Сердце Пармы, или Чердынь — княгиня гор
Часть 26 из 52 Информация о книге
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Вольга стащил кольчугу, холодившую ночью тело, оставил шлем и поножи, натянул рваный зипун и шапку, подпоясался оскордом, за голенище сапога сунул ножик.
По летнему лугу в темноте он шагал к пермскому стану. Над далекой глыбой Искора голубой криницей горела Полуночная звезда. Трава под ногами стрекотала, брызгала ночными кузнечиками. Высокое небо со всеми своими светилами, как стог, громоздилось над головой. Вольга дышал всей грудью, чувствуя медвяный хмель набирающих силу трав, росный и влажный ветерок с Колвы, чуть уловимое, но просторное и грозное эхо запахов пармы — горько-смолистое, будоражащее, древнее.
Дозорные у пермского стана жгли костры, и Вольга, дивясь наивности пермяков, попросту обошел их, даже не пригибаясь. Стан, как подтаявший сугроб, кучами расползся по склонам холмов. По опушке перелеска горели огни, бродили стреноженные кони, вверх оглоблями стояли телеги, под которыми храпели хозяева. «Эх, вояки!..» — радостно поражаясь беспечности врагов, восклицал про себя Вольга. Вокруг костров сидели люди, следили за котлами, ели, переругивались по-русски и по-пермски, пересмеивались, кричали что-то, пили. Вольга не чувствовал себя на войне, не чувствовал, что он — лазутчик, что эти люди — его недруги. Он будто бы попал в незнакомую артель, или в купеческий табор, или к косцам… Он остановился в круге света костра, возле которого на охапках кедровых лап лежали, судя по говору, русские.
— Сядь, не торчи, как дрын заборный, — лениво предложили ему.
Он сел на корточки и протянул к углям руки.
— Тоже на рать пришел? — спросил у Волыи ближайший мужик, лежавший на боку. Он был одет в рванье, перемотанное веревкой. На кушаке висел ржавый меч. — Сам-то чей?
— С Лолога, — ответил Вольга, вспомнив перебитых словен.
— Пашенный? Промысловый?
— Пока никакой. Недавно осел.
— А откуда пришел?
— Онежанин с Волкострова, — честно рассказал Вольга. — Отец рыбарил, а я в извозе был, в Новгород на торг рыбу ставил. Московиты пришли — воля кончилась. Податями задушили, приписали к боярам. Купчишек новгородских, что у нас товар брали, на кол посадили. Не жизнь стала. Убёг.
— Понятное дело, — кивнул мужик. — У всех эдак. Потому и поднялись против московита — кто от сохи, кто от сети, кто от рогатины. Без воли недоля.
— Думаешь, одолеем? — спросил Вольга.
— Должны, — почему-то грустно ответил мужик.
— Ладно, добрые люди, бог в помощь, — поднимаясь, попрощался Вольга. Он пошел дальше меж костров. На душе было хорошо, словно он и вправду собирался драться с московитами, отстаивая свою волю. И он вдруг ощутил родство со всеми людьми, что собрались вокруг.
Вольга не совсем врал мужику о тяжелой руке московита. Все это было правдой, а неправдой то, что он будто бы убежал с Онеги. Волкостровская артель начала доверять Вольге с отрочества. Парень он был хоть и простоватый, но крепкий и рассудительный. Опять же и отец в почете был. Вольге поручили возить в Новгород рыбу: онежскую нельму, севрюгу, осетра. Вдвоем с одноруким дядькой Серегой Вольга несколько лет провожал обозы с мороженой, сушеной, соленой, вяленой, квашеной рыбой. Он думал, что всю жизнь ему и придется заниматься этим мирным и важным делом. Оно и по душе было, жаловаться нечего. Только вот год назад попался волкостровский обоз новгородскому ополчению, шагавшему на битву с московитами. Добры молодцы новгородские дядю Серегу зарубили, рыбу сожрали, а Вольге дали меч и объяснили: либо, мол, с нами, либо на осину. Выбирать, в общем, не пришлось. Вольга затаил обиду. Тогда он еще и не примеривал, под кем быть лучше: под Москвой или под Новгородом? Казалось, везде одинаково. Но уж коли обидели, то и все большое дело обидчиков стало не по сердцу. На Шелони Вольга утек, переплыл реку и предался московитам.
Московиты в полон не брали, перебежчиков убивали прямо на берегу. Туда бы и Вольге дорога, но в тот миг, как дрался он с ратниками, случился рядом князь Пестрый. Князь велел подвести к себе новгородца. Милосердием он не грешил и Вольгу не помиловал бы, если бы Вольга как чудом один в один не походил лицом и статью на тогдашнего княжеского рынду. Только тот парень — Илья — был черноволос, а Вольга рус. Князю Пестрому забавным показалось иметь двух одинаковых рынд — одного черного, другого белого. Это и спасло Вольгу. Правда, на Шелони Илюху убили, и ничего из княжьей затеи не вышло. Зато Вольга остался жить при Пестром.
Вольга вышел к большому костру, от которого далеко разносились крики и хохот. Здесь, видать, бражничал какой-то пермский князец с дружиной. Вокруг были пермяки, языка которых Вольга не знал. Но ему стало интересно: каковы они, истинные, исконные? Вольга бросил на траву зипун и уселся, скрестив ноги по-татарски. Хмельной воин слева покосился на него, что-то хрипло крикнул, и по цепочке сидящих из рук в руки поплыл для Вольги ковш с брагой. Вольга принял его, поклонился и пригубил.
Пермский князец — высокого роста, нарочито одетый в рванье поверх дорогой, искрящейся от костра кольчуги, с золотой серьгой в ухе, беззубый и желтоглазый, — что-то увлеченно рассказывал дружинникам, почти кричал, яростно махал кулаком. Вольга едва-едва догадывался, что речь князя идет о его бранных подвигах. На Онеге жило много лопарей и веси, чей язык походил на пермский; Вольга худо-бедно умел с ними объясняться.
Вдруг дружинники начали оглядываться. Князь оборвал рассказ. В темноте послышалась мягкая поступь коней, звякнули чамбуры, кто-то спрыгивал с седел. В круг света вошли трое: высокий, гривастый русский мужик; другой немного пониже, темноволосый, с внимательными, строгими глазами; и третий — низенький, насупленный, с круглой, как котел, головою, по локоть без правой руки. Пришедшие поклонились. Князец кивнул, дружинники загомонили.
— Ну как, князь, не страшно тебе за частоколами Искора? — насмешливо спросил князец по-русски.
— И там, Качаим, страшно, — не поддерживая веселья, ответил темноволосый и присел на полено.
«Это, видать, и есть сам Михаил Пермский!» — понял Вольга, жадно вглядываясь в князя. Не было в нем ничего особенного, обычное русское лицо, усталое, с тенью под глазами, с резкой морщиной поперек лба, разве что очерчено это лицо было как-то жестко.
— Как московиты? — спросил князь Михаил.
— Московиты? — Качаим засмеялся. — Вокруг стана своего канавы роют против нашей конницы.
— А ты б не бражничал, а сводил всадников те канавы посмотреть, чтобы сдуру не сунуться.
— Моим коням те канавы на полскока. Мои кони в парме выросли, жеребятами через буреломы прыгали и сейчас вековую лесину берут.
— Неисправим ты, — Михаил покачал головой. — Велика ли сила у московитов?
Качаим сказал что-то по-пермски, и головастый коротышка, присевший рядом с Михаилом, кратко перевел:
— Пол-три десятка сотен, и две из них конные.
— У меня людей больше, чем у московитов, — весело сказал Качаим. — А коней вдвое больше! Не бойся, князь! Выходи из-за стен в поле, становись с нами, вместе гостей прогоним. Мои лазутчики своими глазами видели, что московиты уже сами себе яму копают. Они свою погибель чуют, а ты все никак осмелеть не можешь. Или в силу мою не веришь? — Качаим глянул на свою хмельную дружину, и она разом завопила, завыла от возмущения.
Какой-то пьяненький пермячок вылез из рядов и, ласково улыбаясь, сел перед Михаилом на корточки.
— Коча-князь поражения не знал! Он и силой, и духом могуч! Знаешь, как он княжью тамгу добыл?
Михаил мимо пермячка смотрел на Кочу. Тот развалился, довольно оглядываясь вокруг, важно протянул руку, в которую тотчас вложили ковш.
— Видал ли ты в Искоре на Княжьем валу каменную колоду? Запомни ее и внукам своим покажи! — рассказывал пьяненький пермячок. — Великий подвиг Коча совершил! Был он вторым сыном у своего отца, и отец тамгу хотел старшему отдать. А Коча закричал: «Давай испытание тягой!» Страшное то испытание! Но старший брат не испугался. Подняли Коча с братом руки над головой, и десять самых сильных воинов положили им на руки эту колоду. Кто первым уронит, тот и проиграл. Держат княжичи колоду! Ноги и руки у них затряслись. Коча младше был, да упрямее. У него лицо стало как у мертвеца, кровь из-под ногтей потекла, а он держал. Не осилил старший брат тяги, ослабил руки. Упала колода и голову ему на куски раздавила. Под этой колодой его и похоронили, а Коча князем стал! Вот так! Михаил тяжело вздохнул.
— Воля твоя, князь Качаим, — сказал он. — Не могу я себя судьей ставить. Решил в поле биться с московитами — что ж, это твоя судьба. А я останусь за стенами Искора. Если ты не сронишь тягу, одолеешь — великая слава тебе, сам тебе поклонюсь. Но если беда подступит — не губи себя и людей, отступай в Искор за валы и частоколы. Я ворота открытыми держать буду.
— Не понадобится, — уверенно сказал Качаим.
— Князь, позволь мне с отцом остаться, — негромко, не поднимая глаз, попросил большеголовый однорукий пермяк.
— Нет! — Качаим поднял ладонь над головой. — Я тебе велел быть с ним — не перечь мне!
Большеголовый молча поник.
— Я тебе, Коча, не данник, а потому по сердцу скажу, — вдруг произнес гривастый мужик, пришедший с князем Михаилом. — Не одолеть тебе московита. Чем больше пыжишься, тем больше навоняешь.
Князь Коча, выкатив глаза, сорвал с себя лисью шапку, швырнул ее в костер и показал мужику увесистый кулачище.
— Завтра после боя, Калын, приходи ко мне на кулаках биться! Хоть один зуб домой принесешь — я тебе сто соболей плачу!
Дружина и гривастый захохотали — каждый над своим. Князь Михаил тем временем наклонился к молодому, но уже совсем поседевшему пермяку, который лежал на шкуре рядом с Вольгой и не смеялся вместе со всеми.
— Мичкин, пошли ко мне на гору, — негромко позвал князь. — Здесь ты сгибнешь зря, а со мной ты сможешь отомстить…
Рука пермяка, державшая глиняную чашку, сжалась. Чашка разломилась, брага пролилась.
— Вот жизнь моя, — бросая обломки, сказал Мичкин. — Я не хочу мстить. Я хочу умереть. Только нет мне смерти, боги меня отвергли. Потому что сам я выжил, а жену и сына защитить не сумел…
Где-то позади опять послышался шум, разноголосый гомон, звон, вопли, бубенцы. Дружинники Качаима повернули головы. Гривастый мужик, которого Коча вызвал на кулачный бой, тихонько произнес — Вольга его услышал — на ухо князю:
— Пойдем, Михаил, отсюда. Шаман мухоморовку заварил. Они сейчас пить будут.
— Почто такую дрянь глотать?
— Так у них еще от мурманов-берсерков ведется. Мухоморовка в бою слепит и бесит. Пойдем, нечего на такую пакость смотреть. — Мужик вдруг взглянул на Вольгу: — И ты, парень, коли православный, лучше тоже уходи. Хорошего мало будет.
Пермяки, вставая, уже не обращали внимания на князя Михаила. Михаил со своими поднялся на ноги и пошел к коням. Вольга тоже встал, подцепил зипун и побрел, не зная куда.
На небе чуть светало. Тихая просинь очертила мрачную громаду Искорской горы в зубчатом воротнике елей. Вольга остановился у другого костра, почти догоревшего. Здесь никого уже не было — люди, закутавшись кто во что, спали поодаль. Вольга поворошил угли, подбросил дров и кинул на траву зипун, тоже лег. «Успею еще к Пестрому, — подумал он. — В кои веки волей подышать…»
Он лежал на боку, подперев рукой голову, шевелил в костре веткой, глядел на звезды, зернью дрожавшие над миром, и ему казалось, что он, как в отрочестве, лежит у костра рядом с дядькой Серегой, а за спиной громоздятся возы с рыбой, бродят во тьме стреноженные кони, и покой в мире, покой в душе. Вольга засыпал, засыпал — и заснул, ткнувшись щекой в кислую овчину зипуна, и так спал посреди вражеского стана, посреди короткой и ласковой северной ночи, легкой, как часовенка, и над ним горела лемеховая луковица луны.
Проснулся Вольга от пинка и вскочил, ничего не соображая. «Идут! Идут! Московиты идут!» — кричали повсюду. «А я?! — ударило Вольгу в виски. — Я же там должен быть!» Мимо бежали люди с мечами, дубинами, вилами, копьями, косами — это пермяки ополчались на пришельцев. Вольга кинулся куда-то в сторону, словно одним рывком мог очутиться среди своих, наверстать упущенное время. Но в толпе его чуть не сшибли с ног, кто-то съездил по уху, сбив шапку. Толпа увлекала Вольгу с собой, и он тоже побежал, топча брошенную одежду и погасшие кострища.
Его вынесло на гребень холма, и он увидел своих. Мглистый рассвет тускло озарил землю, перелески, реку. Осеребренные ночным заморозком травы серебрились на склонах. Широкая, лохматая, зеленая борозда съезжала в лог — это, сбивая росу, визжа и улюлюкая, промчалась пермская конница вдогонку за убегающими московитами.
«Бегут?..» — не поверил, останавливаясь, Вольга. Ратники Пестрого, так дружно и свирепо бившиеся на Шелони, теперь бегут? Рука стиснула топорище оскорда. Вольга наклонился, вырвал пук клевера и вытер лицо, словно снимал порчу.
Несколько сотен русских ратников, первыми вышедших на взгорье, молча и размеренно бежали со склона в низину, где рядами стояло войско, готовое к бою. Тусклые брони блестели в прорезях кафтанов, червленые щиты остриями врылись в дерн. Издалека Вольга увидел лица стоявших — серые, пустые, утомленные, равнодушные. Конная лава пермяков, рассыпаясь по скату, нагоняла бегущих. Пьяные, непроспавшиеся всадники дико вопили, рвались с седел, горячили коней, вертели над головами мечи, подбрасывали копья. Пешие ополченцы, разгоняясь под уклон, ордой катились вслед коннице. Пермские дружины наваливались сверху на московитов, как грозовые тучи. Московиты стояли. Вольга упал на колени, словно мог схорониться в короткой траве. Он отстал почти от всех и оказался среди мертвецки пьяных и помятых в суматохе, что валялись по стану и по гребню холма. Он остался у врага! Ужас этого преступления ключевым холодом окатил его душу. От страха у Вольги открылась словно еще пара глаз — он видел и вдаль, и вширь, и в грядущее. А грядущее несло пермякам гибель. Бежавшие московиты проскользнули сквозь стоявших, как вода сквозь сито, а стоявшие за десяток шагов до первых всадников вдруг подхватили щиты и тоже отшатнулись назад, открывая многозубые полосы врытого ночью частокола. Они закрывали колья собою, чтобы конница не усмиряла бега. И теперь пермяки уже не могли остановиться. Кони и люди со всего размаха нарвались на тын, и на его черте вмиг, словно волна, начал расти вал из лошадей и людей. Конский крик, человеческие вопли выхлестнулись к небу. Кони протыкали кольями шеи, рвали бока, ломали ноги, пробивали груди, вспарывали животы. Они валились целыми косматыми кучами, а люди вылетали из седел и падали на острия, как снопы на вилы. Страшная груда ног, хвостов, грив, человеческих голов, рук, сломанных копий шевелилась, росла и обтекала кровью, как туша, которую свежуют и тут же рубят. А сзади, не в силах остановиться или отвернуть, налетали все новые и новые конники, и их подпирала толпа бежавших ополченцев, с разбега ползших на живую гору по плечам, головам, лицам, дрожащим лошадиным животам. Их было слишком много, пермских ратников, они мешали друг другу, падали, валили своих, топтали, давили. И вдруг в этом живом и кровавом тесте, как ножи, блеснули брони московитов.
Они шагали по мертвым и по живым редкой цепью. В левой руке, наискосок прикрывая себя до колен, они держали каплевидные червленые щиты, а в правой руке — длинные мечи. Они шагали мерно и страшно, как косари, и широко рубили слева направо и справа налево — на каждый мах. Вольга видел, как от их мечей, будто звезды репейника, разлетаются срубленные руки и головы пермяков. Опущенные медные личины шеломов огненно пылали, а прорези глазниц рассекали взглядом, как лезвием. Московиты двигались будто какие-то железные птицы смерти со щитами-крыльями: прозрачно-алая кровь бежала по булату мечей и брызгами срывалась с крыжей, кровь была на медных личинах, по локоть в крови были кольчужные руки, по колено в крови были ноги, а за сапогами волоклись зацепившиеся потроха.
Пермяки рванулись обратно, сбиваясь в кучу на дне лощины, кинулись в разные стороны — налево, направо, назад. Московиты прыгали на них сверху, словно рыси. Среди алых щитов еще вертелись, отбиваясь, несколько уцелевших всадников — Вольга узнал князя Качаима, точно горящего от покрывавшей его крови, точно дымящегося от пара. Другой пермяк — молодой и уже седой, которого князь Михаил называл Мичкином, — погнал толпу ополченцев вправо, к реке, в обход вала из мертвецов. Но там, где лощина загибалась, на склоне, будто из-под земли вдруг поднялся ряд русских лучников, прятавшихся в канаве. В лощине зарябило и замельтешило от стрел, и Вольга даже издалека услышал их шелестящий, осиный, каленый и пернатый свист. Пермяки падали и вставали, укрывались кожаными щитами и все равно бежали вперед. Тогда склон будто лопнул, подбросив солнце как катящийся бондарный обруч на кочке, и что-то лопнуло в голове у Вольги — это ахнули свейские пищали. Пермяки повалились, вскочили, и опять ударили пищали. Ополченцы — потерявшиеся и оглушенные — поползли по траве прямо под ноги бегущих навстречу московитов.
С другого краю смятенные пермяки метнулись налево, к далекому Искору, отчаянно черневшему на скале своими бесполезными частоколами. Но им наперерез летела русская конница — так, как умели только русские, когда конь стелется над землей, а всадник прямо, как полено, торчит в седле, слева под мышкой зажав копье, а правой рукой держа на отлете меч. В клин русской конницы вонзился крохотный отряд пермских всадников под началом страшного воина, волосы которого были заплетены в две косы, а на голове растопырил рога олений череп. Этот воин рубился сразу двумя клинками, а конь его танцевал, шел боком, клонился, словно лодка, наискось вынося хозяина из схватки. Строй русской конницы смешался, и в просветах между лошадьми замелькали светловолосые головы убегающих к Искорке пермяков. Вольга встрепенулся и кинулся туда же.
Скорая битва вращалась, как водоворот, и затягивала в жерло всех, кто оказался поблизости, но выбрасывала наружу тех, кто задевал ее по касательной. Так и Вольга проскочил мимо русских конников, перекатился на спине под копьем, получил голомянем меча по темени и вырвался в чистое поле, полого поднимавшееся к Искорской горе.
Он бежал в Искорку во весь дух, бросив оскорд, сорвав зипун, лишь бы уйти. Пермская крепость была теперь его единственным спасением. Он испытал на себе равнодушную и беспощадную руку московитского князя, который властно и свирепо закрутил жернов этой бойни. Московитский князь его, Вольгу, чужака-новгородца и перебежчика, не помилует. Кол и дыба — вот что ждет его у своих.
Солнце палило в затылок, в спину. Вдали кричали добиваемые московитами пермяки. Гора качалась в глазах, вздох разламывал грудь. Ворота Искорки стояли открытыми. Все искорцы высыпали на валы глядеть, как с ратного поля бегут уцелевшие воины Качаимова ополчения.
Глава 23
Княжий вал
Князь Михаил так и не решил, на кого возложить вину за поджог острога. Пусть и не сказать словами этому человеку, не наказать его, пусть даже этот человек; уже мертв, все равно — кто это сделал? Михаил не мог заподозрить никого. Но ведь кто-то все-таки был… Кому-то хотелось увидеть над Чердынью московскую хоругвь! Однако тем способом, каким этот предатель добился своего, никто бы не воспользовался. Так подло не поступили бы даже извечные враги — вогулы. Вогульское зло — заклятое, колдовское, высокое и яркое, как горящая ель, — все же было более человечным, чем зло московитов, которое незримо, неотвратимо и мерно ползет на Чердынь из-за окоема, как торфяной пожар, что душит дымом и обрушивает землю под ногами.
Острог сгорел больше чем наполовину — три башни и четыре прясла стен, осадные дворы, гридница, лабазы, часовня, княжий дом… Остался только юго-восточный угол с несколькими лабазами. Землю и валы усыпал пепел. Грудами выше роста человека лежали головни и кроваво тлели в глубине. Все дымилось; черным снегом реяла зола. Обугленные бревна косо торчали к небу, словно подземные пермские боги в негодовании воздели изломанные, кривые ручищи. В белом тумане рассвета потрясенно затихли вокруг острога и монастырь, и городище, и слободки, и сама Колва. Но даже в пожарище Чердынь оставалась грозной и страшной, точно; ее не воры подожгли, а сама она вспыхнула и пожрала себя в зареве прорвавшегося изнутри неукротимого пламени непокорства.
Утром Михаил поднялся на уцелевшую Спасскую башню, встал на обламе, что навис над воротами, которые теперь вели из пустоты в пустоту. Пепелище родного города лежало под ногами князя. Он уже видел подобное пепелище — в Усть-Выме. Но тогда оно еще не было столь родным и вызывало только страх. А теперь горе, любовь и ненависть комом заткнули горло. Этот город строили люди, бежавшие сюда от Новгорода и Москвы, от удельных усобиц — как Анфал Никитин. Они хотели жить здесь вольно. Ветер свободы высушил до звона бревна венцов и частоколов острога, серебром освятил шатры башен. Этот город его отец выбрал для столицы сына, князя Перми Великой. Здесь в погребе сидела Золотая Баба, и отсюда в страхе бежал епископ Питирим. Сюда он, князь Михаил, привез свою жену, здесь родились его дети, здесь умерли его сын и брат. Здесь он, князь, обрел свою родину, судьбу и достоинство. Защищая этот город, зажег сполох и пропал в вечной тьме богатырь Полюд — самый дорогой Михаилу человек. А ночью чья-то подлая рука подожгла этот город — подожгла память, судьбу, душу, сердце князя.
Михаил задыхался, думая о московитах. Где-то там, за семью далями, они варились в своем котле, за что-то дрались, к чему-то стремились, но все это было далеко, было ихнее, не пермское. А вот теперь так повернулось, что в их борьбе потребовался этот козырь, и они, ничтоже сумняшеся, протянули за ним руку. Они не посмотрели ни на что, заранее смахнули людей с этой земли, как тараканов с лавки. Им было плевать, они думали о своем. Если бы Москва объяснила свои беды, если бы попросила добром — он бы согласился. Он тоже русский и молится тому же Христу. Он бы дал двойной, тройной ясак, он послал бы в помощь полк, он сам пошел бы простым ратником куда угодно и, наверное, целовал бы крест Великому князю. Но Москва не пожелала заметить, что у него, у его людей, у их земли тоже есть душа. И потому, надменно торопясь, Москва попросту сожгла его город. Он, Михаил, стерпел бы все, примирился бы со всем — но не с грязным московским сапогом, наступившим на его душу. А Чердынь была его душой. И теперь он уже не мог покориться. Он не желал покориться как князь, потому что его оскорбили как человека.
По летнему лугу в темноте он шагал к пермскому стану. Над далекой глыбой Искора голубой криницей горела Полуночная звезда. Трава под ногами стрекотала, брызгала ночными кузнечиками. Высокое небо со всеми своими светилами, как стог, громоздилось над головой. Вольга дышал всей грудью, чувствуя медвяный хмель набирающих силу трав, росный и влажный ветерок с Колвы, чуть уловимое, но просторное и грозное эхо запахов пармы — горько-смолистое, будоражащее, древнее.
Дозорные у пермского стана жгли костры, и Вольга, дивясь наивности пермяков, попросту обошел их, даже не пригибаясь. Стан, как подтаявший сугроб, кучами расползся по склонам холмов. По опушке перелеска горели огни, бродили стреноженные кони, вверх оглоблями стояли телеги, под которыми храпели хозяева. «Эх, вояки!..» — радостно поражаясь беспечности врагов, восклицал про себя Вольга. Вокруг костров сидели люди, следили за котлами, ели, переругивались по-русски и по-пермски, пересмеивались, кричали что-то, пили. Вольга не чувствовал себя на войне, не чувствовал, что он — лазутчик, что эти люди — его недруги. Он будто бы попал в незнакомую артель, или в купеческий табор, или к косцам… Он остановился в круге света костра, возле которого на охапках кедровых лап лежали, судя по говору, русские.
— Сядь, не торчи, как дрын заборный, — лениво предложили ему.
Он сел на корточки и протянул к углям руки.
— Тоже на рать пришел? — спросил у Волыи ближайший мужик, лежавший на боку. Он был одет в рванье, перемотанное веревкой. На кушаке висел ржавый меч. — Сам-то чей?
— С Лолога, — ответил Вольга, вспомнив перебитых словен.
— Пашенный? Промысловый?
— Пока никакой. Недавно осел.
— А откуда пришел?
— Онежанин с Волкострова, — честно рассказал Вольга. — Отец рыбарил, а я в извозе был, в Новгород на торг рыбу ставил. Московиты пришли — воля кончилась. Податями задушили, приписали к боярам. Купчишек новгородских, что у нас товар брали, на кол посадили. Не жизнь стала. Убёг.
— Понятное дело, — кивнул мужик. — У всех эдак. Потому и поднялись против московита — кто от сохи, кто от сети, кто от рогатины. Без воли недоля.
— Думаешь, одолеем? — спросил Вольга.
— Должны, — почему-то грустно ответил мужик.
— Ладно, добрые люди, бог в помощь, — поднимаясь, попрощался Вольга. Он пошел дальше меж костров. На душе было хорошо, словно он и вправду собирался драться с московитами, отстаивая свою волю. И он вдруг ощутил родство со всеми людьми, что собрались вокруг.
Вольга не совсем врал мужику о тяжелой руке московита. Все это было правдой, а неправдой то, что он будто бы убежал с Онеги. Волкостровская артель начала доверять Вольге с отрочества. Парень он был хоть и простоватый, но крепкий и рассудительный. Опять же и отец в почете был. Вольге поручили возить в Новгород рыбу: онежскую нельму, севрюгу, осетра. Вдвоем с одноруким дядькой Серегой Вольга несколько лет провожал обозы с мороженой, сушеной, соленой, вяленой, квашеной рыбой. Он думал, что всю жизнь ему и придется заниматься этим мирным и важным делом. Оно и по душе было, жаловаться нечего. Только вот год назад попался волкостровский обоз новгородскому ополчению, шагавшему на битву с московитами. Добры молодцы новгородские дядю Серегу зарубили, рыбу сожрали, а Вольге дали меч и объяснили: либо, мол, с нами, либо на осину. Выбирать, в общем, не пришлось. Вольга затаил обиду. Тогда он еще и не примеривал, под кем быть лучше: под Москвой или под Новгородом? Казалось, везде одинаково. Но уж коли обидели, то и все большое дело обидчиков стало не по сердцу. На Шелони Вольга утек, переплыл реку и предался московитам.
Московиты в полон не брали, перебежчиков убивали прямо на берегу. Туда бы и Вольге дорога, но в тот миг, как дрался он с ратниками, случился рядом князь Пестрый. Князь велел подвести к себе новгородца. Милосердием он не грешил и Вольгу не помиловал бы, если бы Вольга как чудом один в один не походил лицом и статью на тогдашнего княжеского рынду. Только тот парень — Илья — был черноволос, а Вольга рус. Князю Пестрому забавным показалось иметь двух одинаковых рынд — одного черного, другого белого. Это и спасло Вольгу. Правда, на Шелони Илюху убили, и ничего из княжьей затеи не вышло. Зато Вольга остался жить при Пестром.
Вольга вышел к большому костру, от которого далеко разносились крики и хохот. Здесь, видать, бражничал какой-то пермский князец с дружиной. Вокруг были пермяки, языка которых Вольга не знал. Но ему стало интересно: каковы они, истинные, исконные? Вольга бросил на траву зипун и уселся, скрестив ноги по-татарски. Хмельной воин слева покосился на него, что-то хрипло крикнул, и по цепочке сидящих из рук в руки поплыл для Вольги ковш с брагой. Вольга принял его, поклонился и пригубил.
Пермский князец — высокого роста, нарочито одетый в рванье поверх дорогой, искрящейся от костра кольчуги, с золотой серьгой в ухе, беззубый и желтоглазый, — что-то увлеченно рассказывал дружинникам, почти кричал, яростно махал кулаком. Вольга едва-едва догадывался, что речь князя идет о его бранных подвигах. На Онеге жило много лопарей и веси, чей язык походил на пермский; Вольга худо-бедно умел с ними объясняться.
Вдруг дружинники начали оглядываться. Князь оборвал рассказ. В темноте послышалась мягкая поступь коней, звякнули чамбуры, кто-то спрыгивал с седел. В круг света вошли трое: высокий, гривастый русский мужик; другой немного пониже, темноволосый, с внимательными, строгими глазами; и третий — низенький, насупленный, с круглой, как котел, головою, по локоть без правой руки. Пришедшие поклонились. Князец кивнул, дружинники загомонили.
— Ну как, князь, не страшно тебе за частоколами Искора? — насмешливо спросил князец по-русски.
— И там, Качаим, страшно, — не поддерживая веселья, ответил темноволосый и присел на полено.
«Это, видать, и есть сам Михаил Пермский!» — понял Вольга, жадно вглядываясь в князя. Не было в нем ничего особенного, обычное русское лицо, усталое, с тенью под глазами, с резкой морщиной поперек лба, разве что очерчено это лицо было как-то жестко.
— Как московиты? — спросил князь Михаил.
— Московиты? — Качаим засмеялся. — Вокруг стана своего канавы роют против нашей конницы.
— А ты б не бражничал, а сводил всадников те канавы посмотреть, чтобы сдуру не сунуться.
— Моим коням те канавы на полскока. Мои кони в парме выросли, жеребятами через буреломы прыгали и сейчас вековую лесину берут.
— Неисправим ты, — Михаил покачал головой. — Велика ли сила у московитов?
Качаим сказал что-то по-пермски, и головастый коротышка, присевший рядом с Михаилом, кратко перевел:
— Пол-три десятка сотен, и две из них конные.
— У меня людей больше, чем у московитов, — весело сказал Качаим. — А коней вдвое больше! Не бойся, князь! Выходи из-за стен в поле, становись с нами, вместе гостей прогоним. Мои лазутчики своими глазами видели, что московиты уже сами себе яму копают. Они свою погибель чуют, а ты все никак осмелеть не можешь. Или в силу мою не веришь? — Качаим глянул на свою хмельную дружину, и она разом завопила, завыла от возмущения.
Какой-то пьяненький пермячок вылез из рядов и, ласково улыбаясь, сел перед Михаилом на корточки.
— Коча-князь поражения не знал! Он и силой, и духом могуч! Знаешь, как он княжью тамгу добыл?
Михаил мимо пермячка смотрел на Кочу. Тот развалился, довольно оглядываясь вокруг, важно протянул руку, в которую тотчас вложили ковш.
— Видал ли ты в Искоре на Княжьем валу каменную колоду? Запомни ее и внукам своим покажи! — рассказывал пьяненький пермячок. — Великий подвиг Коча совершил! Был он вторым сыном у своего отца, и отец тамгу хотел старшему отдать. А Коча закричал: «Давай испытание тягой!» Страшное то испытание! Но старший брат не испугался. Подняли Коча с братом руки над головой, и десять самых сильных воинов положили им на руки эту колоду. Кто первым уронит, тот и проиграл. Держат княжичи колоду! Ноги и руки у них затряслись. Коча младше был, да упрямее. У него лицо стало как у мертвеца, кровь из-под ногтей потекла, а он держал. Не осилил старший брат тяги, ослабил руки. Упала колода и голову ему на куски раздавила. Под этой колодой его и похоронили, а Коча князем стал! Вот так! Михаил тяжело вздохнул.
— Воля твоя, князь Качаим, — сказал он. — Не могу я себя судьей ставить. Решил в поле биться с московитами — что ж, это твоя судьба. А я останусь за стенами Искора. Если ты не сронишь тягу, одолеешь — великая слава тебе, сам тебе поклонюсь. Но если беда подступит — не губи себя и людей, отступай в Искор за валы и частоколы. Я ворота открытыми держать буду.
— Не понадобится, — уверенно сказал Качаим.
— Князь, позволь мне с отцом остаться, — негромко, не поднимая глаз, попросил большеголовый однорукий пермяк.
— Нет! — Качаим поднял ладонь над головой. — Я тебе велел быть с ним — не перечь мне!
Большеголовый молча поник.
— Я тебе, Коча, не данник, а потому по сердцу скажу, — вдруг произнес гривастый мужик, пришедший с князем Михаилом. — Не одолеть тебе московита. Чем больше пыжишься, тем больше навоняешь.
Князь Коча, выкатив глаза, сорвал с себя лисью шапку, швырнул ее в костер и показал мужику увесистый кулачище.
— Завтра после боя, Калын, приходи ко мне на кулаках биться! Хоть один зуб домой принесешь — я тебе сто соболей плачу!
Дружина и гривастый захохотали — каждый над своим. Князь Михаил тем временем наклонился к молодому, но уже совсем поседевшему пермяку, который лежал на шкуре рядом с Вольгой и не смеялся вместе со всеми.
— Мичкин, пошли ко мне на гору, — негромко позвал князь. — Здесь ты сгибнешь зря, а со мной ты сможешь отомстить…
Рука пермяка, державшая глиняную чашку, сжалась. Чашка разломилась, брага пролилась.
— Вот жизнь моя, — бросая обломки, сказал Мичкин. — Я не хочу мстить. Я хочу умереть. Только нет мне смерти, боги меня отвергли. Потому что сам я выжил, а жену и сына защитить не сумел…
Где-то позади опять послышался шум, разноголосый гомон, звон, вопли, бубенцы. Дружинники Качаима повернули головы. Гривастый мужик, которого Коча вызвал на кулачный бой, тихонько произнес — Вольга его услышал — на ухо князю:
— Пойдем, Михаил, отсюда. Шаман мухоморовку заварил. Они сейчас пить будут.
— Почто такую дрянь глотать?
— Так у них еще от мурманов-берсерков ведется. Мухоморовка в бою слепит и бесит. Пойдем, нечего на такую пакость смотреть. — Мужик вдруг взглянул на Вольгу: — И ты, парень, коли православный, лучше тоже уходи. Хорошего мало будет.
Пермяки, вставая, уже не обращали внимания на князя Михаила. Михаил со своими поднялся на ноги и пошел к коням. Вольга тоже встал, подцепил зипун и побрел, не зная куда.
На небе чуть светало. Тихая просинь очертила мрачную громаду Искорской горы в зубчатом воротнике елей. Вольга остановился у другого костра, почти догоревшего. Здесь никого уже не было — люди, закутавшись кто во что, спали поодаль. Вольга поворошил угли, подбросил дров и кинул на траву зипун, тоже лег. «Успею еще к Пестрому, — подумал он. — В кои веки волей подышать…»
Он лежал на боку, подперев рукой голову, шевелил в костре веткой, глядел на звезды, зернью дрожавшие над миром, и ему казалось, что он, как в отрочестве, лежит у костра рядом с дядькой Серегой, а за спиной громоздятся возы с рыбой, бродят во тьме стреноженные кони, и покой в мире, покой в душе. Вольга засыпал, засыпал — и заснул, ткнувшись щекой в кислую овчину зипуна, и так спал посреди вражеского стана, посреди короткой и ласковой северной ночи, легкой, как часовенка, и над ним горела лемеховая луковица луны.
Проснулся Вольга от пинка и вскочил, ничего не соображая. «Идут! Идут! Московиты идут!» — кричали повсюду. «А я?! — ударило Вольгу в виски. — Я же там должен быть!» Мимо бежали люди с мечами, дубинами, вилами, копьями, косами — это пермяки ополчались на пришельцев. Вольга кинулся куда-то в сторону, словно одним рывком мог очутиться среди своих, наверстать упущенное время. Но в толпе его чуть не сшибли с ног, кто-то съездил по уху, сбив шапку. Толпа увлекала Вольгу с собой, и он тоже побежал, топча брошенную одежду и погасшие кострища.
Его вынесло на гребень холма, и он увидел своих. Мглистый рассвет тускло озарил землю, перелески, реку. Осеребренные ночным заморозком травы серебрились на склонах. Широкая, лохматая, зеленая борозда съезжала в лог — это, сбивая росу, визжа и улюлюкая, промчалась пермская конница вдогонку за убегающими московитами.
«Бегут?..» — не поверил, останавливаясь, Вольга. Ратники Пестрого, так дружно и свирепо бившиеся на Шелони, теперь бегут? Рука стиснула топорище оскорда. Вольга наклонился, вырвал пук клевера и вытер лицо, словно снимал порчу.
Несколько сотен русских ратников, первыми вышедших на взгорье, молча и размеренно бежали со склона в низину, где рядами стояло войско, готовое к бою. Тусклые брони блестели в прорезях кафтанов, червленые щиты остриями врылись в дерн. Издалека Вольга увидел лица стоявших — серые, пустые, утомленные, равнодушные. Конная лава пермяков, рассыпаясь по скату, нагоняла бегущих. Пьяные, непроспавшиеся всадники дико вопили, рвались с седел, горячили коней, вертели над головами мечи, подбрасывали копья. Пешие ополченцы, разгоняясь под уклон, ордой катились вслед коннице. Пермские дружины наваливались сверху на московитов, как грозовые тучи. Московиты стояли. Вольга упал на колени, словно мог схорониться в короткой траве. Он отстал почти от всех и оказался среди мертвецки пьяных и помятых в суматохе, что валялись по стану и по гребню холма. Он остался у врага! Ужас этого преступления ключевым холодом окатил его душу. От страха у Вольги открылась словно еще пара глаз — он видел и вдаль, и вширь, и в грядущее. А грядущее несло пермякам гибель. Бежавшие московиты проскользнули сквозь стоявших, как вода сквозь сито, а стоявшие за десяток шагов до первых всадников вдруг подхватили щиты и тоже отшатнулись назад, открывая многозубые полосы врытого ночью частокола. Они закрывали колья собою, чтобы конница не усмиряла бега. И теперь пермяки уже не могли остановиться. Кони и люди со всего размаха нарвались на тын, и на его черте вмиг, словно волна, начал расти вал из лошадей и людей. Конский крик, человеческие вопли выхлестнулись к небу. Кони протыкали кольями шеи, рвали бока, ломали ноги, пробивали груди, вспарывали животы. Они валились целыми косматыми кучами, а люди вылетали из седел и падали на острия, как снопы на вилы. Страшная груда ног, хвостов, грив, человеческих голов, рук, сломанных копий шевелилась, росла и обтекала кровью, как туша, которую свежуют и тут же рубят. А сзади, не в силах остановиться или отвернуть, налетали все новые и новые конники, и их подпирала толпа бежавших ополченцев, с разбега ползших на живую гору по плечам, головам, лицам, дрожащим лошадиным животам. Их было слишком много, пермских ратников, они мешали друг другу, падали, валили своих, топтали, давили. И вдруг в этом живом и кровавом тесте, как ножи, блеснули брони московитов.
Они шагали по мертвым и по живым редкой цепью. В левой руке, наискосок прикрывая себя до колен, они держали каплевидные червленые щиты, а в правой руке — длинные мечи. Они шагали мерно и страшно, как косари, и широко рубили слева направо и справа налево — на каждый мах. Вольга видел, как от их мечей, будто звезды репейника, разлетаются срубленные руки и головы пермяков. Опущенные медные личины шеломов огненно пылали, а прорези глазниц рассекали взглядом, как лезвием. Московиты двигались будто какие-то железные птицы смерти со щитами-крыльями: прозрачно-алая кровь бежала по булату мечей и брызгами срывалась с крыжей, кровь была на медных личинах, по локоть в крови были кольчужные руки, по колено в крови были ноги, а за сапогами волоклись зацепившиеся потроха.
Пермяки рванулись обратно, сбиваясь в кучу на дне лощины, кинулись в разные стороны — налево, направо, назад. Московиты прыгали на них сверху, словно рыси. Среди алых щитов еще вертелись, отбиваясь, несколько уцелевших всадников — Вольга узнал князя Качаима, точно горящего от покрывавшей его крови, точно дымящегося от пара. Другой пермяк — молодой и уже седой, которого князь Михаил называл Мичкином, — погнал толпу ополченцев вправо, к реке, в обход вала из мертвецов. Но там, где лощина загибалась, на склоне, будто из-под земли вдруг поднялся ряд русских лучников, прятавшихся в канаве. В лощине зарябило и замельтешило от стрел, и Вольга даже издалека услышал их шелестящий, осиный, каленый и пернатый свист. Пермяки падали и вставали, укрывались кожаными щитами и все равно бежали вперед. Тогда склон будто лопнул, подбросив солнце как катящийся бондарный обруч на кочке, и что-то лопнуло в голове у Вольги — это ахнули свейские пищали. Пермяки повалились, вскочили, и опять ударили пищали. Ополченцы — потерявшиеся и оглушенные — поползли по траве прямо под ноги бегущих навстречу московитов.
С другого краю смятенные пермяки метнулись налево, к далекому Искору, отчаянно черневшему на скале своими бесполезными частоколами. Но им наперерез летела русская конница — так, как умели только русские, когда конь стелется над землей, а всадник прямо, как полено, торчит в седле, слева под мышкой зажав копье, а правой рукой держа на отлете меч. В клин русской конницы вонзился крохотный отряд пермских всадников под началом страшного воина, волосы которого были заплетены в две косы, а на голове растопырил рога олений череп. Этот воин рубился сразу двумя клинками, а конь его танцевал, шел боком, клонился, словно лодка, наискось вынося хозяина из схватки. Строй русской конницы смешался, и в просветах между лошадьми замелькали светловолосые головы убегающих к Искорке пермяков. Вольга встрепенулся и кинулся туда же.
Скорая битва вращалась, как водоворот, и затягивала в жерло всех, кто оказался поблизости, но выбрасывала наружу тех, кто задевал ее по касательной. Так и Вольга проскочил мимо русских конников, перекатился на спине под копьем, получил голомянем меча по темени и вырвался в чистое поле, полого поднимавшееся к Искорской горе.
Он бежал в Искорку во весь дух, бросив оскорд, сорвав зипун, лишь бы уйти. Пермская крепость была теперь его единственным спасением. Он испытал на себе равнодушную и беспощадную руку московитского князя, который властно и свирепо закрутил жернов этой бойни. Московитский князь его, Вольгу, чужака-новгородца и перебежчика, не помилует. Кол и дыба — вот что ждет его у своих.
Солнце палило в затылок, в спину. Вдали кричали добиваемые московитами пермяки. Гора качалась в глазах, вздох разламывал грудь. Ворота Искорки стояли открытыми. Все искорцы высыпали на валы глядеть, как с ратного поля бегут уцелевшие воины Качаимова ополчения.
Глава 23
Княжий вал
Князь Михаил так и не решил, на кого возложить вину за поджог острога. Пусть и не сказать словами этому человеку, не наказать его, пусть даже этот человек; уже мертв, все равно — кто это сделал? Михаил не мог заподозрить никого. Но ведь кто-то все-таки был… Кому-то хотелось увидеть над Чердынью московскую хоругвь! Однако тем способом, каким этот предатель добился своего, никто бы не воспользовался. Так подло не поступили бы даже извечные враги — вогулы. Вогульское зло — заклятое, колдовское, высокое и яркое, как горящая ель, — все же было более человечным, чем зло московитов, которое незримо, неотвратимо и мерно ползет на Чердынь из-за окоема, как торфяной пожар, что душит дымом и обрушивает землю под ногами.
Острог сгорел больше чем наполовину — три башни и четыре прясла стен, осадные дворы, гридница, лабазы, часовня, княжий дом… Остался только юго-восточный угол с несколькими лабазами. Землю и валы усыпал пепел. Грудами выше роста человека лежали головни и кроваво тлели в глубине. Все дымилось; черным снегом реяла зола. Обугленные бревна косо торчали к небу, словно подземные пермские боги в негодовании воздели изломанные, кривые ручищи. В белом тумане рассвета потрясенно затихли вокруг острога и монастырь, и городище, и слободки, и сама Колва. Но даже в пожарище Чердынь оставалась грозной и страшной, точно; ее не воры подожгли, а сама она вспыхнула и пожрала себя в зареве прорвавшегося изнутри неукротимого пламени непокорства.
Утром Михаил поднялся на уцелевшую Спасскую башню, встал на обламе, что навис над воротами, которые теперь вели из пустоты в пустоту. Пепелище родного города лежало под ногами князя. Он уже видел подобное пепелище — в Усть-Выме. Но тогда оно еще не было столь родным и вызывало только страх. А теперь горе, любовь и ненависть комом заткнули горло. Этот город строили люди, бежавшие сюда от Новгорода и Москвы, от удельных усобиц — как Анфал Никитин. Они хотели жить здесь вольно. Ветер свободы высушил до звона бревна венцов и частоколов острога, серебром освятил шатры башен. Этот город его отец выбрал для столицы сына, князя Перми Великой. Здесь в погребе сидела Золотая Баба, и отсюда в страхе бежал епископ Питирим. Сюда он, князь Михаил, привез свою жену, здесь родились его дети, здесь умерли его сын и брат. Здесь он, князь, обрел свою родину, судьбу и достоинство. Защищая этот город, зажег сполох и пропал в вечной тьме богатырь Полюд — самый дорогой Михаилу человек. А ночью чья-то подлая рука подожгла этот город — подожгла память, судьбу, душу, сердце князя.
Михаил задыхался, думая о московитах. Где-то там, за семью далями, они варились в своем котле, за что-то дрались, к чему-то стремились, но все это было далеко, было ихнее, не пермское. А вот теперь так повернулось, что в их борьбе потребовался этот козырь, и они, ничтоже сумняшеся, протянули за ним руку. Они не посмотрели ни на что, заранее смахнули людей с этой земли, как тараканов с лавки. Им было плевать, они думали о своем. Если бы Москва объяснила свои беды, если бы попросила добром — он бы согласился. Он тоже русский и молится тому же Христу. Он бы дал двойной, тройной ясак, он послал бы в помощь полк, он сам пошел бы простым ратником куда угодно и, наверное, целовал бы крест Великому князю. Но Москва не пожелала заметить, что у него, у его людей, у их земли тоже есть душа. И потому, надменно торопясь, Москва попросту сожгла его город. Он, Михаил, стерпел бы все, примирился бы со всем — но не с грязным московским сапогом, наступившим на его душу. А Чердынь была его душой. И теперь он уже не мог покориться. Он не желал покориться как князь, потому что его оскорбили как человека.