Салихат
Часть 5 из 23 Информация о книге
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Облик Загида, его манера смотреть и говорить совсем не соответствуют имени[3]. Когда Джамалутдин дома, Загид берет его машину и куда-то уезжает, возвращаясь поздно вечером. Джамалутдин не возражает. Кажется, он не считает, что Загид должен вести себя как-то иначе. Муж велел слушаться Загида и стараться ему угождать, так что я чуть не каждый день готовлю любимые блюда пасынка – курзе и жижиган-чорпа[4]. Загид требует, чтобы подавала еду тоже я, а не Агабаджи. Приходится носить кушанья на мужскую половину, укутавшись так, что открытыми остаются лишь кисти рук и часть лица. Я стараюсь подавлять неприязнь к Загиду, хотя начинаю думать, что уж лучше провести целый день в обществе Расимы-апа, чем десять минут в одной комнате с Загидом. В нем есть что-то очень неприятное, но я убеждаю себя, что мне это только кажется.
Младшему сыну Джамалутдина Мустафе тринадцать лет. Он хороший, скромный мальчик, считается одним из лучших учеников в школе, много занимается и каждый день читает Коран. Мустафа с почтением относится ко всем членам семьи, даже ко мне, хотя я старше его всего на четыре года. Мулла местной мечети прочит мальчику духовное будущее, но Джамалутдин возражает, хотя сам богобоязнен. Я слышала, как он говорил сыну, чтобы выбросил из головы мысли об учебе в медресе, к которой склоняет его мулла. Похвально, что Мустафа так благочестив, ходит в мечеть и знает наизусть много сур, – но этого достаточно, чтобы быть правоверным мусульманином и отправиться, когда придет его время, в лучший из миров. Мустафа не посмел возразить, но я видела слезы в его глазах.
Всеми в доме управляет Джамалутдин, даже Расимой-апа, хоть она и делает вид, что главная. Он выдает ей деньги на хозяйство, требуя, чтобы она не экономила, но в то же время не тратила понапрасну. Поэтому каждый день на обед у нас мясное блюдо, мебель у всех удобная и новая, в зале мужской половины стоит большой телевизор, а на кухне холодильник с морозильной камерой. Во дворе фруктовый сад с инжиром, абрикосами и грушами и разные хозяйственные постройки. Расима-апа держит кур, сама за ними ухаживает и каждое утро собирает к завтраку свежие яйца.
Самое большое потрясение я испытала, когда Расима-апа отвела меня за дом и показала колонку, из которой берут воду. Вот почему я никогда не видела Канбаровых у родника. Мне бы радоваться, что не придется таскать тяжелые ведра, а я едва не расплакалась от отчаяния: как теперь видеться с Жубаржат? Она будет ждать меня один день и другой, а когда не дождется, подумает, что меня не выпускают за ворота даже за водой.
Отныне я словно птица в клетке. Продукты покупает Расима-апа, и нет больше причин, чтобы отлучиться со двора хотя бы ненадолго. Женщины должны сидеть дома, чтобы не давать поводов для грязных сплетен, говорит Расима-апа. Теперь я должна ждать, пока в каком-нибудь доме не решат играть свадьбу. Джамалутдина, как самого уважаемого жителя села, зовут на все свадьбы, и он никому не отказывает, ходит даже к беднякам, потому что так повелел Всевышний. Но женщины могут пойти только в такие же уважаемые дома, в каких живут сами, а в нашем селе мало таких: только дома Джамалутдина и моего отца.
Я не знаю, чем занимается Джамалутдин, как зарабатывает деньги. Он приходит ко мне только поздним вечером, после наступления темноты, и не остается на ночь – уходит спать на свою половину. Рано утром он совершает намаз, потом снова ложится, и в восемь часов я приношу ему завтрак из свежеиспеченных лепешек, масла, сыра и крепкого сладкого чая. Пока муж ест, я стою рядом, и он меня не отпускает на случай, если ему еще что-нибудь понадобится. Потом он уезжает, а я остаюсь прислуживать Расиме-апа и Загиду и заниматься делами по хозяйству, которых с утра до вечера не переделать.
Ночует Джамалутдин всегда дома, если только ему не нужно в Махачкалу. Раз в месяц, а иногда чаще, он уезжает в город на несколько дней. Но пока у нас медовый месяц, сказал Джамалутдин, поездок не будет. Не могу понять, обрадовало меня это известие или огорчило. Я все еще боюсь сурового и сдержанного мужа и испытываю трепет, когда он входит в комнату или обращается ко мне. Душа на миг сжимается от ужаса, но я говорю себе, что Джамалутдин ничего плохого не сделает, ведь со дня свадьбы прошла целая неделя, а он ни разу не ударил меня и даже не прикрикнул. Чтобы он не решил, будто я с ним недостаточно почтительна, я никогда не заговариваю первой, только отвечаю на вопросы, опустив глаза.
Джамалутдину это не нравится. Он просит хотя бы иногда смотреть на него и улыбаться, но я не могу. Внутри будто сидит кто-то, управляющий моим лицом и голосом. Я не могу вести себя иначе в присутствии мужчины, ведь шестнадцать лет прожила с отцом, который бил меня только за то, что я говорила чуть громче, чем он считал приличным, или «смотрела дерзко». В мою голову вбили: поднять глаза на мужчину, пусть даже близкого родственника, значит навлечь на себя неприятности. И вот теперь Джамалутдин требует, чтобы я смотрела ему в лицо и не использовала в ответах только «да» и «хорошо» или «как скажете, Джамалутдин-ата». Воистину, Аллах не думал о своих дочерях, когда создавал таких разных мужчин!
После вечернего омовения и намаза я жду мужа в спальне. На мне рубашка из тонкой ткани с вырезом на груди и короткими рукавами. Рубашку дал мне Джамалутдин, велев надевать перед сном. Если бы отец увидел меня в таком виде, я не прожила бы и пяти минут и отправилась в этой рубашке прямо в ад, потому что в рай меня бы в ней не пустили. Я была уверена, что Джамалутдину в ней не понравлюсь. Но он целовал мое тело сначала через рубашку, а потом уже без нее. Я не знала, как пережить такой стыд, просила перестать, хотя сама хотела, чтобы он продолжал. Потом он долго находился внутри меня, и был так неистов, что из моих глаз брызнули слезы. Он спросил, почему я плачу. Я спрятала лицо в подушку и промолчала, стыдясь и боясь, что Аллах меня накажет за то, что муж делает со мной. Джамалутдин оторвал меня от подушки и не позволил отвернуться. Я закрыла глаза, но он велел:
– Смотри на меня.
Пришлось подчиниться. Я впервые видела лицо мужа так близко. Оказывается, глаза у него голубые, как небо в весенний день. Он чужой и далекий, как те страны, в которых я никогда не побываю, и в то же время он – мой муж. Это так странно, но еще удивительнее было то, что я прижималась к нему совсем голая, ощущая странный жар внутри, который занимается всякий раз, едва он ложится со мной.
– Почему плачешь? Больно, да? Скажи.
– Я уже не плачу, Джамалутдин-ата.
– Я спросил почему.
– Не знаю… не от боли, нет.
– Тогда что?
Я молчала. Я не знала, как отвечать. Пусть лучше ударит меня за то, что молчу, чем убьет за то, что я развратная.
Наверное, Джамалутдин почувствовал мой страх, его голос вдруг смягчился, и руки перестали сжимать меня с такой силой.
– Салихат, тебе нравится, когда я беру тебя.
Я тихо охнула, закусила губу и помотала головой.
– Помни, если солжешь мужу, двери рая закроются для тебя навсегда.
– Да, нравится. – Кровь так прилила к моим щекам, что еще немного – и хлынет через кожу.
Если бы он убил меня в тот момент, клянусь, я испытала бы облегчение. Но Аллах дал мне в мужья странного человека. Почему Джамалутдин смеется? Почему он всегда смеется, когда слышит мои ответы? Что такого забавного я говорю? Может быть, он так же смеялся перед тем, как убить Зехру, и его смех – это последнее, что она слышала в этой жизни?..
– Салихат, ты глупая. Послушай, что я сейчас скажу.
Он сел, прислонившись к спинке кровати, не отпуская меня, так что я оказалась прижатой к его груди, поросшей темными волосами.
– Удовольствие, которое испытывают муж и жена от близости, – не грех, а величайшая милость Аллаха. Если бы ты чаще читала Коран, то знала бы: нет ничего постыдного в моих действиях и в том, что ты чувствуешь, ведь это дозволено Всевышним, а то, что не дозволено, я не делаю. Мне приятно ласкать тебя и целовать, и я бы хотел, чтобы ты делала то же. Но ты пока не готова, и я тебя не принуждаю, жду, пока привыкнешь. Но в остальном на мою снисходительность не рассчитывай и бойся меня, как всякая жена страшится своего мужа. Ты должна быть покорной, не лгать и угождать мне, моим сыновьям и Расиме-апа. Пока все именно так, мне не приходится тебя наказывать, и это хорошо. Ибо нет для правоверного более тяжкой обязанности, чем вразумлять нерадивую жену. Но если когда-нибудь ты забудешь о страхе перед Всевышним, о своем долге передо мной, мне придется напомнить тебе. Все это я говорю для того, чтобы ты не стыдилась своих ощущений и не боялась показывать их мне. Куда больше меня разозлит твое притворство или равнодушие. Помни об этом, Салихат.
Я слушала его в изумлении. Не могла поверить, что слышу это от немногословного Джамалутдина. Я действительно боюсь мужа, но еще больше – его ласк, от которых становлюсь сама не своя. Откуда же мне было знать, что все, что происходит в нашей спальне, – с благословения Аллаха? Уж точно не от отца и не от Жубаржат, которая уверена, что ее долг состоит в покорности мужу и в рождении детей, и которая ни о каком удовольствии и не помышляет.
Джамалутдин продолжал говорить, а я лежала не дыша, старалась запомнить каждое слово.
– Ты должна родить много детей. Двух сыновей мне недостаточно. Я хочу, чтобы этот дом был наполнен детьми. Поэтому я буду приходить к тебе, пока ты не понесешь. Как только почувствуешь, что твои недомогания не пришли, скажешь мне.
– И тогда вы не будете приходить в мою спальню, пока я не рожу?
– Буду. Ведь, помимо долга, мною движет удовольствие, которое я получаю, владея тобой. И то, что ты разделяешь со мной это удовольствие, доставляет мне еще большую радость.
Все-таки мой муж – странный человек. Может, убийство жены на него так подействовало? Может, он пытается усыпить мою бдительность, чтобы убедиться в моей развратности и потом сказать моему отцу: «Она была шлюха, и я отправил ее прямиком в ад». Но я не хотела в это верить. И когда следующим вечером Джамалутдин пришел, я уже не притворялась равнодушной, и он остался со мной на всю ночь – впервые после свадьбы.
* * *
Я пеку чуду с бараниной к завтраку. За окнами едва рассвело, и остальные еще спят после утренней молитвы. Это мое самое любимое время: можно побыть в одиночестве без приказаний Расимы-апа: сделай то и сделай это, которые она щедро раздает до самого вечера.
Хотя прошло уже десять дней, как я вошла в дом Джамалутдина, я все еще не могу привыкнуть к роскоши, которая моему отцу и не снилась, хоть он и слывет самым богатым после Джамалутдина. Кухня просторная и обставлена совсем как в махачкалинской квартире тети Мазифат. Есть холодильник и газовая плита с духовкой, так что чуду можно печь, не выходя во двор. И два стола – один обеденный, за которым едим мы с Агабаджи, и другой для готовки. На нем удобно раскатывать тесто, резать овощи и разделывать мясо. Пол не земляной, как в других домах, а дощатый, и я отскребаю его каждый день после ужина, чтобы половицы блестели.
У стены стоят ведра с водой, которую я ношу с колонки: достаточно только зайти за дом, и вот она, вода, течет себе свободно, не надо стоять в очереди. Джамалутдин говорит, что хочет провести в дом водопровод, чтобы было, как у тети Мазифат в ванной – открываешь кран, и вода течет сразу теплая, но я в такие чудеса не верю. Как может вода течь в любое время по твоему желанию? Откуда она возьмется в таком количестве, да еще подогретая? Так что я просто вежливо выслушала планы Джамалутдина, делая большие глаза от удивления, а сама про себя посмеялась, и только.
Чуду в духовке не подгорают, получаются румяные, пышные от большого количества начинки. В этом доме не надо экономить мясо. Когда запасы кончаются, Джамалутдин привозит освежеванную тушу барана, а кур Расима-апа режет сама. Дважды в неделю мне приходится ощипывать теплые, залитые кровью тушки, я стискиваю зубы и задерживаю дыхание, чтобы не мутило от сладковатого запаха, который потом долго не отстает от рук. После того как я ощипала не меньше десятка тушек, блюда с курятиной уже не кажутся такими аппетитными, но я должна есть то, что едят другие.
Горячие чуду лежат на блюде, прикрытые чистой тряпицей. Они так пахнут, что в животе урчит от голода. Предвкушаю, как разломлю жирный сочный пирожок и съем, пока никто не видит. Завариваю крепкий чай, наливаю себе чашку, добавляю сахар – роскошь, к которой я уже успела привыкнуть. Это так вкусно: сладкий чай с мятой, да еще со свежим чуду!..
– Завтракаешь, значит.
Чашка выскальзывает из моих рук, и немного чая проливается на стол. Я сижу спиной к двери, на волосы накинут платок, но лицо и шея спереди открыты. Аллах, что надо здесь Загиду?.. Ведь на женской половине он может заходить лишь в комнату жены.
Поспешно встаю, поправляю платок и оборачиваюсь. Старший сын Джамалутдина небрежно прислонился плечом к косяку, на лице – кривая усмешка. Я опускаю глаза и бормочу:
– Доброе утро, Загид. Хотите чуду?
Он мой пасынок, но я к нему на «вы», ведь он старше меня и не терпит неуважения. Мне не нравится взгляд, которым Загид охватывает меня с головы до пят, я вспыхиваю, а ему мое смущение, похоже, доставляет удовольствие.
– Я за этим и пришел. Неси завтрак поскорее. Уезжаю по делам.
Загид раздает приказания, словно он не пасынок мне, а муж. Это странно, ведь у него есть жена, почему он не разбудит Агабаджи и не велит ей все то, что велит мне? Но я не могу задать ему этот вопрос, поэтому просто киваю, и он наконец уходит.
Ставлю на поднос все необходимое и отправляюсь в столовую мужской половины. Чтобы попасть туда, надо пройти длинным полутемным коридором мимо закрытых дверей женских спален, миновать небольшую прихожую, за которой начинаются жилые комнаты Джамалутдина и его сыновей. Здесь всегда тихо, мебели почти нет, все скромно и просто, даже в зале, где бывают уважаемые гости, вместо диванов на полу ковры и подушки. Единственный предмет роскоши – большой телевизор на подставке. Я каждый день протираю экран от пыли специальной тряпочкой, которую мне выдала Расима-апа, и всякий раз боюсь, что останутся разводы от чистящего средства с резким запахом, поэтому тру хорошенько, досуха.
Я стараюсь бывать на мужской половине как можно реже, но все равно получается не меньше трех раз в день, ведь я убираюсь и приношу еду, – и перед каждым походом я закутываюсь в платок, чтобы ни один волосок не выбивался наружу. Перед тем как войти, я должна убедиться, что в доме не гостят посторонние мужчины. Утром все просто: в такое время к нам никто не приходит, если только не стряслось что-то важное, как на днях, когда Джамалутдину принесли весть о внезапной смерти дальнего родственника. А вот днем или вечером приходится спрашивать у Расимы-апа, не пришел ли кто.
В комнате, где мужчины принимают пищу, сумрачно и прохладно. Здесь почти нет мебели, кроме стола посредине, простых удобных стульев и шкафа с посудой в дальнем углу. Вдоль стен разбросаны циновки. Я составляю на стол все, что принесла на подносе, стараясь не греметь посудой и управиться поскорее, пока не появился Загид. Но куда там, он тут как тут, смотрит, не пролью ли я чай, не подгоревшие ли чуду на тарелке, не забыла ли я про овечий сыр, который он ест каждое утро. Любая оплошность с моей стороны вызывает у Загида довольную усмешку, и он не преминет пожаловаться Расиме-апа, а той только того и надо. Джамалутдин не знает про козни Загида, а то, что Расима-апа учит меня жизни, он считает само собой разумеющимся. Иные свекрови так обращаются с невестками, что те сбегают в родительский дом и остаются там, если, конечно, им позволяют остаться. Джамалутдин говорит, если я буду трудолюбивой и почтительной, у Расимы-апа не появится поводов сурово со мной обращаться. Он не бывает дома целыми днями, а когда возвращается, требует тишины и порядка, так что домашние стараются как можно реже попадаться ему на глаза, а Расима-апа – та вообще ходит ласковая, слова дурного не скажет, речи ее льются словно мед.
Загид внимательно следит за мной, но на этот раз не находит повода придраться. Я разложила перед ним чуду и сыр, поставила чай, даже про салфетку не забыла.
Обычно Загид сразу меня отпускает. А сегодня не спешит, смотрит прямо в лицо, шайтан его забери. Я отвожу глаза, сдерживаясь, чтобы не сказать какую-нибудь дерзость.
– Как тебе живется в нашем доме? – спрашивает Загид, наслаждаясь моим смущением и осознанием собственной власти.
– Хорошо, – отвечаю, а сама потихоньку пячусь к двери.
Но пасынок разгадал мою хитрость.
– Я не позволял тебе уйти! Сядь рядом. – Он хлопает ладонью по стулу. – Не люблю завтракать в одиночестве.
«Почему тогда не разбудишь Агабаджи? Ухаживать за мужем – ее обязанность».
– Мне нельзя тут. Если Джамалутдин войдет…
– Чего боишься? Я для тебя махрам[5], забыла? Стыдливость хороша для засватанной девицы, но не для замужней женщины, живущей в доме с мужчинами.
– У меня много дел, Расима-апа рассердится, если узнает, что я тут прохлаждаюсь, – в отчаянии привожу я убедительный довод.
– Я скажу, что ты убиралась в моей комнате. Ну! Садись! – Тон и взгляд Загида ясно дают мне понять, что я совершу ошибку, если ослушаюсь.
Отодвигаю стул как можно дальше от него, сажусь на самый краешек, готовая в любой момент бежать. Хотя, что мне может сделать пасынок? Поблизости спит Джамалутдин, который вот-вот встанет. Бояться нечего. Да, Загид мне противен, но несколько минут можно и потерпеть.
– Я могу говорить тетке только хорошее о тебе, – вкрадчиво продолжает Загид, скаля желтые от табака зубы. – А могу наоборот. Она мне верит. Подумай, может, лучше бы мы были друзьями, а, Салихат?
Я киваю, а сама думаю: «Про какую дружбу он говорит? Разве я парень?»
Ведь дружить могут только мужчины с мужчинами или женщины с женщинами. А остальное – или родство, или харам.
Загид ест шумно и жадно, чуду запихивает в рот чуть ли не целиком, сыр падает ему на рубашку, он нетерпеливо смахивает крошки на пол. Мне неприятно на него смотреть, и я отворачиваюсь, с тоской глядя на дверь.
– Ты уже подружилась с моей женой? Вы ведь подружки с ней, скажи?
– Агабаджи хорошая, – осторожно отвечаю я. – Такая тихая, говорит мало… ей, наверное, не очень здоровится, все-таки первенца ждет…
– Уверен, будет сын, – важно говорит Загид, отхлебывая из чашки. – А ты еще не понесла? – Он кидает взгляд на мой живот, но я в просторном платье. – Отец каждую ночь к тебе ходит! Даром что старый, даже я столько не бываю с женой. Хотя ей не на что жаловаться.
Он похотливо хихикает. Наверное, это уже слишком. Вскакиваю и, пробормотав извинения, бегу прочь из комнаты. Вслед мне несется смех.
В коридоре прижимаюсь горячим лицом к стене, жду, пока успокоится колотящееся сердце. Загид ничего мне не сделал, но я осквернена его словами, взглядами, смехом. О том, чтобы рассказать обо всем мужу, мне и в голову не приходит.
Проходя мимо спальни Джамалутдина, осторожно заглядываю внутрь. В комнате полумрак, Джамалутдин спит после предрассветного намаза на своей узкой кровати, укрытый простыней. Затворяю дверь и возвращаюсь на кухню, время нести завтрак Расиме-апа.
На кухне хозяйничает Агабаджи. Лицо заспанное и злое, нечесаные пряди торчат из-под небрежно накинутого платка. За такой вид меня даже Жубаржат бы отругала. Поджав и без того тонкие губы, жена пасынка швыряет на тарелку чуду с таким видом, будто они виноваты во всех ее бедах. Увидев меня, презрительно передергивает плечами.
– Расима-апа голодная. – Слова, которыми Агабаджи удостаивает меня вместо «доброго утра», звучат как обвинение. – Она разбудила меня, потому что не смогла найти тебя. Где, интересно, ты была? – И, не дав мне возможности ответить, ехидно добавляет: – Лучше бы тебе придумать хорошее оправдание, чтобы не нарваться на неприятности.
– Мне нет нужды оправдываться, сестра, – спокойно говорю я, намеренно называя Агабаджи общим для всех правоверных мусульманок именем, чтобы охладить ее пыл. – Я подавала завтрак твоему мужу. Он не сразу отпустил меня. И если Расима-апа сегодня проснулась раньше обычного и попросила тебя подать чуду, которые я испекла вовремя, в этом нет ничего, что могло бы вызвать ее или твое неудовольствие.
Младшему сыну Джамалутдина Мустафе тринадцать лет. Он хороший, скромный мальчик, считается одним из лучших учеников в школе, много занимается и каждый день читает Коран. Мустафа с почтением относится ко всем членам семьи, даже ко мне, хотя я старше его всего на четыре года. Мулла местной мечети прочит мальчику духовное будущее, но Джамалутдин возражает, хотя сам богобоязнен. Я слышала, как он говорил сыну, чтобы выбросил из головы мысли об учебе в медресе, к которой склоняет его мулла. Похвально, что Мустафа так благочестив, ходит в мечеть и знает наизусть много сур, – но этого достаточно, чтобы быть правоверным мусульманином и отправиться, когда придет его время, в лучший из миров. Мустафа не посмел возразить, но я видела слезы в его глазах.
Всеми в доме управляет Джамалутдин, даже Расимой-апа, хоть она и делает вид, что главная. Он выдает ей деньги на хозяйство, требуя, чтобы она не экономила, но в то же время не тратила понапрасну. Поэтому каждый день на обед у нас мясное блюдо, мебель у всех удобная и новая, в зале мужской половины стоит большой телевизор, а на кухне холодильник с морозильной камерой. Во дворе фруктовый сад с инжиром, абрикосами и грушами и разные хозяйственные постройки. Расима-апа держит кур, сама за ними ухаживает и каждое утро собирает к завтраку свежие яйца.
Самое большое потрясение я испытала, когда Расима-апа отвела меня за дом и показала колонку, из которой берут воду. Вот почему я никогда не видела Канбаровых у родника. Мне бы радоваться, что не придется таскать тяжелые ведра, а я едва не расплакалась от отчаяния: как теперь видеться с Жубаржат? Она будет ждать меня один день и другой, а когда не дождется, подумает, что меня не выпускают за ворота даже за водой.
Отныне я словно птица в клетке. Продукты покупает Расима-апа, и нет больше причин, чтобы отлучиться со двора хотя бы ненадолго. Женщины должны сидеть дома, чтобы не давать поводов для грязных сплетен, говорит Расима-апа. Теперь я должна ждать, пока в каком-нибудь доме не решат играть свадьбу. Джамалутдина, как самого уважаемого жителя села, зовут на все свадьбы, и он никому не отказывает, ходит даже к беднякам, потому что так повелел Всевышний. Но женщины могут пойти только в такие же уважаемые дома, в каких живут сами, а в нашем селе мало таких: только дома Джамалутдина и моего отца.
Я не знаю, чем занимается Джамалутдин, как зарабатывает деньги. Он приходит ко мне только поздним вечером, после наступления темноты, и не остается на ночь – уходит спать на свою половину. Рано утром он совершает намаз, потом снова ложится, и в восемь часов я приношу ему завтрак из свежеиспеченных лепешек, масла, сыра и крепкого сладкого чая. Пока муж ест, я стою рядом, и он меня не отпускает на случай, если ему еще что-нибудь понадобится. Потом он уезжает, а я остаюсь прислуживать Расиме-апа и Загиду и заниматься делами по хозяйству, которых с утра до вечера не переделать.
Ночует Джамалутдин всегда дома, если только ему не нужно в Махачкалу. Раз в месяц, а иногда чаще, он уезжает в город на несколько дней. Но пока у нас медовый месяц, сказал Джамалутдин, поездок не будет. Не могу понять, обрадовало меня это известие или огорчило. Я все еще боюсь сурового и сдержанного мужа и испытываю трепет, когда он входит в комнату или обращается ко мне. Душа на миг сжимается от ужаса, но я говорю себе, что Джамалутдин ничего плохого не сделает, ведь со дня свадьбы прошла целая неделя, а он ни разу не ударил меня и даже не прикрикнул. Чтобы он не решил, будто я с ним недостаточно почтительна, я никогда не заговариваю первой, только отвечаю на вопросы, опустив глаза.
Джамалутдину это не нравится. Он просит хотя бы иногда смотреть на него и улыбаться, но я не могу. Внутри будто сидит кто-то, управляющий моим лицом и голосом. Я не могу вести себя иначе в присутствии мужчины, ведь шестнадцать лет прожила с отцом, который бил меня только за то, что я говорила чуть громче, чем он считал приличным, или «смотрела дерзко». В мою голову вбили: поднять глаза на мужчину, пусть даже близкого родственника, значит навлечь на себя неприятности. И вот теперь Джамалутдин требует, чтобы я смотрела ему в лицо и не использовала в ответах только «да» и «хорошо» или «как скажете, Джамалутдин-ата». Воистину, Аллах не думал о своих дочерях, когда создавал таких разных мужчин!
После вечернего омовения и намаза я жду мужа в спальне. На мне рубашка из тонкой ткани с вырезом на груди и короткими рукавами. Рубашку дал мне Джамалутдин, велев надевать перед сном. Если бы отец увидел меня в таком виде, я не прожила бы и пяти минут и отправилась в этой рубашке прямо в ад, потому что в рай меня бы в ней не пустили. Я была уверена, что Джамалутдину в ней не понравлюсь. Но он целовал мое тело сначала через рубашку, а потом уже без нее. Я не знала, как пережить такой стыд, просила перестать, хотя сама хотела, чтобы он продолжал. Потом он долго находился внутри меня, и был так неистов, что из моих глаз брызнули слезы. Он спросил, почему я плачу. Я спрятала лицо в подушку и промолчала, стыдясь и боясь, что Аллах меня накажет за то, что муж делает со мной. Джамалутдин оторвал меня от подушки и не позволил отвернуться. Я закрыла глаза, но он велел:
– Смотри на меня.
Пришлось подчиниться. Я впервые видела лицо мужа так близко. Оказывается, глаза у него голубые, как небо в весенний день. Он чужой и далекий, как те страны, в которых я никогда не побываю, и в то же время он – мой муж. Это так странно, но еще удивительнее было то, что я прижималась к нему совсем голая, ощущая странный жар внутри, который занимается всякий раз, едва он ложится со мной.
– Почему плачешь? Больно, да? Скажи.
– Я уже не плачу, Джамалутдин-ата.
– Я спросил почему.
– Не знаю… не от боли, нет.
– Тогда что?
Я молчала. Я не знала, как отвечать. Пусть лучше ударит меня за то, что молчу, чем убьет за то, что я развратная.
Наверное, Джамалутдин почувствовал мой страх, его голос вдруг смягчился, и руки перестали сжимать меня с такой силой.
– Салихат, тебе нравится, когда я беру тебя.
Я тихо охнула, закусила губу и помотала головой.
– Помни, если солжешь мужу, двери рая закроются для тебя навсегда.
– Да, нравится. – Кровь так прилила к моим щекам, что еще немного – и хлынет через кожу.
Если бы он убил меня в тот момент, клянусь, я испытала бы облегчение. Но Аллах дал мне в мужья странного человека. Почему Джамалутдин смеется? Почему он всегда смеется, когда слышит мои ответы? Что такого забавного я говорю? Может быть, он так же смеялся перед тем, как убить Зехру, и его смех – это последнее, что она слышала в этой жизни?..
– Салихат, ты глупая. Послушай, что я сейчас скажу.
Он сел, прислонившись к спинке кровати, не отпуская меня, так что я оказалась прижатой к его груди, поросшей темными волосами.
– Удовольствие, которое испытывают муж и жена от близости, – не грех, а величайшая милость Аллаха. Если бы ты чаще читала Коран, то знала бы: нет ничего постыдного в моих действиях и в том, что ты чувствуешь, ведь это дозволено Всевышним, а то, что не дозволено, я не делаю. Мне приятно ласкать тебя и целовать, и я бы хотел, чтобы ты делала то же. Но ты пока не готова, и я тебя не принуждаю, жду, пока привыкнешь. Но в остальном на мою снисходительность не рассчитывай и бойся меня, как всякая жена страшится своего мужа. Ты должна быть покорной, не лгать и угождать мне, моим сыновьям и Расиме-апа. Пока все именно так, мне не приходится тебя наказывать, и это хорошо. Ибо нет для правоверного более тяжкой обязанности, чем вразумлять нерадивую жену. Но если когда-нибудь ты забудешь о страхе перед Всевышним, о своем долге передо мной, мне придется напомнить тебе. Все это я говорю для того, чтобы ты не стыдилась своих ощущений и не боялась показывать их мне. Куда больше меня разозлит твое притворство или равнодушие. Помни об этом, Салихат.
Я слушала его в изумлении. Не могла поверить, что слышу это от немногословного Джамалутдина. Я действительно боюсь мужа, но еще больше – его ласк, от которых становлюсь сама не своя. Откуда же мне было знать, что все, что происходит в нашей спальне, – с благословения Аллаха? Уж точно не от отца и не от Жубаржат, которая уверена, что ее долг состоит в покорности мужу и в рождении детей, и которая ни о каком удовольствии и не помышляет.
Джамалутдин продолжал говорить, а я лежала не дыша, старалась запомнить каждое слово.
– Ты должна родить много детей. Двух сыновей мне недостаточно. Я хочу, чтобы этот дом был наполнен детьми. Поэтому я буду приходить к тебе, пока ты не понесешь. Как только почувствуешь, что твои недомогания не пришли, скажешь мне.
– И тогда вы не будете приходить в мою спальню, пока я не рожу?
– Буду. Ведь, помимо долга, мною движет удовольствие, которое я получаю, владея тобой. И то, что ты разделяешь со мной это удовольствие, доставляет мне еще большую радость.
Все-таки мой муж – странный человек. Может, убийство жены на него так подействовало? Может, он пытается усыпить мою бдительность, чтобы убедиться в моей развратности и потом сказать моему отцу: «Она была шлюха, и я отправил ее прямиком в ад». Но я не хотела в это верить. И когда следующим вечером Джамалутдин пришел, я уже не притворялась равнодушной, и он остался со мной на всю ночь – впервые после свадьбы.
* * *
Я пеку чуду с бараниной к завтраку. За окнами едва рассвело, и остальные еще спят после утренней молитвы. Это мое самое любимое время: можно побыть в одиночестве без приказаний Расимы-апа: сделай то и сделай это, которые она щедро раздает до самого вечера.
Хотя прошло уже десять дней, как я вошла в дом Джамалутдина, я все еще не могу привыкнуть к роскоши, которая моему отцу и не снилась, хоть он и слывет самым богатым после Джамалутдина. Кухня просторная и обставлена совсем как в махачкалинской квартире тети Мазифат. Есть холодильник и газовая плита с духовкой, так что чуду можно печь, не выходя во двор. И два стола – один обеденный, за которым едим мы с Агабаджи, и другой для готовки. На нем удобно раскатывать тесто, резать овощи и разделывать мясо. Пол не земляной, как в других домах, а дощатый, и я отскребаю его каждый день после ужина, чтобы половицы блестели.
У стены стоят ведра с водой, которую я ношу с колонки: достаточно только зайти за дом, и вот она, вода, течет себе свободно, не надо стоять в очереди. Джамалутдин говорит, что хочет провести в дом водопровод, чтобы было, как у тети Мазифат в ванной – открываешь кран, и вода течет сразу теплая, но я в такие чудеса не верю. Как может вода течь в любое время по твоему желанию? Откуда она возьмется в таком количестве, да еще подогретая? Так что я просто вежливо выслушала планы Джамалутдина, делая большие глаза от удивления, а сама про себя посмеялась, и только.
Чуду в духовке не подгорают, получаются румяные, пышные от большого количества начинки. В этом доме не надо экономить мясо. Когда запасы кончаются, Джамалутдин привозит освежеванную тушу барана, а кур Расима-апа режет сама. Дважды в неделю мне приходится ощипывать теплые, залитые кровью тушки, я стискиваю зубы и задерживаю дыхание, чтобы не мутило от сладковатого запаха, который потом долго не отстает от рук. После того как я ощипала не меньше десятка тушек, блюда с курятиной уже не кажутся такими аппетитными, но я должна есть то, что едят другие.
Горячие чуду лежат на блюде, прикрытые чистой тряпицей. Они так пахнут, что в животе урчит от голода. Предвкушаю, как разломлю жирный сочный пирожок и съем, пока никто не видит. Завариваю крепкий чай, наливаю себе чашку, добавляю сахар – роскошь, к которой я уже успела привыкнуть. Это так вкусно: сладкий чай с мятой, да еще со свежим чуду!..
– Завтракаешь, значит.
Чашка выскальзывает из моих рук, и немного чая проливается на стол. Я сижу спиной к двери, на волосы накинут платок, но лицо и шея спереди открыты. Аллах, что надо здесь Загиду?.. Ведь на женской половине он может заходить лишь в комнату жены.
Поспешно встаю, поправляю платок и оборачиваюсь. Старший сын Джамалутдина небрежно прислонился плечом к косяку, на лице – кривая усмешка. Я опускаю глаза и бормочу:
– Доброе утро, Загид. Хотите чуду?
Он мой пасынок, но я к нему на «вы», ведь он старше меня и не терпит неуважения. Мне не нравится взгляд, которым Загид охватывает меня с головы до пят, я вспыхиваю, а ему мое смущение, похоже, доставляет удовольствие.
– Я за этим и пришел. Неси завтрак поскорее. Уезжаю по делам.
Загид раздает приказания, словно он не пасынок мне, а муж. Это странно, ведь у него есть жена, почему он не разбудит Агабаджи и не велит ей все то, что велит мне? Но я не могу задать ему этот вопрос, поэтому просто киваю, и он наконец уходит.
Ставлю на поднос все необходимое и отправляюсь в столовую мужской половины. Чтобы попасть туда, надо пройти длинным полутемным коридором мимо закрытых дверей женских спален, миновать небольшую прихожую, за которой начинаются жилые комнаты Джамалутдина и его сыновей. Здесь всегда тихо, мебели почти нет, все скромно и просто, даже в зале, где бывают уважаемые гости, вместо диванов на полу ковры и подушки. Единственный предмет роскоши – большой телевизор на подставке. Я каждый день протираю экран от пыли специальной тряпочкой, которую мне выдала Расима-апа, и всякий раз боюсь, что останутся разводы от чистящего средства с резким запахом, поэтому тру хорошенько, досуха.
Я стараюсь бывать на мужской половине как можно реже, но все равно получается не меньше трех раз в день, ведь я убираюсь и приношу еду, – и перед каждым походом я закутываюсь в платок, чтобы ни один волосок не выбивался наружу. Перед тем как войти, я должна убедиться, что в доме не гостят посторонние мужчины. Утром все просто: в такое время к нам никто не приходит, если только не стряслось что-то важное, как на днях, когда Джамалутдину принесли весть о внезапной смерти дальнего родственника. А вот днем или вечером приходится спрашивать у Расимы-апа, не пришел ли кто.
В комнате, где мужчины принимают пищу, сумрачно и прохладно. Здесь почти нет мебели, кроме стола посредине, простых удобных стульев и шкафа с посудой в дальнем углу. Вдоль стен разбросаны циновки. Я составляю на стол все, что принесла на подносе, стараясь не греметь посудой и управиться поскорее, пока не появился Загид. Но куда там, он тут как тут, смотрит, не пролью ли я чай, не подгоревшие ли чуду на тарелке, не забыла ли я про овечий сыр, который он ест каждое утро. Любая оплошность с моей стороны вызывает у Загида довольную усмешку, и он не преминет пожаловаться Расиме-апа, а той только того и надо. Джамалутдин не знает про козни Загида, а то, что Расима-апа учит меня жизни, он считает само собой разумеющимся. Иные свекрови так обращаются с невестками, что те сбегают в родительский дом и остаются там, если, конечно, им позволяют остаться. Джамалутдин говорит, если я буду трудолюбивой и почтительной, у Расимы-апа не появится поводов сурово со мной обращаться. Он не бывает дома целыми днями, а когда возвращается, требует тишины и порядка, так что домашние стараются как можно реже попадаться ему на глаза, а Расима-апа – та вообще ходит ласковая, слова дурного не скажет, речи ее льются словно мед.
Загид внимательно следит за мной, но на этот раз не находит повода придраться. Я разложила перед ним чуду и сыр, поставила чай, даже про салфетку не забыла.
Обычно Загид сразу меня отпускает. А сегодня не спешит, смотрит прямо в лицо, шайтан его забери. Я отвожу глаза, сдерживаясь, чтобы не сказать какую-нибудь дерзость.
– Как тебе живется в нашем доме? – спрашивает Загид, наслаждаясь моим смущением и осознанием собственной власти.
– Хорошо, – отвечаю, а сама потихоньку пячусь к двери.
Но пасынок разгадал мою хитрость.
– Я не позволял тебе уйти! Сядь рядом. – Он хлопает ладонью по стулу. – Не люблю завтракать в одиночестве.
«Почему тогда не разбудишь Агабаджи? Ухаживать за мужем – ее обязанность».
– Мне нельзя тут. Если Джамалутдин войдет…
– Чего боишься? Я для тебя махрам[5], забыла? Стыдливость хороша для засватанной девицы, но не для замужней женщины, живущей в доме с мужчинами.
– У меня много дел, Расима-апа рассердится, если узнает, что я тут прохлаждаюсь, – в отчаянии привожу я убедительный довод.
– Я скажу, что ты убиралась в моей комнате. Ну! Садись! – Тон и взгляд Загида ясно дают мне понять, что я совершу ошибку, если ослушаюсь.
Отодвигаю стул как можно дальше от него, сажусь на самый краешек, готовая в любой момент бежать. Хотя, что мне может сделать пасынок? Поблизости спит Джамалутдин, который вот-вот встанет. Бояться нечего. Да, Загид мне противен, но несколько минут можно и потерпеть.
– Я могу говорить тетке только хорошее о тебе, – вкрадчиво продолжает Загид, скаля желтые от табака зубы. – А могу наоборот. Она мне верит. Подумай, может, лучше бы мы были друзьями, а, Салихат?
Я киваю, а сама думаю: «Про какую дружбу он говорит? Разве я парень?»
Ведь дружить могут только мужчины с мужчинами или женщины с женщинами. А остальное – или родство, или харам.
Загид ест шумно и жадно, чуду запихивает в рот чуть ли не целиком, сыр падает ему на рубашку, он нетерпеливо смахивает крошки на пол. Мне неприятно на него смотреть, и я отворачиваюсь, с тоской глядя на дверь.
– Ты уже подружилась с моей женой? Вы ведь подружки с ней, скажи?
– Агабаджи хорошая, – осторожно отвечаю я. – Такая тихая, говорит мало… ей, наверное, не очень здоровится, все-таки первенца ждет…
– Уверен, будет сын, – важно говорит Загид, отхлебывая из чашки. – А ты еще не понесла? – Он кидает взгляд на мой живот, но я в просторном платье. – Отец каждую ночь к тебе ходит! Даром что старый, даже я столько не бываю с женой. Хотя ей не на что жаловаться.
Он похотливо хихикает. Наверное, это уже слишком. Вскакиваю и, пробормотав извинения, бегу прочь из комнаты. Вслед мне несется смех.
В коридоре прижимаюсь горячим лицом к стене, жду, пока успокоится колотящееся сердце. Загид ничего мне не сделал, но я осквернена его словами, взглядами, смехом. О том, чтобы рассказать обо всем мужу, мне и в голову не приходит.
Проходя мимо спальни Джамалутдина, осторожно заглядываю внутрь. В комнате полумрак, Джамалутдин спит после предрассветного намаза на своей узкой кровати, укрытый простыней. Затворяю дверь и возвращаюсь на кухню, время нести завтрак Расиме-апа.
На кухне хозяйничает Агабаджи. Лицо заспанное и злое, нечесаные пряди торчат из-под небрежно накинутого платка. За такой вид меня даже Жубаржат бы отругала. Поджав и без того тонкие губы, жена пасынка швыряет на тарелку чуду с таким видом, будто они виноваты во всех ее бедах. Увидев меня, презрительно передергивает плечами.
– Расима-апа голодная. – Слова, которыми Агабаджи удостаивает меня вместо «доброго утра», звучат как обвинение. – Она разбудила меня, потому что не смогла найти тебя. Где, интересно, ты была? – И, не дав мне возможности ответить, ехидно добавляет: – Лучше бы тебе придумать хорошее оправдание, чтобы не нарваться на неприятности.
– Мне нет нужды оправдываться, сестра, – спокойно говорю я, намеренно называя Агабаджи общим для всех правоверных мусульманок именем, чтобы охладить ее пыл. – Я подавала завтрак твоему мужу. Он не сразу отпустил меня. И если Расима-апа сегодня проснулась раньше обычного и попросила тебя подать чуду, которые я испекла вовремя, в этом нет ничего, что могло бы вызвать ее или твое неудовольствие.