Сеть птицелова
Часть 4 из 46 Информация о книге
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
— Год высокосный, мон шер, всего ожидать можно… Как в Каракасе земля тряслась[9] — так бы и с нами, грешными…
— Мужик нынче пошел умный — ни в какую работу употреблять меня уж не извольте, говорит, а оброк положите, какой сами знаете. Вот я и положил…
— …сия дама пишет весьма занимательно, однако ж предпочла остаться анонимом — подписывается «Леди»…[10]
Всякий раз, как лакей вносил новое блюдо, сквозняк приподнимал легкую штору высокого окна, трепетали воздушные рукава ампирных платьев дам и легкие, как пух, старческие бакенбарды Щербицкого-отца.
Напротив Авдотьи оказался еще один добрый их сосед — барон Габих. Очень высокий, с длинным яйцеобразным голым черепом, он вечно щурил черепашьи глаза, даже когда не держал в руках лорнета. Барону было за сорок лет, однако он еще очень молодил себя и под идеально пригнанным фраком явно носил корсет (талия в те годы считалась таким же мерилом и мужской привлекательности, как нынче развитый трицепс). Авдотье Габих был любопытен: хотя бы тем, что никогда не говорил глупостей. В отличии, к примеру, от хозяина дома — мужчины не великого ума, сосредоточенного большею частию на жизни своего желудка.
— Алмаз кухни! — кипятился, перекрывая прочие голоса, Лев Петрович. — Почему же нельзя найти его в российских дубровах? Неужто наши хавроньи глупее итальянских?
Габих с непроницаемым лицом кивал, а лакей серебряной лопаточкой перекладывал с блюда на тарелку севрского фарфора ломтик заячьего паштета.
— Возьмите, барон, к примеру, сей паштет! Ведь каково бы ни было его основание, наполненный трюфелями, он становится как табакерка, осыпанная бриллиантами!
— Трюфли! — хмыкнул старик Щербицкий с другого конца стола. — Неспроста их свиньи в грязи ищут. — Он недобро сощурился. — Зря стараешься, не выйдет амуров у французского foie gras[11] с православной кулебякою!
Рядом сидевшая певичка-француженка испуганно взглянула на старика, и тот успокаивающе накрыл ее белоснежные полные пальцы своей увитой синими венами рукою. Все дамы за столом, кто с усмешкой, кто с брезгливой гримасой, не преминули заметить этот жест. А Авдотья обменялась смеющимся взглядом с братом — сам старый генерал и был той самой кулебякой, живущей во грехе со своим французским деликатесом.
— А как по мне, ничего лучше штей нет, а без них и телячья похлебка сгодится, а то и рассольник с курицей! — продолжал генерал. — А бабка сего (тут, отлепившись от французской ручки, кривоватый от артрита перст указал на хозяина дома) гурмана, покойная Марфа Яковлевна, так и вовсе без каши дня не могла прожить. Обожала ее — и манную, и пшенную, и крутую, и размазню, с изюмом, с грибками, с мозгами да со снеточками…
Мари, чуть закатив глаза (разговор все дальше уходил от изысканной гастрономии), заметила:
— В прошлом году папа хотел натаскать наших гончих на грибную охоту. Давал щенкам лизать свои руки в трюфелях и выбирал самых к делу пригодных. И что вы думаете? Ни единого гриба не нашел — все сызнова выписал из перигорских лесов.
— К слову, о трюфелях, — пригубил барон венгерское. — Как вы знаете, император — их большой поклонник.
— Государь? — вскинулся Щербицкий, ободренный неожиданной поддержкой своей невинной страсти в высоких сферах.
— О нет. Я говорю об императоре Буонапарте.
— Этот воссевший на престоле Людовика маленький поручик имеет такое же право на императорство, как и я, — нахмурил брови Щербицкий и, кашлянув, добавил: — Впрочем, коли так, ему нельзя отказать во вкусе.
Габих чуть склонил яйцеобразную голову.
— О да. А также в наличии непобедимой армии.
Анетт с Мари переглянулись с недовольными гримасками — никакая трюфельная тема не могла перебить тему военную, если за столом собиралось более двух мужчин.
— Похоже, Европа, колыбель христианской цивилизации, оказалась слишком мала для его амбиций. — В беседу неожиданно включился Алексей, и влюбленная Мари тотчас отложила вилку и стала слушать его с повышенным вниманием. — Это будет нашествие галлов — вслед за Александром Великим и Карлом XII.
— Именно! — воинственно закивал Щербицкий-отец. — А что нашли вместо сокровищ? Сырую могилу!
— Могил будут тысячи, — негромко, глядя на растекающиеся по тарелке остатки желея, ответил Алексей. — И как бы весь цвет русской аристократии в них не оказался. — Он помолчал. — Долго еще Россия станет оправляться от нашествия сего. Так, может, попытаться решить дело миром, покамест еще не поздно?
Алексей обвел мечтательными глазами сидевших вкруг стола — но встретил лишь упрямо выставленные вперед патриотические челюсти. Еще чуть-чуть, испугалась Авдотья, и они обвинят брата в трусости, и только хотела поднять голос в его защиту, как…
— Поздно. — С противоположного конца стола Алексею улыбался Габих — от змеиной улыбки повеяло, как сквозняком, угрозой. — Прошлой ночью войска Буонапарте перешли Неман.
За столом все замерло — ни звона приборов, ни звука дыхания. Габих с намеренной медлительностью промокнул крахмальной салфеткой тонкий рот, перевел глаза с побледневшего Алеши на приоткрывшего рот хозяина дома. А Дуня только удивилась про себя: не на черепаху стал похож барон, а на птицу. Да. На грифа, сидящего высоко на скале и оглядывающего долину в поисках падали.
— Началась война, господа.
Глава третья
В Тильзите Россия поклялась на вечный союз с Францией и войну с Англией. Ныне нарушает она клятвы свои и не хочет дать никакого изъяснения о странном поведении своем, пока орлы французские не возвратятся за Рейн, предав во власть ее союзников наших. Россия увлекается роком! Судьба ее должна исполниться. Не почитает ли она нас изменившимися? Разве мы уже не воины аустерлицкие? Россия поставляет нас между бесчестием и войной. Выбор не будет сомнителен. Пойдем же вперед! Перейдем Неман, внесем войну в русские пределы.
Наполеон Бонапарт
Я не положу оружия, доколе ни единого неприятельского солдата не останется в царстве моем. Не остается нам ничего иного, как, призвав на помощь Свидетеля и Защитника правды, Всемогущего Творца Небес, поставить силы наши против сил неприятельских. Не нужно мне напоминать вождям, полководцам и воинам нашим о их долге и храбрости. В них издревле течет громкая победами кровь славян. Воины! Вы защищаете веру, отечество, свободу. Я с вами. На зачинающего Бог.
Александр Первый
Есть нечто странное, почти неестественное в доверии человека миру, который, казалось, не дает на то никаких оснований. Откуда берется в нас эта счастливая бездумность, эта уверенность в порядке вещей, в незыблемости цивилизации? Неужели, задаем мы себе снова и снова бессмысленный вопрос, накануне катастрофы наши предки не чувствовали угрюмой поступи рока за спиной? В июне 1941-го? В июне же — 1812-го? Мы смотрим на умиротворенные лица на акварелях позапрошлого века, смеющиеся — на черно-белых фотографиях века прошлого. «Бегите! — стучим мы в непроницаемое стекло времени. — Спасайтесь! За вами — девятый вал, он раздавит вас, не оставив ничего живого!» Но они не слышат нас. А тем временем за нашей собственной спиной набирает глухую силу следующая волна…
Алексей с дядькой своим, Фомичом, добрались до Вильны за день до вхождения неприятеля. Город был в панике. Будто и не предполагалось годами столкновения с Буонапарте, будто не затем государь со свитой добрался до Вильно. А война вдруг явилась в полный рост, и француз оказался в нескольких верстах от усадьбы генерала Беннигсена: там, где еще совсем недавно царствовала в свете сотен свечей прелесть убранных бриллиантами обнаженных плечей польских и петербургских красавиц, блистало по-театральному пышным блеском золото гвардейских эполет, раздавался мелодичный звон хрусталя и шпор.
Нынче же ужас и растерянность были повсеместными. Вся светская толпа в сопровождении более тысячи обозов эвакуировалась атаманом Платовым из города по дороге на Минск через Новогрудок. Густое облако пыли, сопровождавшее движение множества копыт и повозок, не позволяло определить глубину колонны. Знойное марево усугублялось пожаром — горели подожженные Платовым же провиантские магазины и склады. Грозились сей же ночью сжечь и мосты через Вилию, на которых в полной давке пытались разойтись экипажи. Вельможи с влажными от пота лицами прижимали надушенные носовые платки к носам — тревога, будто вирус, носилась меж каретами: панический страх перед гением Наполеона овладевал всеми. С потерянной тоской вглядывались столичные чиновники на маршировавшую рядом отступающую армию. Колонны шли ровным строевым шагом — в войсках настроение было, напротив, приподнятым. Люди на днях получили двойное жалованье. В армию прибыли свежие офицеры, свежие солдаты, свежие лошади. Тысячи людей с мерным топотом и бряцанием штыков двигались по загроможденной повозками дороге: чуть потускневшая от пыли пехота, расфранченная кавалерия в синих, красных, зеленых мундирах; артиллеристы, сопровождавшие подрагивающие на лафетах до медного блеска пушки. Глядя на вьющуюся до горизонта тяжелую ленту отступающей армии, Алексей чувствовал в сердце странное помертвление: ему казалось, он уже умер. Умер еще до того, как впервые пошел в атаку. Едет рядом с гусаром с глупым лицом, будто герой средневековых преданий, бледный призрак некогда живого рыцаря.
А гусар рядом, распространяя вкруг себя запах кельнской воды (явно имеющий целью заглушить ароматы вчерашней попойки), так явно любовался красивой формой своих ног под натянутыми чикчирами и был таким пошлым и таким живым, что Алексею захотелось вдруг завести с ним ничего не значащую беседу о пустяках и так очнуться от напавшего на него наваждения. Но он все не знал, как начать разговор. Тогда гусар с выражением пресыщенной скуки сам повернулся к Алексею. Встретившись глазами и поклонившись, молодые люди представились друг другу — сквозь обожаемый французским императором о-де-колонь на Алексея и верно пахнуло зубровкой.
— Нынче многие отбились от своих частей — бежим, как зайцы. Впускаем наполеонову гидру в Россию-матушку. Так недолго и войскам поддаться унынию. Здесь, на границе следует драться с неприятелем! Как полагаете? — И широко улыбнулся, с легким пренебрежением глядя на красавца барчука в новеньком с иголочки мундире.
Тут только заметил Алексей, что голубые глаза гусара верно бешеные: будто за этой ясной голубизной таилась бессмысленная и неостановимая в своей бездумности веселая ярость, которой только дай повод — пойдет рубить, колоть, и резать.
И почувствовал, как пустота внутри уступает место физической тошноте — Алексей снова ощущал себя живым, но ощущал прескверно. Отстав под надуманным предлогом от гусара, он тронул лошадь чуть в сторону и его вырвало на серую от пыли траву на обочине. Фомич подал чистый платок, покачал головой: эх, барин, барин… Обтерев рот, Алексей вернулся на дорогу и ехал остальную часть пути шагом, рядом со своим дядькой, не произнеся более ни слова.
На закате утомленные долгим переходом лошади потребовали отдыха. Один за другим зажглись в поле близ дороги костры биваков. От солдатских привалов потянуло гречневой кашей и щами. В офицерских же кружках слышался смех, хлопки вылетающих пробок от шампанского, ругательства по-французски, переборы гитарных струн, так и не вылившихся в песню. В быстро густеющей южной ночи горела синим пламенем подожженная с ромом сахарная голова для жженки.
Алексей, вежливо отказавшись присоединиться к будущим своим товарищам, отослал Фомича чистить и поить лошадей, поужинал пирогами с телятиной, от которых вместе со сдобным духом будто пахнуло безмятежностью Приволья, запил чаем и, закутавшись в плащ, заснул.
* * *
Слухи стекались в Приволье, как ручейки в озеро: Александр c армиею покинул Вильну. Французы вошли в него освободителями. Говорили, что весь город высыпал на улицы: крыши, башни и колокольни были покрыты зеваками, чающими первыми увидеть императора. В окнах домов тех улиц, по которым проезжал корсиканец, были выставлены ковры, знамена, вензеля его. Польские дамы, приветствуя, махали ему платками, а новонареченный президент города, генерал Ляхницкий, самолично отдал с поклоном золотые ключи от городских ворот.
Через Вильну безостановочно проходили войска: кирасиры в блестящих латах на исполинских конях, мамелюки в чалмах, с кривыми и широкими саблищами на боках, смуглые, гортанно смеющиеся испанцы… А за ними — австрийцы, баварцы, саксонцы, пруссаки, вестфальцы и хорваты. И завершением, апофеозом — величественная старая гвардия: медвежьи шапки, грудь, украшенная крестом Почетного легиона, рукава с множеством шевронов… Все это было похоже скорее на парад, чем на войну.
— Почему они не дерутся?! — бросал тем временем возмущенно в Приволье ложку в овсяный суп[12] Николенька. — Почему впускают француза?!
Князь был темен лицом, княгиня заплакана, Авдотья бледна как полотно.
— Французы — молодцы, — сухо бросил Липецкий скорее себе, чем сыну. — Идут в атаку храбро, при рукопашной стоят до последнего, стреляют метко. Сколько мы их положили под Пултуском, Прейсиш-Эйлау, Фридландом — не сосчитать. А все лезут. — И добавил, помолчав: — Бить неприятеля надобно, объединив армии.
Князь справедливо полагал, что отступление вызвано необходимостью воссоединить разрозненные по бескрайним границам империи силы. Войска имелись и на севере, близ только что отхваченной у шведов Финляндии, и на юге — у берегов Турции и Персии.
— Барклай свое дело знает, — успокоительно кивал его сиятельство скорее самому себе, чем испуганным домашним. — И шведа бил, и турка, и француза. — И закончил горько, с нажимом: — И поляков.
О да, поляки.
Одно дело — турки. Война с ними, как хронический насморк, была и будет вечным аккомпанементом российской внешней политики — со времен Ивана Грозного и до Брестского мира. В более философском смысле, конфликтуя с Византией, Россия столетие за столетием все пыталась исторгнуть из себя Восток, прилепившись к Западу. Задача, увы, по сию пору не решенная.
Иное дело — братья-славяне. Пусть никто не рассчитывал, что изрядный кусок Речи Посполитой, ставший частью империи всего семнадцать лет назад, проявит чудеса верности российскому престолу (как тут заодно не вспомнить, чем окончился для России раздел Польши полтора столетия спустя?). Губерния так и оставалась польской, польскими были и губернаторы. Но русские дворяне чувствовали себя в ней вполне вольготно: общались с соседями, устраивали свадьбы между семьями, вместе пировали, танцевали и играли в вист. Да что там западные губернии! Разве Петербург не был центром польской аристократии? Разве не заседала шляхта в русском Сенате? А шляхетские отпрыски разве не зачислялись в кадетские корпуса, а знатнейшие — в привилегированный Пажеский корпус, откуда шла прямая дорога в гвардию?
Видеть столь мгновенное предательство было невыносимо. Поляки явно предпочитали французскую оккупацию русской. Обмен визитами меж дружественными всего неделю назад домами прекратился.
— Зашевелились чертовы ляхи, — рассказывал приехавший на следующий день к Липецким сосед Верейский, уединившись с князем в курительной. — Уже в открытую препятствия чинят при покупке провианта и фуража для отступающих русских полков. Говорят, цены их не устраивают. Скоро-де некто другой, более щедрый, заплатит им вдвое. Вот, полюбуйтесь-ка! — И он бросил на стол свежий номер «Литовского вестника». — Во всех виленских костелах служат торжественные молебствия по случаю «победоносного движения армии Наполеона». Да-с! Пишут-де, «цепей больше нет! Можно свободно дышать родным воздухом. Сибирь уже не ожидает вас, и москали сами принуждены искать спасения в ея дебрях». Каково, князь, читать сие?
Читать сие было крайне неприятно. Но не это оказалось самым грустным. Как-то мгновенно собрался и отправился в свой полк Алеша — Дуня не успела даже толком с ним попрощаться. Отец дал сыну традиционное напутствие перед отъездом: беречь платье снову, а честь смолоду. И даже не позволил заплаканной княгине проводить сына до ворот. Так и стояли потерянно вчетвером на крыльце: хмурый папенька, рыдающие Дуня с Александрой Гавриловной, мелко крестя удаляющуюся конную фигуру, и Николенька с детскими злыми слезами в глазах — отчего уродился он так поздно? Вот и на эту войну не попал! А князь, так и не дождавшись, когда всадник исчезнет за поворотом — тьфу ты, бабьи слезы, — втолкнул их в дом и лишь потребовал за ужином подать ерофеича, а выпив рюмочку, вздохнул:
— Что, княгинюшка, спущен корабль на воду; отдан Богу на руки?
Чем вызвал новый поток слез своих домашних.
* * *
В ужасах войны кровавой
Я опасности искал,
Я горел бессмертной славой,
Разрушением дышал;
…Друг твой в поле появится,
Еще саблею блеснет,
— Мужик нынче пошел умный — ни в какую работу употреблять меня уж не извольте, говорит, а оброк положите, какой сами знаете. Вот я и положил…
— …сия дама пишет весьма занимательно, однако ж предпочла остаться анонимом — подписывается «Леди»…[10]
Всякий раз, как лакей вносил новое блюдо, сквозняк приподнимал легкую штору высокого окна, трепетали воздушные рукава ампирных платьев дам и легкие, как пух, старческие бакенбарды Щербицкого-отца.
Напротив Авдотьи оказался еще один добрый их сосед — барон Габих. Очень высокий, с длинным яйцеобразным голым черепом, он вечно щурил черепашьи глаза, даже когда не держал в руках лорнета. Барону было за сорок лет, однако он еще очень молодил себя и под идеально пригнанным фраком явно носил корсет (талия в те годы считалась таким же мерилом и мужской привлекательности, как нынче развитый трицепс). Авдотье Габих был любопытен: хотя бы тем, что никогда не говорил глупостей. В отличии, к примеру, от хозяина дома — мужчины не великого ума, сосредоточенного большею частию на жизни своего желудка.
— Алмаз кухни! — кипятился, перекрывая прочие голоса, Лев Петрович. — Почему же нельзя найти его в российских дубровах? Неужто наши хавроньи глупее итальянских?
Габих с непроницаемым лицом кивал, а лакей серебряной лопаточкой перекладывал с блюда на тарелку севрского фарфора ломтик заячьего паштета.
— Возьмите, барон, к примеру, сей паштет! Ведь каково бы ни было его основание, наполненный трюфелями, он становится как табакерка, осыпанная бриллиантами!
— Трюфли! — хмыкнул старик Щербицкий с другого конца стола. — Неспроста их свиньи в грязи ищут. — Он недобро сощурился. — Зря стараешься, не выйдет амуров у французского foie gras[11] с православной кулебякою!
Рядом сидевшая певичка-француженка испуганно взглянула на старика, и тот успокаивающе накрыл ее белоснежные полные пальцы своей увитой синими венами рукою. Все дамы за столом, кто с усмешкой, кто с брезгливой гримасой, не преминули заметить этот жест. А Авдотья обменялась смеющимся взглядом с братом — сам старый генерал и был той самой кулебякой, живущей во грехе со своим французским деликатесом.
— А как по мне, ничего лучше штей нет, а без них и телячья похлебка сгодится, а то и рассольник с курицей! — продолжал генерал. — А бабка сего (тут, отлепившись от французской ручки, кривоватый от артрита перст указал на хозяина дома) гурмана, покойная Марфа Яковлевна, так и вовсе без каши дня не могла прожить. Обожала ее — и манную, и пшенную, и крутую, и размазню, с изюмом, с грибками, с мозгами да со снеточками…
Мари, чуть закатив глаза (разговор все дальше уходил от изысканной гастрономии), заметила:
— В прошлом году папа хотел натаскать наших гончих на грибную охоту. Давал щенкам лизать свои руки в трюфелях и выбирал самых к делу пригодных. И что вы думаете? Ни единого гриба не нашел — все сызнова выписал из перигорских лесов.
— К слову, о трюфелях, — пригубил барон венгерское. — Как вы знаете, император — их большой поклонник.
— Государь? — вскинулся Щербицкий, ободренный неожиданной поддержкой своей невинной страсти в высоких сферах.
— О нет. Я говорю об императоре Буонапарте.
— Этот воссевший на престоле Людовика маленький поручик имеет такое же право на императорство, как и я, — нахмурил брови Щербицкий и, кашлянув, добавил: — Впрочем, коли так, ему нельзя отказать во вкусе.
Габих чуть склонил яйцеобразную голову.
— О да. А также в наличии непобедимой армии.
Анетт с Мари переглянулись с недовольными гримасками — никакая трюфельная тема не могла перебить тему военную, если за столом собиралось более двух мужчин.
— Похоже, Европа, колыбель христианской цивилизации, оказалась слишком мала для его амбиций. — В беседу неожиданно включился Алексей, и влюбленная Мари тотчас отложила вилку и стала слушать его с повышенным вниманием. — Это будет нашествие галлов — вслед за Александром Великим и Карлом XII.
— Именно! — воинственно закивал Щербицкий-отец. — А что нашли вместо сокровищ? Сырую могилу!
— Могил будут тысячи, — негромко, глядя на растекающиеся по тарелке остатки желея, ответил Алексей. — И как бы весь цвет русской аристократии в них не оказался. — Он помолчал. — Долго еще Россия станет оправляться от нашествия сего. Так, может, попытаться решить дело миром, покамест еще не поздно?
Алексей обвел мечтательными глазами сидевших вкруг стола — но встретил лишь упрямо выставленные вперед патриотические челюсти. Еще чуть-чуть, испугалась Авдотья, и они обвинят брата в трусости, и только хотела поднять голос в его защиту, как…
— Поздно. — С противоположного конца стола Алексею улыбался Габих — от змеиной улыбки повеяло, как сквозняком, угрозой. — Прошлой ночью войска Буонапарте перешли Неман.
За столом все замерло — ни звона приборов, ни звука дыхания. Габих с намеренной медлительностью промокнул крахмальной салфеткой тонкий рот, перевел глаза с побледневшего Алеши на приоткрывшего рот хозяина дома. А Дуня только удивилась про себя: не на черепаху стал похож барон, а на птицу. Да. На грифа, сидящего высоко на скале и оглядывающего долину в поисках падали.
— Началась война, господа.
Глава третья
В Тильзите Россия поклялась на вечный союз с Францией и войну с Англией. Ныне нарушает она клятвы свои и не хочет дать никакого изъяснения о странном поведении своем, пока орлы французские не возвратятся за Рейн, предав во власть ее союзников наших. Россия увлекается роком! Судьба ее должна исполниться. Не почитает ли она нас изменившимися? Разве мы уже не воины аустерлицкие? Россия поставляет нас между бесчестием и войной. Выбор не будет сомнителен. Пойдем же вперед! Перейдем Неман, внесем войну в русские пределы.
Наполеон Бонапарт
Я не положу оружия, доколе ни единого неприятельского солдата не останется в царстве моем. Не остается нам ничего иного, как, призвав на помощь Свидетеля и Защитника правды, Всемогущего Творца Небес, поставить силы наши против сил неприятельских. Не нужно мне напоминать вождям, полководцам и воинам нашим о их долге и храбрости. В них издревле течет громкая победами кровь славян. Воины! Вы защищаете веру, отечество, свободу. Я с вами. На зачинающего Бог.
Александр Первый
Есть нечто странное, почти неестественное в доверии человека миру, который, казалось, не дает на то никаких оснований. Откуда берется в нас эта счастливая бездумность, эта уверенность в порядке вещей, в незыблемости цивилизации? Неужели, задаем мы себе снова и снова бессмысленный вопрос, накануне катастрофы наши предки не чувствовали угрюмой поступи рока за спиной? В июне 1941-го? В июне же — 1812-го? Мы смотрим на умиротворенные лица на акварелях позапрошлого века, смеющиеся — на черно-белых фотографиях века прошлого. «Бегите! — стучим мы в непроницаемое стекло времени. — Спасайтесь! За вами — девятый вал, он раздавит вас, не оставив ничего живого!» Но они не слышат нас. А тем временем за нашей собственной спиной набирает глухую силу следующая волна…
Алексей с дядькой своим, Фомичом, добрались до Вильны за день до вхождения неприятеля. Город был в панике. Будто и не предполагалось годами столкновения с Буонапарте, будто не затем государь со свитой добрался до Вильно. А война вдруг явилась в полный рост, и француз оказался в нескольких верстах от усадьбы генерала Беннигсена: там, где еще совсем недавно царствовала в свете сотен свечей прелесть убранных бриллиантами обнаженных плечей польских и петербургских красавиц, блистало по-театральному пышным блеском золото гвардейских эполет, раздавался мелодичный звон хрусталя и шпор.
Нынче же ужас и растерянность были повсеместными. Вся светская толпа в сопровождении более тысячи обозов эвакуировалась атаманом Платовым из города по дороге на Минск через Новогрудок. Густое облако пыли, сопровождавшее движение множества копыт и повозок, не позволяло определить глубину колонны. Знойное марево усугублялось пожаром — горели подожженные Платовым же провиантские магазины и склады. Грозились сей же ночью сжечь и мосты через Вилию, на которых в полной давке пытались разойтись экипажи. Вельможи с влажными от пота лицами прижимали надушенные носовые платки к носам — тревога, будто вирус, носилась меж каретами: панический страх перед гением Наполеона овладевал всеми. С потерянной тоской вглядывались столичные чиновники на маршировавшую рядом отступающую армию. Колонны шли ровным строевым шагом — в войсках настроение было, напротив, приподнятым. Люди на днях получили двойное жалованье. В армию прибыли свежие офицеры, свежие солдаты, свежие лошади. Тысячи людей с мерным топотом и бряцанием штыков двигались по загроможденной повозками дороге: чуть потускневшая от пыли пехота, расфранченная кавалерия в синих, красных, зеленых мундирах; артиллеристы, сопровождавшие подрагивающие на лафетах до медного блеска пушки. Глядя на вьющуюся до горизонта тяжелую ленту отступающей армии, Алексей чувствовал в сердце странное помертвление: ему казалось, он уже умер. Умер еще до того, как впервые пошел в атаку. Едет рядом с гусаром с глупым лицом, будто герой средневековых преданий, бледный призрак некогда живого рыцаря.
А гусар рядом, распространяя вкруг себя запах кельнской воды (явно имеющий целью заглушить ароматы вчерашней попойки), так явно любовался красивой формой своих ног под натянутыми чикчирами и был таким пошлым и таким живым, что Алексею захотелось вдруг завести с ним ничего не значащую беседу о пустяках и так очнуться от напавшего на него наваждения. Но он все не знал, как начать разговор. Тогда гусар с выражением пресыщенной скуки сам повернулся к Алексею. Встретившись глазами и поклонившись, молодые люди представились друг другу — сквозь обожаемый французским императором о-де-колонь на Алексея и верно пахнуло зубровкой.
— Нынче многие отбились от своих частей — бежим, как зайцы. Впускаем наполеонову гидру в Россию-матушку. Так недолго и войскам поддаться унынию. Здесь, на границе следует драться с неприятелем! Как полагаете? — И широко улыбнулся, с легким пренебрежением глядя на красавца барчука в новеньком с иголочки мундире.
Тут только заметил Алексей, что голубые глаза гусара верно бешеные: будто за этой ясной голубизной таилась бессмысленная и неостановимая в своей бездумности веселая ярость, которой только дай повод — пойдет рубить, колоть, и резать.
И почувствовал, как пустота внутри уступает место физической тошноте — Алексей снова ощущал себя живым, но ощущал прескверно. Отстав под надуманным предлогом от гусара, он тронул лошадь чуть в сторону и его вырвало на серую от пыли траву на обочине. Фомич подал чистый платок, покачал головой: эх, барин, барин… Обтерев рот, Алексей вернулся на дорогу и ехал остальную часть пути шагом, рядом со своим дядькой, не произнеся более ни слова.
На закате утомленные долгим переходом лошади потребовали отдыха. Один за другим зажглись в поле близ дороги костры биваков. От солдатских привалов потянуло гречневой кашей и щами. В офицерских же кружках слышался смех, хлопки вылетающих пробок от шампанского, ругательства по-французски, переборы гитарных струн, так и не вылившихся в песню. В быстро густеющей южной ночи горела синим пламенем подожженная с ромом сахарная голова для жженки.
Алексей, вежливо отказавшись присоединиться к будущим своим товарищам, отослал Фомича чистить и поить лошадей, поужинал пирогами с телятиной, от которых вместе со сдобным духом будто пахнуло безмятежностью Приволья, запил чаем и, закутавшись в плащ, заснул.
* * *
Слухи стекались в Приволье, как ручейки в озеро: Александр c армиею покинул Вильну. Французы вошли в него освободителями. Говорили, что весь город высыпал на улицы: крыши, башни и колокольни были покрыты зеваками, чающими первыми увидеть императора. В окнах домов тех улиц, по которым проезжал корсиканец, были выставлены ковры, знамена, вензеля его. Польские дамы, приветствуя, махали ему платками, а новонареченный президент города, генерал Ляхницкий, самолично отдал с поклоном золотые ключи от городских ворот.
Через Вильну безостановочно проходили войска: кирасиры в блестящих латах на исполинских конях, мамелюки в чалмах, с кривыми и широкими саблищами на боках, смуглые, гортанно смеющиеся испанцы… А за ними — австрийцы, баварцы, саксонцы, пруссаки, вестфальцы и хорваты. И завершением, апофеозом — величественная старая гвардия: медвежьи шапки, грудь, украшенная крестом Почетного легиона, рукава с множеством шевронов… Все это было похоже скорее на парад, чем на войну.
— Почему они не дерутся?! — бросал тем временем возмущенно в Приволье ложку в овсяный суп[12] Николенька. — Почему впускают француза?!
Князь был темен лицом, княгиня заплакана, Авдотья бледна как полотно.
— Французы — молодцы, — сухо бросил Липецкий скорее себе, чем сыну. — Идут в атаку храбро, при рукопашной стоят до последнего, стреляют метко. Сколько мы их положили под Пултуском, Прейсиш-Эйлау, Фридландом — не сосчитать. А все лезут. — И добавил, помолчав: — Бить неприятеля надобно, объединив армии.
Князь справедливо полагал, что отступление вызвано необходимостью воссоединить разрозненные по бескрайним границам империи силы. Войска имелись и на севере, близ только что отхваченной у шведов Финляндии, и на юге — у берегов Турции и Персии.
— Барклай свое дело знает, — успокоительно кивал его сиятельство скорее самому себе, чем испуганным домашним. — И шведа бил, и турка, и француза. — И закончил горько, с нажимом: — И поляков.
О да, поляки.
Одно дело — турки. Война с ними, как хронический насморк, была и будет вечным аккомпанементом российской внешней политики — со времен Ивана Грозного и до Брестского мира. В более философском смысле, конфликтуя с Византией, Россия столетие за столетием все пыталась исторгнуть из себя Восток, прилепившись к Западу. Задача, увы, по сию пору не решенная.
Иное дело — братья-славяне. Пусть никто не рассчитывал, что изрядный кусок Речи Посполитой, ставший частью империи всего семнадцать лет назад, проявит чудеса верности российскому престолу (как тут заодно не вспомнить, чем окончился для России раздел Польши полтора столетия спустя?). Губерния так и оставалась польской, польскими были и губернаторы. Но русские дворяне чувствовали себя в ней вполне вольготно: общались с соседями, устраивали свадьбы между семьями, вместе пировали, танцевали и играли в вист. Да что там западные губернии! Разве Петербург не был центром польской аристократии? Разве не заседала шляхта в русском Сенате? А шляхетские отпрыски разве не зачислялись в кадетские корпуса, а знатнейшие — в привилегированный Пажеский корпус, откуда шла прямая дорога в гвардию?
Видеть столь мгновенное предательство было невыносимо. Поляки явно предпочитали французскую оккупацию русской. Обмен визитами меж дружественными всего неделю назад домами прекратился.
— Зашевелились чертовы ляхи, — рассказывал приехавший на следующий день к Липецким сосед Верейский, уединившись с князем в курительной. — Уже в открытую препятствия чинят при покупке провианта и фуража для отступающих русских полков. Говорят, цены их не устраивают. Скоро-де некто другой, более щедрый, заплатит им вдвое. Вот, полюбуйтесь-ка! — И он бросил на стол свежий номер «Литовского вестника». — Во всех виленских костелах служат торжественные молебствия по случаю «победоносного движения армии Наполеона». Да-с! Пишут-де, «цепей больше нет! Можно свободно дышать родным воздухом. Сибирь уже не ожидает вас, и москали сами принуждены искать спасения в ея дебрях». Каково, князь, читать сие?
Читать сие было крайне неприятно. Но не это оказалось самым грустным. Как-то мгновенно собрался и отправился в свой полк Алеша — Дуня не успела даже толком с ним попрощаться. Отец дал сыну традиционное напутствие перед отъездом: беречь платье снову, а честь смолоду. И даже не позволил заплаканной княгине проводить сына до ворот. Так и стояли потерянно вчетвером на крыльце: хмурый папенька, рыдающие Дуня с Александрой Гавриловной, мелко крестя удаляющуюся конную фигуру, и Николенька с детскими злыми слезами в глазах — отчего уродился он так поздно? Вот и на эту войну не попал! А князь, так и не дождавшись, когда всадник исчезнет за поворотом — тьфу ты, бабьи слезы, — втолкнул их в дом и лишь потребовал за ужином подать ерофеича, а выпив рюмочку, вздохнул:
— Что, княгинюшка, спущен корабль на воду; отдан Богу на руки?
Чем вызвал новый поток слез своих домашних.
* * *
В ужасах войны кровавой
Я опасности искал,
Я горел бессмертной славой,
Разрушением дышал;
…Друг твой в поле появится,
Еще саблею блеснет,