Шантарам
Часть 92 из 123 Информация о книге
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
– А где он сам? – спросил я. Боль и головокружение еще не прошли, но с каждой минутой становились все меньше, силы возвращались ко мне.
– Да вон, – кивнул Махмуд в угол; обернувшись, я увидел Назира, спящего на такой же койке, как у меня. – Он отдыхает, но готов продолжить путь. Наши друзья могут прийти за нами в любой момент.
Я огляделся. Мы находились в большой палатке песчаного цвета. Пол был устлан соломой, на которой стояло десятка полтора складных походных коек. Между койками суетились несколько человек в просторных афганских шароварах с рубахами навыпуск и в длинных жилетах без рукавов; все детали их костюмов были одного и того же бледно-зеленого цвета. Они ухаживали за ранеными – обмахивали их соломенными веерами, умывали мыльной водой из ведер, выносили горшки и прочие отходы, выскальзывая из палатки сквозь узкую щель в парусиновом пологе, закрывавшем вход. Некоторые раненые стонали или громко жаловались на неизвестных мне языках. После нескольких месяцев на снежных вершинах Афганистана воздух на пакистанской равнине казался густым и тяжелым. В нем было перемешано столько разнообразных сильных запахов, что мой нос отказывался воспринимать их все и сконцентрировался лишь на одном, самом остром, – аромате индийского риса басмати[154], готовившегося где-то рядом с палаткой.
– Знаешь, старик, по правде говоря, я помираю от голода.
– Не волнуйся, скоро наедимся, – усмехнулся Махмуд.
– А мы где? Это Пакистан?
– Да, – засмеялся он опять. – Ты ничего не помнишь?
– Помню, как мы бежали, а они стреляли в нас… откуда-то издалека. У них повсюду были расставлены минометы… Помню, как меня ранило… – Я пощупал бинты, обматывавшие мои ноги толстым слоем от коленей до щиколоток. – Я упал… Потом вроде бы подъехал какой-то джип или грузовик. Это правда было?
– Да, они подобрали нас. Люди Масуда.
– Масуда?
– Да, самого Ахмад-шаха, Панджшерского Льва. Они атаковали плотину, захватили две главные дороги – на Кабул и на Кветту – и окружили Кандагар. Они и сейчас осаждают этот город и, думаю, не уйдут оттуда, пока война не закончится. Мы влезли в самую гущу военных действий.
– Они спасли нас…
– Ну… А что им еще оставалось делать? Спасибо хотя бы за это.
– Почему «хотя бы»?
– Потому что это они нас накрыли.
– Что?!
– Да, они. Когда мы стали спускаться с вершины, они приняли нас за противника и обстреляли из минометов.
– Наши друзья нас обстреляли?
– Да. Дело в том, что стрельба шла со всех сторон одновременно. Афганская армия тоже стреляла по нас, но достали нас, я думаю, минометы Масуда. Кстати, они же заставили афганцев и русских отступить. Я сам убил двоих, когда они бежали. У Масуда теперь есть «стингеры» – американцы дали им еще в апреле. Так что русские вертолеты больше не летают, моджахеды сбивают их повсюду. Будем надеяться, через два или три года война закончится, иншалла.
– Слушай, а какой сейчас месяц?
– Май.
– Сколько времени я здесь валяюсь?
– Четыре дня, Лин.
– Четыре дня… – Мне казалось, что прошла всего одна ночь, один долгий непрерывный сон. Я посмотрел через плечо на спящего Назира. – А с Назиром все в порядке?
– Ран у него тоже хватает, но он может двигаться. Поправится, иншалла. Он выносливый и упрямый, настоящий шотор![155] – рассмеялся Махмуд. – Если уж он на чем зациклится, то никто не заставит его свернуть с пути.
Я тоже засмеялся – впервые после пробуждения – и тут же схватился за голову, по которой словно молотом застучали.
– Да уж, я не стал бы даже пытаться.
– Я тоже, – согласился Махмуд. – Когда вас с Назиром ранило, мы с солдатами Масуда отнесли вас в автомобиль, хороший русский автомобиль. А потом переложили в грузовик, который ехал в Чаман. В Чамане пакистанские пограничники хотели отобрать у Назира оружие, но он дал им денег – из тех, что спрятаны у тебя на поясе, и они оставили ему автомат. Мы завернули тебя в одеяло и спрятали под двумя убитыми. Пограничникам мы сказали, что хотим похоронить их по доброму мусульманскому обычаю. Потом мы приехали в Кветту, в этот госпиталь. Тут они опять хотели отнять у Назира пушку, и пришлось дать им денег тоже. И еще они собирались отрезать тебе пальцы, из-за запаха.
Я поднес руки к носу и понюхал. Гнилостно-мертвенный запашок еще не выветрился. Он был слабым, но живо напомнил мне о сгнивших козлиных ногах, нашем последнем ужине в горах. Желудок мой выгнулся дугой, как кот перед дракой. Махмуд проворно схватил металлический таз и сунул его мне под нос. Меня вырвало черно-зеленой гадостью, и я беспомощно упал на колени.
Когда приступ прошел, я опять сел на койку и с благодарностью взял сигарету, которую Махмуд раскурил для меня.
– И что дальше? – спросил я.
– Где «дальше»?
– Что сделал Назир?
– А, Назир… Ну, он вытащил из-под полы свой «калашников», наставил на них и сказал, что всех перестреляет, если они начнут тебя резать. Они хотели позвать полицейских, которые дежурят в лагере, но Назир ведь стоял у выхода из палатки, и им было никак не пройти мимо него. А я стоял с другой стороны и прикрывал его сзади. Так что они просто подлечили и забинтовали тебя.
– Ничего себе госпиталь, если для того, чтобы тебя лечили, надо ставить афганца с автоматом.
– Да, – согласился Махмуд совершенно серьезно. – А потом они стали лечить Назира. После этого Назир лег отдыхать, потому что не спал двое суток и тоже получил достаточно ран.
– А они не позвали охрану, когда он лег спать?
– Нет. Здесь ведь все афганцы – доктора, раненые и охранники. Только полицейские – пакистанцы. Афганцы не любят пакистанских полицейских. У них всегда одни неприятности из-за них. У всех неприятности с пакистанской полицией. Поэтому они разрешили мне взять у Назира оружие, и я сижу охраняю его. И тебя. Но подожди-ка! Кажется, это наши.
Полог откинули, ослепив нас ярким солнечным светом, и в палатку вошли четыре человека. Это были ветераны Афганской войны, суровые люди, окинувшие меня таким взглядом, что возникало ощущение, будто они смотрят на меня сквозь прицел винтовки. Махмуд встал и прошептал им что-то. Двое из них разбудили Назира. Он спал глубоким сном, но взметнулся при первом же прикосновении и схватил будивших его за руки, чуть не повалив их. Однако, поняв по их лицам, что это друзья, он успокоился и тут же кинул взгляд на меня. Увидев, что я сижу на койке в полном сознании, он ухмыльнулся так широко, что на лице, никогда не улыбавшемся, это смотрелось даже несколько устрашающе.
Афганцы помогли ему подняться на ноги. Опираясь на их плечи, он заковылял к выходу. Двое других поддержали меня, когда я встал. Я попытался шагнуть, но ноги были слишком слабыми и не слушались меня. Все, на что я был способен, – волочить их пошатываясь. Не выдержав этого неприглядного зрелища, афганцы сложили руки крест-накрест, усадили меня на них и без труда приподняли.
Наше возвращение домой продолжалось шесть недель. Происходило это следующим образом. Несколько дней мы сидели затаясь в какой-нибудь палатке, хижине в трущобах или потайной комнате, затем делали рывок, быстро переместившись в другую палатку, хижину или комнату. Пакистанская политическая полиция беспощадно преследовала всех иностранцев, проникавших в Афганистан во время войны без их ведома. Нашим ангелом-хранителем в эти тревожные недели был Махмуд Мелбаф, а основную трудность представлял для него тот жгучий интерес, который проявляли к нашим похождениям беженцы и изгнанники, дававшие нам пристанище. Я покрасил волосы в черный цвет и почти не снимал темные очки, но, несмотря на все предосторожности, в трущобах и лагерях, где мы останавливались, обязательно находились люди, знающие, кто я такой. Слишком велик был соблазн рассказать об американском контрабандисте, сражавшемся на стороне моджахедов и раненном в бою. А рассказ, понятно, не мог не заинтересовать сотрудника любой полиции или разведки. И если бы они поймали меня, то очень скоро выяснили бы, что этот американец на самом деле – беглый австралийский преступник. Установление этого факта обеспечило бы многим высшим чинам дальнейшее повышение, а низшие с особым удовольствием разобрались бы со мной, прежде чем передать австралийским властям. Так что мы старались перемещаться почаще и побыстрее и разговаривать лишь с теми немногими, кому мы могли доверить свою судьбу.
Мало-помалу я узнал все подробности нашего сражения в горах и последующего спасения. Вершина, на которой мы находились, была окружена русскими и афганскими солдатами численностью около роты, по-видимому под командой капитана. Их послали на хребет Шахр-и-Сафа с заданием поймать и обезвредить Хабиба Абдур-Рахмана. За его арест было назначено огромное вознаграждение, но его злодеяния внушали всем такой ужас, что солдаты и без всякой награды мечтали разделаться с ним. Они были так загипнотизированы его свирепой ненавистью и так увлечены его поисками, что не заметили, как к ним скрытно приблизились воины Ахмад-шаха Масуда. Когда Хабиб сообщил нам, что русские и афганские подразделения минируют подступы к вершине, и мы пошли на прорыв, часовые в пустующем вражеском лагере открыли с перепугу беспорядочный огонь. Возможно, они решили, что их атакует сам Хабиб. Моджахеды, планировавшие захватить лагерь, очевидно, восприняли эту стрельбу как упреждающий удар со стороны русских, и это заставило их форсировать свое наступление. Взрывы в лагере, которые я видел, когда бежал в атаку, недоумевая, почему русская артиллерия бьет по своим, были на самом деле прямыми попаданиями минометов Масуда. Но не все их выстрелы были столь точны, и несколько снарядов, посланных нашими друзьями, накрыли нас.
Такова была подоплека того вдохновенного момента, который я в пылу сражения считал славным и героическим, – неточная стрельба наших союзников, напрасно унесшая столько жизней. В этом сражении не было ничего славного. И ни в каких сражениях не бывает. Бывают только храбрость, страх и любовь. Война же все это убивает одно за другим. Слава принадлежит Богу, в этом суть нашего мира. А служить Богу с автоматом в руках невозможно.
Когда мы полегли на том склоне, люди Масуда бросились в погоню за противником вокруг горы и столкнулись с ротой, минировавшей подходы к вершине. Завязался бой, а точнее сказать – резня. Из всей этой роты не осталось в живых ни одного человека. Вот уж порадовался бы Хабиб Абдур-Рахман, будь он еще жив. Я хорошо представлял себе его разинутый в беззвучной ухмылке рот и безумные от горя выпученные глаза, из которых прет ненависть.
Весь этот морозный день, до самой темноты, мы с Назиром дрожали от холода на снегу. Моджахеды вместе с уцелевшими бойцами нашей группы, разделавшись с врагом, вернулись, когда нас уже поглощали быстро удлинявшиеся закатные тени. Махмуд и Ала-уд-Дин принесли с пустынной вершины тела Сулеймана и Джалалада.
Люди Масуда, объединившись с отдельными отрядами Ачхакзая, контролировали дорогу на Чаман на всем ее протяжении – от перевала до линии обороны русских в пятидесяти километрах от Кандагара. Так что нас очень быстро и без помех эвакуировали в Чаман, а затем до блокпоста в Пакистане. Тот путь по горам, который мы проделали на лошадях за месяц, на грузовике занял у нас несколько часов. Многие, правда, ехали обратно мертвыми.
Назир успешно поправлялся и набирал вес. Раны на руке и на спине затянулись и не вызывали беспокойства, но на правом бедре, похоже, были повреждены связки между костями, мышцами и сухожилиями, и вся нога выше колена была бездвижна. Поэтому при ходьбе он хромал, делая шаг правой ногой не прямо, как все нормальные люди, а как-то боком.
Однако он не утратил бодрости духа и стремился как можно скорее вернуться в Бомбей. Его раздражало, что я слишком медленно выздоравливаю, и это, в свою очередь, стало действовать на нервы мне. Пару раз, когда он приставал ко мне со своими постоянными вопросами: «Ну как ты сегодня? Лучше? Мы можем ехать?» – я, не выдержав, огрызался. Я не знал тогда, что его ждет в Бомбее срочное дело, выполнение последней воли Кадербхая. Только эта стоявшая перед ним задача позволяла ему справиться с горем и стыдом из-за того, что он пережил своего хозяина. И с каждым днем промедление казалось ему все более невыносимым, а его мнимая халатность и невыполнение долга – все более непростительными.
Мне не давали покоя свои проблемы. Ноги заживали, обнажившаяся лобная кость обросла кожей, но сквозь продырявленную барабанную перепонку проникла инфекция, служившая источником непрерывной и нестерпимой боли. Стоило мне сделать глоток, произнести слово или услышать шум, и какой-то скорпион жалил меня, острая боль распространялась по нервам лица и шеи и проникала в мой лихорадочный мозг. Каждое движение или поворот головы наносил нокаутирующий удар. То же самое происходило, когда я делал глубокий вдох, кашлял или чихал. Пошевелившись во сне и задев ухом за подушку, я вскакивал с воплем, будившим всех в радиусе пятидесяти метров.
И наконец, после трех недель этой сводившей меня с ума пытки, в результате самолечения крупными дозами пенициллина и полоскания уха горячим антисептическим раствором рана зажила и боль ушла в прошлое, став воспоминанием, как и все в жизни, как тают в тумане оставленные позади береговые ориентиры.
Костяшки пальцев затянулись новой кожей. После глубокого обморожения ткани не восстанавливаются целиком никогда, так что это было еще одной незалеченной травмой, внедрившейся в мою плоть в те годы. Невзгоды, пережитые на снежной вершине Кадера, остались со мной навсегда в моих руках, и в холодные дни та же боль, какую я чувствовал, схватившись за автомат перед боем, возвращает меня в прошлое. В Пакистане, однако, было тепло, так что мои пальцы слушались меня – сгибались и разгибались. Они были готовы осуществить задуманный мною акт отмщения. Хотя я похудел после пережитых испытаний, тело мое стало жестче и выносливее, чем было в благополучные упитанные месяцы перед тем, как мы с Кадером отправились на его войну.
Назир и Махмуд решили, что до Бомбея надо добираться короткими перебежками, пересаживаясь с поезда на поезд. В Пакистане они запаслись небольшим арсеналом оружия, который хотели доставить в Бомбей контрабандой. Оружие упрятали в рулоны ткани и приставили к нему трех афганцев, бегло говоривших на хинди. Мы ехали в разных вагонах и не подходили к афганцам, хотя о нашем контрабандном грузе помнили все время. Сидя в купе первого класса, я вспомнил, с каким трудом мы переправляли оружие в Афганистан – и все для того, чтобы теперь переправлять его обратно. Нелепость этого заставила меня расхохотаться, но когда удивленные попутчики посмотрели на меня, то предпочли отвернуться.
Дорога до Бомбея заняла у нас два дня. Я путешествовал с британским паспортом, под тем же именем, под каким въезжал в Пакистан. Проставленный в паспорте срок моей визы истек, но я употребил все обаяние, на какое был способен, и последние доллары из выданных мне Кадером, и в результате как пакистанские, так и индийские таможенники пропустили меня не моргнув глазом. И вот через час после рассвета и спустя восемь месяцев после того, как мы покинули Бомбей, мы вновь окунулись в раскаленную атмосферу деятельного умопомешательства, царившую в моем обожаемом городе.
Назир и Махмуд скрытно наблюдали издали за разгрузкой нашего смертоносного багажа. Я пообещал Назиру встретиться с ним вечером в «Леопольде» и оставил их на вокзале.
Я упивался звуками и красками жизни, величаво текущей по улицам приморского мегаполиса. Но расслабляться было некогда. Денег у меня практически не осталось. Взяв такси, я отправился в Форт, в наш центр по сбору контрабандной валюты. Попросив водителя подождать меня, я поднялся на три пролета по узкой деревянной лестнице. «Я обычно поднимался здесь с Халедом…» – мелькнула у меня мысль, и я сжал зубы, чтобы унять резкую боль в сердце, как и не слишком приятное ощущение в раненых ногах. На площадке перед бухгалтерией с деловитым видом слонялись два наших бугая. Они знали меня, и мы обменялись рукопожатием и широкими улыбками.
– Как там Кадербхай? – спросил один из них.
Я посмотрел в его крепкое молодое лицо. Его звали Амир, это был храбрый и надежный гунда, преданный Кадер-хану. В первую секунду у меня мелькнула невероятная мысль, что он решил так пошутить по поводу гибели Кадера, и вспыхнуло желание заткнуть эту шутку ему в глотку, но я тут же понял, что он просто не знает. «Но как это может быть? – подумал я. – Почему они не знают?» Инстинкт подсказал мне, что лучше оставить вопрос без ответа. Я коротко улыбнулся Амиру и постучал в дверь.
На стук вышел приземистый лысеющий толстяк в белой фуфайке и набедренной повязке. Увидев меня, он схватил мою руку обеими своими и стал трясти. Это был Раджубхай, отвечавший за сбор и хранение всей валюты, которая находилась в распоряжении совета мафии. Он втащил меня в помещение и закрыл за нами дверь. Бухгалтерия была средоточием всей его жизни, как деловой, так и личной, – он проводил здесь двадцать часов из каждых двадцати четырех. Под фуфайкой у него был перекинут через плечо тонкий выцветший бело-розовый шнур – признак правоверного индуса, каких тоже было немало в мафии Абделя Кадера, по преимуществу состоявшей из мусульман.
– Линбаба! Счастлив видеть тебя! – воскликнул он. – Кадербхай кахан хайн? А где Кадербхай?
Тут уж я с трудом сохранил невозмутимый вид. Раджубхай был одним из высших чинов в мафии и присутствовал на заседаниях совета. Если уж он не знал о гибели Кадера, значит не знал никто в городе. А раз так, то, по-видимому, Махмуд и Назир постарались, чтобы эта новость не достигла ничьих ушей. Однако было непонятно, почему они не предупредили меня об этом. Как бы то ни было, я решил, что не стоит раскрывать их секрет.
– Хам акела хайн, – ответил я, улыбнувшись. – Я один.
Это не было ответом на его вопрос, и глаза Раджубхая сузились.
– Акела… – повторил он. – Один…
– Да, Раджубхай, – сказал я и поспешил сменить тему: – Ты мог бы дать мне прямо сейчас денег? Меня ждет внизу такси.
– Тебе нужны доллары?
– Доллары нэхи. Сирф рупиа, – ответил я. – Не доллары. Только рупии.
– Сколько тебе надо, Лин?
– До-до-тин хазар. Две-три тысячи, – ответил я, употребив жаргонное выражение, которое обычно подразумевало три.
– Тин хазар! – проворчал он по привычке, хотя сумма три тысячи рупий, внушительная для уличных дельцов или жителей трущоб, в этом царстве контрабандной валюты была смехотворной; у Раджубхая ежедневно скапливалось в сотни раз больше, и ему случалось выдавать мне в качестве зарплаты и комиссионных по шестьдесят-семьдесят тысяч. – Абхи, бхайа, абхи! Сейчас, брат мой, сейчас.
Он повернул голову к одному из своих помощников и вздернул одну бровь. Служащий тут же вручил Раджубхаю пачку использованных, но вполне приличных ассигнаций, тот передал ее мне. Я отсчитал две штуки и сунул их в карман рубашки, а остальные упрятал в более глубокий жилетный карман.
– Шукрия, чача. Майн джата ху, – улыбнулся я. – Спасибо, дядюшка. Я побежал.
– Лин! – остановил меня Раджубхай, схватив за рукав. – Хамара бета Халед, кайса хайн? Как там наш сын Халед?
– Халеда нет с нами, – ответил я, стараясь не выдать своих чувств голосом или выражением лица. – Он отправился в путешествие, ятра, и не знаю, когда мы теперь увидим его.
Я сбежал вниз, прыгая через ступеньку, и каждая, на которую я приземлялся, отзывалась дрожью в моих икрах. Водитель тронул такси с места, я велел ему ехать в магазин одежды на Козуэй. Одной из услад бомбейских сибаритов было наличие множества магазинов с почти неограниченным ассортиментом относительно недорогой качественной одежды, которая постоянно обновлялась в соответствии с новыми веяниями индийской и зарубежной моды. В лагере беженцев Махмуд Мелбаф дал мне длинный жилет серо-голубого цвета, белую рубашку и коричневые брюки из грубой ткани. Для путешествия одежда вполне подходила, но в Бомбее в ней было жарко, она выглядела странно и привлекала внимание, так что мне надо было купить что-нибудь более современное, чтобы не выделяться в толпе. Я выбрал две пары черных джинсов с большими крепкими карманами, белую шелковую рубашку навыпуск и кроссовки – мои старые ботинки уже никуда не годились. В примерочной я переоделся, пристегнув к брючному ремню ножны с ножом и прикрыв их сверху рубашкой.
Стоя в очереди у кассы, я увидел в зеркале чье-то грубое, ожесточившееся лицо и не сразу понял, что это я. Вспомнив снимок, сделанный Кишмишем, я пристально вгляделся в отражение. Лицо в зеркале выражало холодное безразличие и угрюмую решимость, а в глазах, глядящих с фотографии, и намека ни на что подобное не было. Я схватил темные очки и нацепил их на нос. «Неужели я так изменился?» Я надеялся, что, после того как я приму горячий душ и сбрею густую бороду, мой суровый облик несколько смягчится. Однако суровость была не столько во внешности, сколько внутри меня, и я не был уверен, можно ли назвать ее просто суровостью или стойкостью, или же это нечто более жестокое.
– Да вон, – кивнул Махмуд в угол; обернувшись, я увидел Назира, спящего на такой же койке, как у меня. – Он отдыхает, но готов продолжить путь. Наши друзья могут прийти за нами в любой момент.
Я огляделся. Мы находились в большой палатке песчаного цвета. Пол был устлан соломой, на которой стояло десятка полтора складных походных коек. Между койками суетились несколько человек в просторных афганских шароварах с рубахами навыпуск и в длинных жилетах без рукавов; все детали их костюмов были одного и того же бледно-зеленого цвета. Они ухаживали за ранеными – обмахивали их соломенными веерами, умывали мыльной водой из ведер, выносили горшки и прочие отходы, выскальзывая из палатки сквозь узкую щель в парусиновом пологе, закрывавшем вход. Некоторые раненые стонали или громко жаловались на неизвестных мне языках. После нескольких месяцев на снежных вершинах Афганистана воздух на пакистанской равнине казался густым и тяжелым. В нем было перемешано столько разнообразных сильных запахов, что мой нос отказывался воспринимать их все и сконцентрировался лишь на одном, самом остром, – аромате индийского риса басмати[154], готовившегося где-то рядом с палаткой.
– Знаешь, старик, по правде говоря, я помираю от голода.
– Не волнуйся, скоро наедимся, – усмехнулся Махмуд.
– А мы где? Это Пакистан?
– Да, – засмеялся он опять. – Ты ничего не помнишь?
– Помню, как мы бежали, а они стреляли в нас… откуда-то издалека. У них повсюду были расставлены минометы… Помню, как меня ранило… – Я пощупал бинты, обматывавшие мои ноги толстым слоем от коленей до щиколоток. – Я упал… Потом вроде бы подъехал какой-то джип или грузовик. Это правда было?
– Да, они подобрали нас. Люди Масуда.
– Масуда?
– Да, самого Ахмад-шаха, Панджшерского Льва. Они атаковали плотину, захватили две главные дороги – на Кабул и на Кветту – и окружили Кандагар. Они и сейчас осаждают этот город и, думаю, не уйдут оттуда, пока война не закончится. Мы влезли в самую гущу военных действий.
– Они спасли нас…
– Ну… А что им еще оставалось делать? Спасибо хотя бы за это.
– Почему «хотя бы»?
– Потому что это они нас накрыли.
– Что?!
– Да, они. Когда мы стали спускаться с вершины, они приняли нас за противника и обстреляли из минометов.
– Наши друзья нас обстреляли?
– Да. Дело в том, что стрельба шла со всех сторон одновременно. Афганская армия тоже стреляла по нас, но достали нас, я думаю, минометы Масуда. Кстати, они же заставили афганцев и русских отступить. Я сам убил двоих, когда они бежали. У Масуда теперь есть «стингеры» – американцы дали им еще в апреле. Так что русские вертолеты больше не летают, моджахеды сбивают их повсюду. Будем надеяться, через два или три года война закончится, иншалла.
– Слушай, а какой сейчас месяц?
– Май.
– Сколько времени я здесь валяюсь?
– Четыре дня, Лин.
– Четыре дня… – Мне казалось, что прошла всего одна ночь, один долгий непрерывный сон. Я посмотрел через плечо на спящего Назира. – А с Назиром все в порядке?
– Ран у него тоже хватает, но он может двигаться. Поправится, иншалла. Он выносливый и упрямый, настоящий шотор![155] – рассмеялся Махмуд. – Если уж он на чем зациклится, то никто не заставит его свернуть с пути.
Я тоже засмеялся – впервые после пробуждения – и тут же схватился за голову, по которой словно молотом застучали.
– Да уж, я не стал бы даже пытаться.
– Я тоже, – согласился Махмуд. – Когда вас с Назиром ранило, мы с солдатами Масуда отнесли вас в автомобиль, хороший русский автомобиль. А потом переложили в грузовик, который ехал в Чаман. В Чамане пакистанские пограничники хотели отобрать у Назира оружие, но он дал им денег – из тех, что спрятаны у тебя на поясе, и они оставили ему автомат. Мы завернули тебя в одеяло и спрятали под двумя убитыми. Пограничникам мы сказали, что хотим похоронить их по доброму мусульманскому обычаю. Потом мы приехали в Кветту, в этот госпиталь. Тут они опять хотели отнять у Назира пушку, и пришлось дать им денег тоже. И еще они собирались отрезать тебе пальцы, из-за запаха.
Я поднес руки к носу и понюхал. Гнилостно-мертвенный запашок еще не выветрился. Он был слабым, но живо напомнил мне о сгнивших козлиных ногах, нашем последнем ужине в горах. Желудок мой выгнулся дугой, как кот перед дракой. Махмуд проворно схватил металлический таз и сунул его мне под нос. Меня вырвало черно-зеленой гадостью, и я беспомощно упал на колени.
Когда приступ прошел, я опять сел на койку и с благодарностью взял сигарету, которую Махмуд раскурил для меня.
– И что дальше? – спросил я.
– Где «дальше»?
– Что сделал Назир?
– А, Назир… Ну, он вытащил из-под полы свой «калашников», наставил на них и сказал, что всех перестреляет, если они начнут тебя резать. Они хотели позвать полицейских, которые дежурят в лагере, но Назир ведь стоял у выхода из палатки, и им было никак не пройти мимо него. А я стоял с другой стороны и прикрывал его сзади. Так что они просто подлечили и забинтовали тебя.
– Ничего себе госпиталь, если для того, чтобы тебя лечили, надо ставить афганца с автоматом.
– Да, – согласился Махмуд совершенно серьезно. – А потом они стали лечить Назира. После этого Назир лег отдыхать, потому что не спал двое суток и тоже получил достаточно ран.
– А они не позвали охрану, когда он лег спать?
– Нет. Здесь ведь все афганцы – доктора, раненые и охранники. Только полицейские – пакистанцы. Афганцы не любят пакистанских полицейских. У них всегда одни неприятности из-за них. У всех неприятности с пакистанской полицией. Поэтому они разрешили мне взять у Назира оружие, и я сижу охраняю его. И тебя. Но подожди-ка! Кажется, это наши.
Полог откинули, ослепив нас ярким солнечным светом, и в палатку вошли четыре человека. Это были ветераны Афганской войны, суровые люди, окинувшие меня таким взглядом, что возникало ощущение, будто они смотрят на меня сквозь прицел винтовки. Махмуд встал и прошептал им что-то. Двое из них разбудили Назира. Он спал глубоким сном, но взметнулся при первом же прикосновении и схватил будивших его за руки, чуть не повалив их. Однако, поняв по их лицам, что это друзья, он успокоился и тут же кинул взгляд на меня. Увидев, что я сижу на койке в полном сознании, он ухмыльнулся так широко, что на лице, никогда не улыбавшемся, это смотрелось даже несколько устрашающе.
Афганцы помогли ему подняться на ноги. Опираясь на их плечи, он заковылял к выходу. Двое других поддержали меня, когда я встал. Я попытался шагнуть, но ноги были слишком слабыми и не слушались меня. Все, на что я был способен, – волочить их пошатываясь. Не выдержав этого неприглядного зрелища, афганцы сложили руки крест-накрест, усадили меня на них и без труда приподняли.
Наше возвращение домой продолжалось шесть недель. Происходило это следующим образом. Несколько дней мы сидели затаясь в какой-нибудь палатке, хижине в трущобах или потайной комнате, затем делали рывок, быстро переместившись в другую палатку, хижину или комнату. Пакистанская политическая полиция беспощадно преследовала всех иностранцев, проникавших в Афганистан во время войны без их ведома. Нашим ангелом-хранителем в эти тревожные недели был Махмуд Мелбаф, а основную трудность представлял для него тот жгучий интерес, который проявляли к нашим похождениям беженцы и изгнанники, дававшие нам пристанище. Я покрасил волосы в черный цвет и почти не снимал темные очки, но, несмотря на все предосторожности, в трущобах и лагерях, где мы останавливались, обязательно находились люди, знающие, кто я такой. Слишком велик был соблазн рассказать об американском контрабандисте, сражавшемся на стороне моджахедов и раненном в бою. А рассказ, понятно, не мог не заинтересовать сотрудника любой полиции или разведки. И если бы они поймали меня, то очень скоро выяснили бы, что этот американец на самом деле – беглый австралийский преступник. Установление этого факта обеспечило бы многим высшим чинам дальнейшее повышение, а низшие с особым удовольствием разобрались бы со мной, прежде чем передать австралийским властям. Так что мы старались перемещаться почаще и побыстрее и разговаривать лишь с теми немногими, кому мы могли доверить свою судьбу.
Мало-помалу я узнал все подробности нашего сражения в горах и последующего спасения. Вершина, на которой мы находились, была окружена русскими и афганскими солдатами численностью около роты, по-видимому под командой капитана. Их послали на хребет Шахр-и-Сафа с заданием поймать и обезвредить Хабиба Абдур-Рахмана. За его арест было назначено огромное вознаграждение, но его злодеяния внушали всем такой ужас, что солдаты и без всякой награды мечтали разделаться с ним. Они были так загипнотизированы его свирепой ненавистью и так увлечены его поисками, что не заметили, как к ним скрытно приблизились воины Ахмад-шаха Масуда. Когда Хабиб сообщил нам, что русские и афганские подразделения минируют подступы к вершине, и мы пошли на прорыв, часовые в пустующем вражеском лагере открыли с перепугу беспорядочный огонь. Возможно, они решили, что их атакует сам Хабиб. Моджахеды, планировавшие захватить лагерь, очевидно, восприняли эту стрельбу как упреждающий удар со стороны русских, и это заставило их форсировать свое наступление. Взрывы в лагере, которые я видел, когда бежал в атаку, недоумевая, почему русская артиллерия бьет по своим, были на самом деле прямыми попаданиями минометов Масуда. Но не все их выстрелы были столь точны, и несколько снарядов, посланных нашими друзьями, накрыли нас.
Такова была подоплека того вдохновенного момента, который я в пылу сражения считал славным и героическим, – неточная стрельба наших союзников, напрасно унесшая столько жизней. В этом сражении не было ничего славного. И ни в каких сражениях не бывает. Бывают только храбрость, страх и любовь. Война же все это убивает одно за другим. Слава принадлежит Богу, в этом суть нашего мира. А служить Богу с автоматом в руках невозможно.
Когда мы полегли на том склоне, люди Масуда бросились в погоню за противником вокруг горы и столкнулись с ротой, минировавшей подходы к вершине. Завязался бой, а точнее сказать – резня. Из всей этой роты не осталось в живых ни одного человека. Вот уж порадовался бы Хабиб Абдур-Рахман, будь он еще жив. Я хорошо представлял себе его разинутый в беззвучной ухмылке рот и безумные от горя выпученные глаза, из которых прет ненависть.
Весь этот морозный день, до самой темноты, мы с Назиром дрожали от холода на снегу. Моджахеды вместе с уцелевшими бойцами нашей группы, разделавшись с врагом, вернулись, когда нас уже поглощали быстро удлинявшиеся закатные тени. Махмуд и Ала-уд-Дин принесли с пустынной вершины тела Сулеймана и Джалалада.
Люди Масуда, объединившись с отдельными отрядами Ачхакзая, контролировали дорогу на Чаман на всем ее протяжении – от перевала до линии обороны русских в пятидесяти километрах от Кандагара. Так что нас очень быстро и без помех эвакуировали в Чаман, а затем до блокпоста в Пакистане. Тот путь по горам, который мы проделали на лошадях за месяц, на грузовике занял у нас несколько часов. Многие, правда, ехали обратно мертвыми.
Назир успешно поправлялся и набирал вес. Раны на руке и на спине затянулись и не вызывали беспокойства, но на правом бедре, похоже, были повреждены связки между костями, мышцами и сухожилиями, и вся нога выше колена была бездвижна. Поэтому при ходьбе он хромал, делая шаг правой ногой не прямо, как все нормальные люди, а как-то боком.
Однако он не утратил бодрости духа и стремился как можно скорее вернуться в Бомбей. Его раздражало, что я слишком медленно выздоравливаю, и это, в свою очередь, стало действовать на нервы мне. Пару раз, когда он приставал ко мне со своими постоянными вопросами: «Ну как ты сегодня? Лучше? Мы можем ехать?» – я, не выдержав, огрызался. Я не знал тогда, что его ждет в Бомбее срочное дело, выполнение последней воли Кадербхая. Только эта стоявшая перед ним задача позволяла ему справиться с горем и стыдом из-за того, что он пережил своего хозяина. И с каждым днем промедление казалось ему все более невыносимым, а его мнимая халатность и невыполнение долга – все более непростительными.
Мне не давали покоя свои проблемы. Ноги заживали, обнажившаяся лобная кость обросла кожей, но сквозь продырявленную барабанную перепонку проникла инфекция, служившая источником непрерывной и нестерпимой боли. Стоило мне сделать глоток, произнести слово или услышать шум, и какой-то скорпион жалил меня, острая боль распространялась по нервам лица и шеи и проникала в мой лихорадочный мозг. Каждое движение или поворот головы наносил нокаутирующий удар. То же самое происходило, когда я делал глубокий вдох, кашлял или чихал. Пошевелившись во сне и задев ухом за подушку, я вскакивал с воплем, будившим всех в радиусе пятидесяти метров.
И наконец, после трех недель этой сводившей меня с ума пытки, в результате самолечения крупными дозами пенициллина и полоскания уха горячим антисептическим раствором рана зажила и боль ушла в прошлое, став воспоминанием, как и все в жизни, как тают в тумане оставленные позади береговые ориентиры.
Костяшки пальцев затянулись новой кожей. После глубокого обморожения ткани не восстанавливаются целиком никогда, так что это было еще одной незалеченной травмой, внедрившейся в мою плоть в те годы. Невзгоды, пережитые на снежной вершине Кадера, остались со мной навсегда в моих руках, и в холодные дни та же боль, какую я чувствовал, схватившись за автомат перед боем, возвращает меня в прошлое. В Пакистане, однако, было тепло, так что мои пальцы слушались меня – сгибались и разгибались. Они были готовы осуществить задуманный мною акт отмщения. Хотя я похудел после пережитых испытаний, тело мое стало жестче и выносливее, чем было в благополучные упитанные месяцы перед тем, как мы с Кадером отправились на его войну.
Назир и Махмуд решили, что до Бомбея надо добираться короткими перебежками, пересаживаясь с поезда на поезд. В Пакистане они запаслись небольшим арсеналом оружия, который хотели доставить в Бомбей контрабандой. Оружие упрятали в рулоны ткани и приставили к нему трех афганцев, бегло говоривших на хинди. Мы ехали в разных вагонах и не подходили к афганцам, хотя о нашем контрабандном грузе помнили все время. Сидя в купе первого класса, я вспомнил, с каким трудом мы переправляли оружие в Афганистан – и все для того, чтобы теперь переправлять его обратно. Нелепость этого заставила меня расхохотаться, но когда удивленные попутчики посмотрели на меня, то предпочли отвернуться.
Дорога до Бомбея заняла у нас два дня. Я путешествовал с британским паспортом, под тем же именем, под каким въезжал в Пакистан. Проставленный в паспорте срок моей визы истек, но я употребил все обаяние, на какое был способен, и последние доллары из выданных мне Кадером, и в результате как пакистанские, так и индийские таможенники пропустили меня не моргнув глазом. И вот через час после рассвета и спустя восемь месяцев после того, как мы покинули Бомбей, мы вновь окунулись в раскаленную атмосферу деятельного умопомешательства, царившую в моем обожаемом городе.
Назир и Махмуд скрытно наблюдали издали за разгрузкой нашего смертоносного багажа. Я пообещал Назиру встретиться с ним вечером в «Леопольде» и оставил их на вокзале.
Я упивался звуками и красками жизни, величаво текущей по улицам приморского мегаполиса. Но расслабляться было некогда. Денег у меня практически не осталось. Взяв такси, я отправился в Форт, в наш центр по сбору контрабандной валюты. Попросив водителя подождать меня, я поднялся на три пролета по узкой деревянной лестнице. «Я обычно поднимался здесь с Халедом…» – мелькнула у меня мысль, и я сжал зубы, чтобы унять резкую боль в сердце, как и не слишком приятное ощущение в раненых ногах. На площадке перед бухгалтерией с деловитым видом слонялись два наших бугая. Они знали меня, и мы обменялись рукопожатием и широкими улыбками.
– Как там Кадербхай? – спросил один из них.
Я посмотрел в его крепкое молодое лицо. Его звали Амир, это был храбрый и надежный гунда, преданный Кадер-хану. В первую секунду у меня мелькнула невероятная мысль, что он решил так пошутить по поводу гибели Кадера, и вспыхнуло желание заткнуть эту шутку ему в глотку, но я тут же понял, что он просто не знает. «Но как это может быть? – подумал я. – Почему они не знают?» Инстинкт подсказал мне, что лучше оставить вопрос без ответа. Я коротко улыбнулся Амиру и постучал в дверь.
На стук вышел приземистый лысеющий толстяк в белой фуфайке и набедренной повязке. Увидев меня, он схватил мою руку обеими своими и стал трясти. Это был Раджубхай, отвечавший за сбор и хранение всей валюты, которая находилась в распоряжении совета мафии. Он втащил меня в помещение и закрыл за нами дверь. Бухгалтерия была средоточием всей его жизни, как деловой, так и личной, – он проводил здесь двадцать часов из каждых двадцати четырех. Под фуфайкой у него был перекинут через плечо тонкий выцветший бело-розовый шнур – признак правоверного индуса, каких тоже было немало в мафии Абделя Кадера, по преимуществу состоявшей из мусульман.
– Линбаба! Счастлив видеть тебя! – воскликнул он. – Кадербхай кахан хайн? А где Кадербхай?
Тут уж я с трудом сохранил невозмутимый вид. Раджубхай был одним из высших чинов в мафии и присутствовал на заседаниях совета. Если уж он не знал о гибели Кадера, значит не знал никто в городе. А раз так, то, по-видимому, Махмуд и Назир постарались, чтобы эта новость не достигла ничьих ушей. Однако было непонятно, почему они не предупредили меня об этом. Как бы то ни было, я решил, что не стоит раскрывать их секрет.
– Хам акела хайн, – ответил я, улыбнувшись. – Я один.
Это не было ответом на его вопрос, и глаза Раджубхая сузились.
– Акела… – повторил он. – Один…
– Да, Раджубхай, – сказал я и поспешил сменить тему: – Ты мог бы дать мне прямо сейчас денег? Меня ждет внизу такси.
– Тебе нужны доллары?
– Доллары нэхи. Сирф рупиа, – ответил я. – Не доллары. Только рупии.
– Сколько тебе надо, Лин?
– До-до-тин хазар. Две-три тысячи, – ответил я, употребив жаргонное выражение, которое обычно подразумевало три.
– Тин хазар! – проворчал он по привычке, хотя сумма три тысячи рупий, внушительная для уличных дельцов или жителей трущоб, в этом царстве контрабандной валюты была смехотворной; у Раджубхая ежедневно скапливалось в сотни раз больше, и ему случалось выдавать мне в качестве зарплаты и комиссионных по шестьдесят-семьдесят тысяч. – Абхи, бхайа, абхи! Сейчас, брат мой, сейчас.
Он повернул голову к одному из своих помощников и вздернул одну бровь. Служащий тут же вручил Раджубхаю пачку использованных, но вполне приличных ассигнаций, тот передал ее мне. Я отсчитал две штуки и сунул их в карман рубашки, а остальные упрятал в более глубокий жилетный карман.
– Шукрия, чача. Майн джата ху, – улыбнулся я. – Спасибо, дядюшка. Я побежал.
– Лин! – остановил меня Раджубхай, схватив за рукав. – Хамара бета Халед, кайса хайн? Как там наш сын Халед?
– Халеда нет с нами, – ответил я, стараясь не выдать своих чувств голосом или выражением лица. – Он отправился в путешествие, ятра, и не знаю, когда мы теперь увидим его.
Я сбежал вниз, прыгая через ступеньку, и каждая, на которую я приземлялся, отзывалась дрожью в моих икрах. Водитель тронул такси с места, я велел ему ехать в магазин одежды на Козуэй. Одной из услад бомбейских сибаритов было наличие множества магазинов с почти неограниченным ассортиментом относительно недорогой качественной одежды, которая постоянно обновлялась в соответствии с новыми веяниями индийской и зарубежной моды. В лагере беженцев Махмуд Мелбаф дал мне длинный жилет серо-голубого цвета, белую рубашку и коричневые брюки из грубой ткани. Для путешествия одежда вполне подходила, но в Бомбее в ней было жарко, она выглядела странно и привлекала внимание, так что мне надо было купить что-нибудь более современное, чтобы не выделяться в толпе. Я выбрал две пары черных джинсов с большими крепкими карманами, белую шелковую рубашку навыпуск и кроссовки – мои старые ботинки уже никуда не годились. В примерочной я переоделся, пристегнув к брючному ремню ножны с ножом и прикрыв их сверху рубашкой.
Стоя в очереди у кассы, я увидел в зеркале чье-то грубое, ожесточившееся лицо и не сразу понял, что это я. Вспомнив снимок, сделанный Кишмишем, я пристально вгляделся в отражение. Лицо в зеркале выражало холодное безразличие и угрюмую решимость, а в глазах, глядящих с фотографии, и намека ни на что подобное не было. Я схватил темные очки и нацепил их на нос. «Неужели я так изменился?» Я надеялся, что, после того как я приму горячий душ и сбрею густую бороду, мой суровый облик несколько смягчится. Однако суровость была не столько во внешности, сколько внутри меня, и я не был уверен, можно ли назвать ее просто суровостью или стойкостью, или же это нечто более жестокое.