Сердце Пармы, или Чердынь — княгиня гор
Часть 27 из 52 Информация о книге
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Вокруг башни, прямо в пепле, спали на земле люди: чердынские дружинники, ополченцы из слободок, ратники пермских князей, беглецы, татары — все, кто пришел сюда защищать город. Ночью, едва ударили в набат, они кинулись спасать острог. Крючьями раскатывали строения, выворачивали из земли колья, волокли припасы, топтали головни, обжигались, кричали, падали, ругались. Они так ничего и не смогли спасти, кроме этих трех уже ненужных башен на углу. А князь молча стоял в стороне. Он чувствовал, как тяжелеет его душа. Подобное чувство он испытал давным-давно, в горнице у отца в Усть-Выме, когда смотрел на лик Сорни-Най. И сейчас, на обламе Спасской башни, над родным пепелищем и спящими людьми, князь понял, что это была за тяжесть. Душа тяжелела судьбою.
Как-то давно Калина рассказывал Михаилу песню шамана Отши о душах пермяков. Каждый человек, говорил Отша, рождается с пятью душами, и каждая душа — птица. На четвертом, высшем небе Перми обитает душа-судьба, душа-лебедь. Лебедь — птица священная. Приходит время, и он примыкает к стае, клином летящей под светилами, а приходит другое время, и он покидает стаю, ищет себе пару и живет с лебедушкой. Если же лебедушка гибнет, то и лебедь складывает крылья и камнем падает вниз с высоты. Вот это и случилось с князем, когда он полюбил свою Тиче, а ее душу унесла за синие леса жестокая Таньварпеква. Их три сестры на свете — ведьма, зовущая зло; ведьма, хранящая зло; ведьма, радующаяся злу, — Сопра, Таньварпеква и Ёма. А лебедь Михаила, оставшись без лебедушки, искал ее за вогульскими горами и туманами, но так и не нашел, только напрасно разорил Пелым. Тогда, когда в Кае князь отпускал Асыку, душа-лебедь его уже падала грудью на еловые пики. И Михаил остался без лебедя.
Отша учил, пересказывал Калина, что человеку не уйти от судьбы. Если кто теряет своего лебедя, то среди судеб на четвертом небе будет жить другая его душа-птица: душа-сокол, что роднится с богами; душа-филин, что роднится с духами; душа-ворон, что роднится с предками; или та душа, что живет среди людей, которая у каждого человека выглядит своей птицей. Когда-то Ветлан потерял своего лебедя вместе с Бисеркой, отданной Полюду, и к судьбам поднялась его страшная душа-ворон, погнав охотника в мансийскую тьму за тамгой Золотой Бабы. Когда-то Полюд потерял своего лебедя вместе с той же Бисеркой, не забывшей Ветлана, и на четвертое небо взмыла его отважная душа-сокол, сделав человека равновеликим богам и поставив его в одиночку на вершину горы, что преградила древнему злу путь на родную Чердынь. И вот теперь князь Михаил не сберег лебедя, и к звездам взлетела его душа-филин — одинокая, печальная, полуночная птица, птица мудрости и памяти, птица с глазами, что видят во тьме и слепнут на солнце.
И Михаил согласился. Это правда. Сейчас, этим летом, он обретает свою судьбу, отличную от судьбы прочих людей. Он выпал из их лебединого клина. Его судьба — это судьба земли, ее духов, теней, ее воли и ее обреченности. Как бы ни решилась нынешняя война с московитами, судьба людей, что сейчас окружают Михаила, не изменится, если, конечно, люди останутся живы. Они и после этой войны будут заниматься прежним делом, по-прежнему понесут ясак, по-прежнему будут кланяться чердынскому начальнику, не важно, какому: князю Михаилу, или князю Пестрому, или московскому посаднику, или какому-нибудь воеводе. Если московиты одолеют их, эти люди сменят шапку, но не голову. Они поднялись против московитов только из гордости, а гордость не имеет отношения к судьбе.
С Михаилом же все наоборот. Он будет или хозяином на своей земле, или рабом на чужой — если останется цел. Эта война может изломать его судьбу. Пестрый вторгся в Пермь только затем, чтобы сбить отсюда его, Михаила, как и сам Михаил когда-то ходил на Пелым ради Асыки. И потому, что бы ни стряслось, — пусть даже родная Чердынь сожжена вором, — он, князь Михаил, будет драться. Сейчас в его судьбе сумерки, когда одинаково плохо видят и его темноперая, ночная душа-филин, и ясноглазый московский кречет.
Вечером Михаил собрал совет: что делать дальше? Его воеводами были те же, кто когда-то брал Пелым. Татарскими уланами из Ибыра и Афкуля командовал Исур, а чердынской дружиной — Бурмот. Над ополчением пермяков Михаил поставил Зыряна; Калина же взял русских мужиков-промышленников, не желавших вновь попасть в карман Москвы, из которого они когда-то сбежали. Отдельным отрядом Михаил собрал тех пермяков, кто уже принял обиду от пришельцев и был изгнан из родного дома — жителей Уроса, Бондюга, Пянтега. Им князь назначил воеводой уросского князя Мичкина.
Совет был долгим. Сдаваться Пестрому или разбегаться по лесам воеводы и не помышляли. Исур звал выйти на Русский вож и встретить Пестрого на дороге из Чердыни в Бондюг, но его не поддержали: вряд ли в чистом поле пермяки одолеют. Калина и Зырян предлагали перейти в какое-нибудь городище, но в какое? Языческая Чердынь ветха. Покчинский князь Сойгат умолял не трогать его вотчины. Близлежащая крепостишка Крымкор была совсем крошечной. В Пянтеге, наверное, уже стояли московиты. Калина предложил Редикор — крепкий город, но редикорский князь Кейга приходился зятем премудрому Пемдану Пянтежскому и во всем следовал его советам, а Пемдан не хотел битвы. Гнездо иньвенских крепостей — Кудымкар, Дойкар, Майкор и лента прикамских крепостей — Пыскор, Канкор, Мечкор — уже были отрезаны московитами. «Да хоть в Акчим уйдем!» — разгорячившись, крикнул Зырян. Но и Акчим не годился. Он притулился на окраине пермской земли; перекрыв Вишеру, московиты его попросту бы закупорили, не пропуская подкреплений, а сами бы сосали силы со всей Перми; да и в случае поражения куда бежать из Акчима? К вогулам за Камень? Наконец тугодум Бурмот, раскачавшись, сказал: «Князь, надо в Искор».
И как-то сразу всем стало ясно, что иного выхода и быть не может. Куда ж еще, кроме Искора? Неукротимый Качаим Искорский, отец Бурмота, все одно будет драться с московитами, чего бы там про себя не решали князь Михаил и все прочие пермские князья. А Искор — наверное, первая крепость в Перми, о нее и варяги зубы ломали. Стоит на высокой горе, не окружишь. Значит, просочится подмога, когда начнется осада. Хоть Искор тоже почти окраина пермских земель, но все же за ним еще Колва, свободная от московитов, а это — Ныроб, Тулпан, Дий, куда князь отослал жену и детей. И если уж совсем станет худо, можно уйти по древней дороге ушкуйников через Чусовское озеро и Бухонин волок в Пермь Старую, которая коли не защитит, так укроет. Конечно, Искор.
К ночи князь приказал начать сборы. На рассвете войско вразброд вышло из Чердыни по Ныробскому тракту. Люди уходили мрачные, ожесточенные. Князь в последний раз оглянулся на три уцелевшие башенки острога, которые, словно сестры, печально чернели в розовой заре за пепелищем.
На следующий рассвет Михаил стоял уже под Искором. На горе дыбились частоколы, а под горой, среди поля, шумел стан Качаима.
Качаим встретил Михаила надменно.
— Если ты хочешь, можешь спрятаться в крепости, — заявил он. — Мне она не нужна. Сидя за стенами, битвы не выиграешь. Я буду встречать московитов здесь.
— Тебе не устоять против них, — возразил Михаил. — Только людей зря погубишь.
— За свою землю не гибнут зря. А людей у меня вдвое или втрое больше, чем московитов. Я растопчу их одной конницей.
— Я думаю, Коча, ты не прав. Давай лучше вместе укроемся в стенах крепости.
— Тебе не напялить на меня свой страх, как дырявую ягу. Иди, запирайся один. Ты трус. Ты был хорошим князем, пока не было войны. Но сейчас иначе. Брось свою ламию и женись на Пемдане, который тоже думает, что словом может отразить меч. Когда я прогоню московитов, я больше не буду платить тебе ясак.
Лицо Бурмота сморщилось. Ему было стыдно перед отцом за Михаила. Качаим свистнул, выражая презрение и к Михаилу, и к Бурмоту, и поехал прочь. Михаил как оплеванный повернул коня к пустому городищу.
— Ну, старый кочет!.. — с восхищением хмыкнул вслед Качаиму Калина.
Исур и Мичкин остались в поле. Зырян долго колебался, но все-таки повернул в городище. С Михаилом в ворота пустого Искора вошло меньше половины тех людей, что вышли из Чердыни. Михаил угрюмо молчал. Он не сомневался в своей правоте, но здесь, в Искоре, он не был хозяином.
Искор и вправду был крепостью неприступной. Гора, на которой он стоял, с трех сторон обрывалась в леса скалистыми кручами. Единственный доступный подъем на вершину преграждали высокие валы с частоколами. Их колья были тесаны из огромных свилеватых бревен. На двух нижних валах снаружи они были исклеваны стрелами и посечены — это четверть века назад варяги пытались взять Искор приступом. Изнутри частоколы были подперты валунными насыпями, на которых могли стоять лучники. Расстояние между валами было небольшим — шагов двадцать. Ворота были поставлены так, что если враг прорвется через одни, до других ему придется бежать вдоль всей стены под стрелами и копьями верхнего заплота. Последний вал, называемый Княжьим, поверху подковой охватывал темя горы, где и располагалось городище. Здесь у ворот раскорячилась сторожевая вышка. Крепкие, прочно врытые керку были накрыты толстыми бревенчатыми накатами, на которых уже наросли шапки мха и травы, а стены их были обложены камнями. В скальных кручах тыла имелись два прохода вниз, в леса. Широкое ущелье, перегороженное пряслом ворот, издавна звалось Большой Улицей. Был еще и тайный путь: узенькое, едва протиснешься, неприметное ущельице, заслоненное утесом, — Узкая Улочка.
Для людей князя Михаила городище оказалось тесновато. Кое-кому пришлось ставить шалаши между валов. Впрочем, это все равно ненадолго. Пестрый не будет томить защитников Искора долгой осадой. Он сразу пойдет на приступ. Промедление для него — гибель.
Михаил с Калиной внимательно осмотрели городище. Повсюду торчали старые, дикого вида идолы разных воинских богов. Многих из них Михаил и не знал. Здесь был Чоба — плясун смерти; Йолькирь и Мигирь — боги черных и белых боевых коней; Парасанк — князь небесных воинов великанов капаев; Кильдак — пожиратель трупов; Пэрана — бог боли; дева-воительница Сула.
— Натыкали богов-меченосцев, — хмыкнул Калина, — а охранителей ни одного нет.
Качаим — задиристый, как и все искорцы, — поклонялся тем богам, которые вели в бой. Отсиживаться за стенами было противно его духу. Поэтому Искор, хоть и грозный, порядком обветшал, и повсюду чуялся дух запустения. Серые бревна частокола понизу обметала зеленая гниль, а валунные насыпи замшели. Ворота покосились. Камень, который когда-то на спор поднимал Коча, врос в землю. В керку было захламлено, пахло плесенью, висела паутина. Вода в бочках протухла. Само городище заросло травой. Чтобы люди не расслаблялись бездельем, Михаил приказал чистить и чинить городище. А внизу, на поле, дразня и искушая, несколько дней подряд в таборе самоуверенного Кочи кипел пир, горели костры, булькала в пузырях брага, жарилось мясо; пели, плясали, кричали и хвастались, звеня мечами и кольчугами, ратники.
На четвертый день после прихода Михаила появились московиты. Не приближаясь к Искору, они заняли перелесок и встали станом. Удалые молодцы Качаима тотчас отправились их дразнить. Московиты не отвечали. Воины Кочи вернулись словно бы уже с победой, и веселье разгорелось с новой силой. В сравнении с беспорядочным, пьяным, шумным станом пермяков русский стан был особенно хмур. Упрямая, тихая работа московитов в перелеске казалась мышиной возней.
Еще через три дня лазутчики донесли, что прибыл сам князь Пестрый. Михаил понял, что наутро надо ждать боя. Ночью он поехал к Качаиму, и Качаим пренебрежительно отмахнулся от него. Михаилу не осталось ничего иного, кроме как вернуться в городище без всякого успеха.
На рассвете его растолкал Бурмот.
— Московиты пошли, — сказал он.
Городище уже проснулось, переполошенное известием. Люди бежали на валы к частоколам, на ходу опоясываясь и одергивая кольчуги. Михаил и Бурмот направились к вышке. На дозорной площадке уже стояли Калина и Зырян, вглядываясь в туман над лощинами. Ветер с Колвы потихоньку разволакивал мглу над полем боя.
Михаил видел, как ринулась вперед, вслед коннице, рать Качаима, и, как все, думал, что сейчас уже она сомнет, растопчет редкие цепочки московитов, темневшие вдоль склона. А потом рать, как волна на запруду, напоролась на колья, и Михаил понял, что был прав, когда отговаривал Кочу от нападения, хотя пока до разгрома было еще далеко. Но князю вдруг захотелось закрыть глаза, уйти — пусть потом кто-нибудь скажет ему о гибели ополчения, лишь бы не видеть все это своими глазами. А в лощине закипела сеча; красные муравьи с искорками в лапках поползли по черным грудам мертвецов. Рука Бурмота сжалась на рукояти меча — там, внизу, попал в ловушку его отец.
— Ведь не соберутся же строем, ироды! Врассыпную кинутся!.. — крикнул Калина и с досады ударил кулаком по жердине, ограждающей площадку вышки.
Пермяки кинулись врассыпную, кто куда. Михаил увидел, что кто-то там сумел собрать небольшой отряд и повел его к реке — и там вдруг что-то странно и страшно треснуло, гулко раскатилось над землей. Другая часть пермяков кинулась к городищу. Пока они еще бежали по лощине, на валах Искора поднялся крик. Ратники Михаила орали, махая копьями с надетыми на острия шапками, руками показывали за лесок, откуда наперерез бегущим скакала русская конница. Но бегущие не могли услышать искорцев, и московиты, смяв передних, отсекли остальных от горы. В лощине уже вовсю шла резня, и беглецы оказались зажаты с двух сторон.
Никто не смог понять откуда, но откуда-то вдруг по гребню холма понеслись на московитов пермские всадники. Михаил узнал уланов Исура, кое-кого из конницы Качаима и совсем неожиданно — вогульских вершников на маленьких косматых лошаденках. Два конных отряда сшиблись, перемешиваясь, и сквозь рубку, как рыбы сквозь бредень, потекли из страшной лощины уцелевшие ополченцы, побежали по просторному зеленому полю к частоколам Искора.
— Откройте ворота!.. — закричал с вышки Михаил. Ворота давно уже отволокли, но прежде, чем беглецы достигли склона Искорской горы, навстречу им вниз помчались ратники Михаила, которые за частоколами чуть не обезумели при виде гибели родичей. А битва уже заканчивалась: вспугнутыми птицами взлетали вопли тех, кто не сдался и погибал с мечом; ужами расползались по траве стоны тех, кого московиты добивали лежачими. Остатки Исуровой конницы уносились к далекому клину березняка, а московиты поворачивали коней на Искор. Забежавшие в поле ратники Михаила останавливались, ошарашенно глядя на врага, поворачивались и еще быстрее мчались обратно.
Михаил почувствовал, что кулаки его все еще сжаты, будто он держит меч, а горло перехвачено судорогой, но душа уже обвисла в теле, как покойник. Князь провел взглядом по лицам Калины, Зыряна, Бурмота, опустил глаза и полез с вышки вниз.
Он встал на Княжьем валу у ворот и глядел, как мимо его людей, будто нарочно выстроившихся вдоль проходов, идут уцелевшие ополченцы Кочи — хрипло дыша открытыми ртами, вытаращив глаза и ничего не видя, с лицами, облепленными мокрыми волосами. Они изнуренно опирались на окровавленные мечи и копья. Ни Кочи, ни Исура, ни Мичкина среди них не было.
Молчание, как туча, весь день угрюмо висело над Искором. Ворота стояли запертые, дозорные торчали на валах, вглядываясь в поле. Кроме них, на поле никто больше не смотрел. Отворачиваясь, хмуря брови, опустив глаза, ратники Михаила жгли костры, варили похлебку, чистили оружие. Михаил почувствовал себя одиноким, как никогда в жизни. Калина и Зырян куда-то исчезли, а Бурмот был рядом, и Михаил плечами, шеей, затылком ощущал его тяжелую ненависть. Что он думал, Бурмот? Он думал, что Михаил знал о предстоящей победе московитов, знал — и никого не остановил. Для Бурмота Михаил был первым князем среди пермских князей, главным. Бурмот не мог поверить, что ему кто-то будет непокорен. Если Михаил не остановил Качаима, значит, Михаилу было надо, чтобы Качаим лег на том поле. Зачем? Чтобы стать хозяином Искора. И гибели отца Бурмот не хотел прощать Михаилу.
А на поле московиты ворошили трупы. Сложив щиты и мечи, они собирали песцовые шапки, золотые браслеты, вытряхивали мертвецов из кольчуг. Они делали это сноровисто, ловко, и было понятно, что такая работа им не в новинку. Не впервой за ними оставалось поле, устланное порубленными врагами. А потом на копьях и корзнах они потащили на стан своих раненых, поволокли убитых, и поле опустело. Палило солнце, стрекотали кузнечики, распрямлялась трава. Птицы пугливо прыгали по лежавшим телам. Печально торчали из земли сломанные мечи и копья, стрекозы садились на оперенные стрелы, ярко блестели раздавленные конскими копытами шлемы.
Тихо, как вода, на поле появились женщины Искора, прятавшиеся в лесу, и вскоре до городища донеслись их вопли, причитания, стоны. Как раненые звери, женщины ползали среди покойников, отыскивая своих. А вдалеке, едва различимые с горы, скрюченные старухи, дряхлые старики и угрюмые отроки кольями и мотыгами молча долбили землю, выгребая общую могилу.
К вечеру в Искор по Широкой Улице стали подниматься последние из оставшихся в живых Качаимовы ополченцы. Они чудом ускользнули от московитских мечей, отлежались под трупами, отсиделись в бочажинах или в Колве, добежали до рощи и укрылись в кустах. Наконец вздох изумления прошелестел по городищу: люди оборачивались на ворота Широкой Улицы, и Михаил, сидевший у костра, тяжело встал и обошел угол керку, чтобы увидеть самому — это возвращались всадники Исура.
Исур ехал первым. Лошадь его прихрамывала. На Исуре была блистающая от заката русская чешуя и русский шелом. На коленях он вез отрубленную голову. Возле Михаила Исур остановился, не торопясь спешился и бросил голову князю под ноги.
— Сотник московитов, — улыбнувшись, сказал он.
Но Михаил не смотрел на него, не видел страшной головы, которая подкатилась к нему и окровавленными губами словно бы целовала сапог. В череде всадников, проезжавших мимо, Михаил вдруг увидел человека с бледным, неподвижным лицом, с длинными сивыми волосами, заплетенными в две косы, с рогатым оленьим черепом на голове. Он видел этого человека на крыльце отцова дома в Усть-Выме, когда толпа вогулов ревела: «Сорни-Най!..» — и видел в Пелыме, когда этот человек летел на него, нацелив копье; видел в яме Чердынского острога и в кайской звездной ночи…
— Асыка, — ухмыльнувшись, подтвердил Исур.
Асыка чуть оглянулся на князя, прищурившись, и медленно кивнул. И Нята под ним, словно узнав Михаила, скосил веселый и злой глаз, стал кланяться косматой башкой и тихонько заржал.
Асыка проехал мимо, и теперь Михаил увидел следовавшего за ним юного и стройного вогульского воина. Воин ссутулился, устав, опустил голову, плотно сжал губы, прикрыл глаза. Большой шлем закрывал лоб и щеки, но Михаил угадал — это была Тиче.
Он смотрел ей вслед и не мог ни шагнуть за ней, ни окликнуть. Он внезапно почувствовал, что у него уже нет на нее права. Он еще не поднимал меча, но уже проиграл все битвы. Она — ламия, душа земли, а он — почти никто, князь без княжества, пермяк без Чердыни.
Солнце зависло в небе, как пузырь на луже, и никак не хотело опускаться. Михаил сидел в княжеском керку на совете. Рядом были Калина, Зырян, Бурмот, Исур. Они говорили что-то, а Михаил не слышал, глядя на дыру дымохода в кровле и тоскливо ожидая, когда же сквозь нее стрельнет искоркой первая звезда. Догорающий очаг углями освещал бревенчатые стены, низкий потолок, заплесневевшие бревна наката и белые нитки корней, свисающие из стыков. Перо Тайменя, волшебное светило, блеснуло в дыре дымохода, как в проруби. Михаил поднялся, никого не видя, и, ничего не объясняя, пошел на воздух.
Сделав по двору несколько шагов, князь споткнулся. В траве валялась всеми забытая голова русского сотника. В ее глазах отражалась луна. Страшные, искаженные губы, казалось, улыбались Михаилу. Князь, не задумываясь, пнул ее в крапиву под стеной керку, словно треснувший горшок.
Городище, заросшее молодой травой, с низкими землянками, с идолами, частоколами, угасающими кострами, все сплошь устланное спящими людьми, походило на большой плот, что тихо плывет по звездной реке. Теплая полночь звенела. Князь медленно пошел вперед, разглядывая встречных.
Тиче и Асыку он нашел у Княжьего вала. Асыка сидел, привалившись спиной к камню насыпи. В зубах он держал длинную тростину, всаженную в коровий рог, где тлели угольки сара — вогульского курения. Глаза у Асыки были тусклые, оловянные. Из ноздрей медленно выползал дымок. Вогул ничего не видел и не слышал, отрешившись от земного мира. Тиче спала рядом на кошме. Она так и не сняла воинского снаряжения. Михаил опустился на корточки, подождал и осторожно стащил с головы Тиче шлем. Черные, густые волосы рассыпались по плечам, по лицу, по ровдуге кошмы. Михаил коснулся кончиком пальца виска Тиче, ощутил теплое трепетание жизни. Он поднял глаза — хумляльт молча смотрел на него. Михаил встал и пошел на вал.
Он взялся руками за зубцы частокола и огляделся. Отсюда была видна вся долина Колвы — мягкие волны холмов и лугов, застеленные прозрачным туманом, темное лезвие реки, леса дальнего берега, за которыми на окоеме вставало зеленоватое свечение. В небе над Искоркой сияли сотни, тысячи, сотни тысяч звездного воинства, словно собравшаяся сюда рать. Луна колесом катилась в дыму Млечного Пути — Звездной Ворги, древнего Пути Птиц пермяков. Пахло речной свежестью, молодой травой, остывающими углями, прелым деревом, пармой. Сзади захлопали крылья, и, оглянувшись, Михаил увидел, что на макушку ближнего идола сел филин, осветив Михаила желтым кошачьим взглядом.
— По мою душу прилетел, побратим? — тихо спросил Михаил.
«Судьба-сова, судьба-сова, — думал он. — Полночь и одиночество… Сегодня от меня ушел Бурмот. У меня не было никого надежнее Бурмота, и вот он меня оставил… Может, он и прав? Если я не смог остановить побоище, остановить Качаима, то я должен был идти в бой вместе с ним — и погибнуть?.. Нет, не то страшно, что погибнуть… Они этого не знают, не видят… Они собираются драться дальше, а я… Я проиграл уже тогда, когда оставил Чердынь. Я был побит не московитами, а той подлой рукой вора, что зажгла огонь в Тайницкой башне. Я пришел сюда, в Искор, уже побежденным, а им кажется, что все еще впереди, что ничего еще не решено… В моей судьбе уже не важно, отбросим завтра мы московитов или они нас все же одолеют. Моя судьба уже завела меня за этот поворот, а жизнь за ней еще не поспевает. Ничего, догонит…»
Казалось бы, откуда тоска, откуда печаль, откуда эта уверенность в завтрашней неудаче? Московиты сильны, но и пермяки сильны тоже. Он, князь, хоть и с небольшим, но с верным и послушным войском в крепости, доныне неприступной. Его люди отважны и не желают сдаваться. Любой, кто посмотрит на все это со стороны, скажет: еще только половина наполовину, что московиты победят. Почему же он, князь, в этом уверен? Потому что оставил Чердынь? Потому что жена его, ламия, вновь сбежала к хумляльту, и значит, воля Каменных гор уже не с ним? Смешно, нелепо…
И все-таки завтра московиты победят, потому что на их стороне судьба. Но если судьба уже предрешена, зачем же она завела его, князя Михаила, сюда, на Искорскую гору? Зачем? Для чего? Что еще ей нужно от князя? Да, он согласен идти в потоке своей судьбы. Он не дурак, чтобы переть против течения; не трус, чтобы выбираться на берег; не глупец, чтобы искать другую судьбу; не безумец, чтобы торопить ее бег; не малодушный, чтобы влачиться безвольно… Он хочет именно идти одним ходом — осмысленно, твердо, до конца. «Чего же тебе, сова, от меня надо?»
Михаил знал, чего надо. Пусть завтрашний день ничего не изменит в его судьбе, но зато он покажет, каков князь как человек. Остается ли он самим собой. И у него только одно оружие против всех бед, обмана и зла, только одно доказательство существования своей души и себя самого на земле — достоинство. Он — человек, живущий в мире людей по людским законам, а людской мир — это толчея волн над глубинным и ровным течением судеб. Пусть оно видит, что князь принимает его не как раб, не как влюбленный, не как мятежник и вор. Князь принимает его с достоинством. Он не потерял головы вчера ночью и не пошел на московитов с Кочей. Он и завтра не смалодушествует и не опустит перед Пестрым хоругви. Пусть он знает свою судьбу, и пусть судьбе безразлично, каким он пройдет свой путь, — ему это не безразлично. Он пройдет путь с достоинством. Грядущий день будет самым важным в его жизни. И прошлому, и будущему он покажет подлинного князя Михаила Великопермского. Те люди, что сей час спят за частоколами городища, ждут битвы, и он будет драться вместе с ними. Но они спят, потому что принимают судьбу душой; их судьбы — лебеди. А он стоит в полночи на Княжьем валу, потому что его судьба — сова, и он принимает ее разумом.
«Сколько огней вокруг, — думал Михаил. — Луна, звезды и Млечный Путь, что отражается в Колве, зарево заката у горизонта, угли очагов в городище, костры московитов в дальнем перелеске и огнища погребальных тризн на берегу реки; а в поле, где полегло войско, — светляки, светляки… Я могу все, что захочу: бежать отсюда в одиночку или увести людей; сдаться московитам с головой или замириться торгом, — но я выбираю бой. Так всегда. Говорят, судьба не дает выбора. Это неправда. Судьба дает выбор. Судьба дает выбор, но настоящий выбор только один. Я принимаю судьбу — я принимаю завтрашнее поражение. Но я принимаю судьбу с достоинством, поэтому завтра я принимаю бой».
Михаил долго стоял на Княжьем валу, а потом спустился, вернулся в свой керку, где уже спали Бурмот, Калина и Зырян, тоже повалился на лежанку и тотчас глубоко, без сновидений, заснул.
Разбудили его трели рожечников, которые играли тревогу. Из неконопаченых щелей в стенах тянулись полосы бледного света. Снаружи доносились крики, топот, лязг. Бурмота и Зыряна в керку не было.
— Вставай, князь, — весело позвал Калина, сидя натягивавший сапог. — Княжество проспишь.
Михаил молча и тяжело поднялся. В висках ломило. Он вышел во дворик. Воины с оружием бежали к воротам. На валах лучники гнули луки, насаживая тетиву. Черные кострища уже не дымили: пермяки предпочитали идти в бой голодными. Светлое, умытое солнце едва приподнялось над горизонтом, сзади осветив городище.
Появился с корчажкой Калина. Михаил ополоснулся, отнял корчагу, стал пить. Калина опять нырнул в керку и вернулся с княжеским колонтарем и перевязью в руках. На его кудлатой голове криво сидел боевой шлем князя. Михаил напялил тяжелый, как мокрая шуба, доспех, перепоясался и снял с Калины шлем.
— Не по твоей башке роблен, — мрачно сказал он.
Шлем был мал, кожа подкладки ссохлась. Михаил, морщась, пристраивал его на темени, а потом сдернул и швырнул в крапиву.
— Похоже, и не по твоей, — ухмыльнулся Калина.
Михаил угрюмо поглядел на него — Калина ответил прямым, понимающим взглядом. Тоска на душе у князя стала еще острее. Калина подал древко и свернутую хоругвь. Больше не пререкаясь, они пошагали на вал.
Здесь князь развернул хоругвь, насадил ее на древко и вбил древко в землю. Он это делал буднично, спокойно, словно сажал деревце. Хоругвь тяжело плеснулась под свежим ветром, и над Искором засиял серебряный медведь на алом поле, что нес на спине книгу и крест. Русские ратники вокруг снимали шапки и крестились, пермяки поклонились медведю.
— Ну, бывай, князь. — Калина хлопнул Михаила по плечу и сбежал вниз, направляясь к своим.
Щурясь от ветра с Колвы, Михаил разглядывал долину. Вдоль частоколов выстроились все защитники и так же, как князь, смотрели вперед, на подножие горы. Там, в тени, рядами брусничин поднимались рати московитов, одетых в красные кафтаны поверх кольчуг и прикрывшихся червлеными щитами. Как солнечные блики на волнах, светлели среди них обнаженные брони сотников.
Михаил сверху рассматривал укрепления Искора. У самого нижнего частокола на валу мелькал Бурмот, что-то приказывал, мечом махал в сторону московитов. На коротком кольчужном рукаве его руки, отрубленной в Пелыме, болталась цепь с железным шаром, усаженным гвоздями. Это оружие Бурмот придумал себе сам, велел отковать, подвесить к рукаву и научился действовать им ловко, страшно, беспощадно. «Бурмот ушел от меня на самый край, на самый дальний рубеж, — подумал Михаил. — Там опаснее всего. Там верная смерть. Конечно, он хочет погибнуть. Погиб его отец, и князь его предал…»