и сидит, склонившись, и что-то там колдует над своими коробочками. Ну как ему, такому, не простить грузовичок с его материалами, потеснивший тебя на узкой улице? Бог с ним, с грузовичком, тем более что свои картонные коробки он, уж конечно, мусорщикам не сдает — он из них делает произведения искусства.
…Я теперь в таких произведениях искусства держу самые нежные воспоминания — любимые детские вещички. В коробке с ангелочками — то, что сгодится для Маши, а с парусами — сугубо мальчишечье, то, что Пете безвозвратно мало, а выкинуть рука не поднимается. Будет кому — отдам вместе с коробкой, пусть отправляется наша нежность в свободное плаванье.
Bis dat, qui cito dat[18]. Нищие и проститутки как полезные члены общества
Сегодня, у входа в супермаркет, сидящая на пороге нищенка вскочила и стала суетиться, помогая мне затаскивать внутрь коляску. Пандусов здесь, в Генуе, еще меньше, чем в Москве. И в последний раз я видела пандус у входа в школу, расположенную на высокой горе, подняться на которую можно только по трехсотметровой лестнице. Зачем, спрашивается, там пандус? Или новые модели инвалидных и детских колясок уже снабжены вертолетным пропеллером?..
Нищенка, помогавшая мне с коляской, очевидно, не ждала от меня денег. Наоборот, было почему-то очень понятно, что она оставила свое «рабочее место» — ступенечку с аккуратной подстилкой, картонной коробкой для денег и плакатиком, — чтобы предложить помощь от чистого сердца, из любви к детям.
Почти при каждом супермаркете есть своя нищенка; всех клиентов она знает в лицо и по функции своей чем-то напоминает хорошего бармена: привет, как дела, ну и погодка сегодня, чао-чао. Я — по московской привычке — отвожу глаза: ну вроде как если бы я ее заметила, то надо бы денег дать, — а итальянцы все как один приветливо здороваются… Может быть, потому что у итальянцев физиологическая особенность такая — услышав «чао», они просто не способны не произнести то же самое универсальное «чао» в ответ. Но иногда мне кажется, что, здороваясь со знакомыми нищими, генуэзцы совершают некий акт социального признания: дескать, если я с тобой здороваюсь, то к чему тогда еще и деньги?.. А генуэзцы очень не любят расставаться со своими деньгами. Вот они и придумали, как избежать лишних расходов: зачислить попрошаек в свои знакомые, а знакомым от них принимать милостыню уже будет как-то неловко.
Еще любопытнее проститутки в узких и темных переулках исторического центра.
Здания в самом сердце Генуи строились в XIII–XIV веках, там есть улочки в буквальном смысле не шире раскинутых рук — сколько ни хожу по ним, всё время так и жду, что кто-нибудь на меня помои из окна выплеснет. На этих улочках в определенных местах стоят на своем посту проститутки (по-генуэзски — «багаши»), старые и страшные до невозможности.
Те, которые «дежурят» ближе к нашей школе, следят, чтобы дети не толкались, не упали, на какую-нибудь дрянь не наступили, малышам делают козу и складывают в умильную улыбку накрашенный рот: «У-тю-тю какая прелесть!» Думаете, кто-нибудь хоть раз возмутился, повел брезгливо плечом? Ничего подобного! Даже наша нонна — совершенный образец элегантности и хорошего воспитания — показывает какие-то чудеса демократизма при всплесках этого чадолюбия. Стоит рядом и вежливо улыбается, пока потрепанные жизнью уличные тетки восхищаются детьми.
Проститутки, прозябающие в некогда роскошных, а ныне пользующихся дурной славой генуэзских кварталах, знают по именам тех немногих детей, что там живут. Помнят их возраст, их болезни, ушибы и визиты в травмпункт, дни рождения, знают их друзей и даты семейных праздников — и вообще всецело в курсе событий. А мамаши-владелицы огромных апартаментов с оригинальными фресками XIV века и мозаичным полом охотно останавливаются поболтать: ну кому же не приятно поговорить о собственных детях? И какая разница, с кем? Тем более что если нет разницы с кем, то нет вроде бы и классовых различий, и уже не важно, кто в каком апартаменте живет. А если твой апартамент уже слишком слепит тебе глаза богемским хрусталем и серебряными инкрустациями, то к ежевечерней болтовне с проституткой можно еще прибавить чек для врачей без границ, например, или белорусских детей.
Проститутки к тому же страшны настолько, что ни в одну голову не придет беспокойная мысль: уж не заглядывает ли иногда благоверный по дороге домой к этому страшилищу? В Багдаде всё спокойно, дорогие товарищи: к таким страшилищам ни один благоверный не будет заглядывать, да и вообще, посмотрев на такую проститутку, каждая начинает себя ощущать Еленой Прекрасной. Таким образом, и проститутки обретают свою социальную функцию.
Непонятно только, как они зарабатывают на жизнь, эти социально полезные создания. Может, католическая церковь придумала какие-нибудь специальные гранты для раскаявшихся магдалин и нищенок-самаритянок?
Клуб по интересам. Социальная функция продавцов
Ничего вроде бы экстраординарного нет в том, чтобы пойти и купить себе штаны. Но не в Италии.
В маленькие магазинчики, столь любимые итальянцами, я уже давно не хожу: четкое знание того, что ты хочешь, воспринимается итальянскими негоциантами как личное оскорбление. Ну разве ж это жизнь — достать с полки белую майку 38-го размера или черные чулки 3-го? Интересно жить, когда приходит клиентка в магазин нижнего белья и заводит такую примерно песнь: «Мы с мужем уже вместе пять лет, и всё, конечно, у нас хорошо, но иногда мне кажется, что надо бы его слегка… как бы это сказать… расшевелить. А послезавтра у него день рождения, вот я и подумала, что надо бы…» Здесь клиентка делает паузу — и три счастливые продавщицы бросаются предлагать ей самые разные штучки. Не обязательно, кстати, самые дорогие; главное — что с такими клиентами жизнь продавца полна смысла. Ну что такое, в сущности, деньги? А тут она и психолог, и дизайнер, и стилист, и консультант по вопросам семьи и брака.
Даже торговые центры итальянцы ухитрились превратить (при полной поддержке со стороны самих покупателей) в клуб по интересам! В обычных супермаркетах медлительность кассирш и длинные хвосты очередей к кассам должны побудить вас, по замыслу менеджеров, купить от нечего делать прямо у кассы какой-нибудь ненужной фигни. А в больших итальянских магазинах очереди у кассы имеют другое объяснение: люди должны получить то, за чем они пришли! А пришли они, по мысли итальянцев, не за шмотками — а за простым человеческим общением. Они небрежно, но с явным удовольствием держат на отлет вешалку с выбранным платьицем, любовно расправляют складочки, обмениваются короткими репликами в духе Оскара Уайльда, коротают таким образом за приятной беседой четверть часа, успевая сделать сравнительный анализ цен и товаров во всём городе, а потом еще пять минут беседуют с кассиршей о погоде.
Всё это очень мило, конечно, но все-таки для таких мизантропов, как я, которым надо просто купить штаны, — можно уже что-нибудь придумать? Может, надо начать бороться за права глухонемых и добиться таким образом учреждения отдельной кассы для тех, кто не может (или — о ужас! — не хочет) разговаривать?
Поискать, что ли, в интернете клуб итальянских глухонемых?