Русское
Часть 57 из 161 Информация о книге
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Так начался новый этап их брака.
Елена и не подозревала о том, какое направление приняли мысли мужа, ведь он всегда оставался для нее чужим. Мысль о том, что она могла ему изменить, оскорбляла Бориса и одновременно приводила в ярость, но вместе с тем делала ее в его глазах более желанной, и потому он обнаружил, что мучительно раздираем двумя противоположными стремлениями: удалить ее, запятнавшую себя неверностью, и овладеть ею.
А бедная Елена могла только подумать: «Он страдает меланхолией, но все же в конце концов я ему небезразлична».
Иногда, деля с нею ложе, он, заключенный в броню своего тайного отчуждения, даже сам не отдавая себе в этом отчета, желал, чтобы она оказалась ему неверна. Впрочем, он и сам бы не сумел объяснить себе, потому ли это, что хочет от нее избавиться, потому ли, что хочет удовлетворить какую-то темную тягу к разрушению, жившую глубоко в его душе.
Так проходили для него июньские дни.
После поздних весенних заморозков погода стояла неустойчивая, изменчивая. Урожай выдастся скудный.
Жарким и необычайно душным днем в конце июля, когда даже легкий ветерок стих, словно осознав тщетность любых усилий, Борис прискакал из Грязного назад в Русское, и не успел он ступить на пыльную рыночную площадь, как заметил Стефана-священника, спускающегося с верхнего этажа его дома. Вероятно, он навещал Елену.
Сердце у Бориса на миг замерло.
Площадь была пуста. Окружавшие ее деревянные дома и каменная церковь словно погрузились в тягостное оцепенение, ожидая, когда же дуновение ветра своим легким прикосновением вернет их к жизни.
Когда Борис подходил к дому, Стефан шел прочь, в глубокой задумчивости опустив голову. Он свернул за угол и исчез.
Борис тихо поднялся по лестнице и распахнул дверь.
Она стояла в горнице у открытого окна. Она глядела на улицу, на то самое место, где только что прошел Стефан. Он заметил, что персты ее покоились на деревянной оконной раме, и луч солнца, упав на ее руку, позолотил их, неподвижные и бледные. На ней был простой синий сарафан. Он ездил в поля и потому раз в кои-то веки облачился не в черное, а в белую льняную рубаху, перепоясав ее тяжелым ремнем, на крестьянский манер.
Хотя сердце его бешено билось, он дышал очень тихо, гадая, долго ли она простоит так, глядя вслед Стефану. Не шелохнувшись, он попытался различить выражение ее лица.
Наконец она обернулась. Лицо ее по-прежнему оставалось безмятежным, но, увидев его, она едва заметно вздрогнула, а когда он стал молча смотреть на нее, не произнося ни слова, то покраснела.
– Я не слышала, как ты вошел.
– Знаю.
Неужели она предалась с ним греху? Он стал искать пресловутых признаков, изобличающих прелюбодейку: может быть, лицо ее светится от счастья, может быть, ее одежда или убранство горницы в беспорядке, – но ничего не мог обнаружить.
– Ты его любишь.
Он произнес это очень тихо, без всякой вопросительной интонации, а просто как утверждение, которое они оба принимают и которое ни один из них не станет опровергать. Потом он воззрился на нее.
Она залилась ярким румянцем, проглотила комок в горле, на лице ее изобразилось смятение и безысходность.
– Нет. Не как мужчину. Как духовного отца!
– А он не мужчина?
– Конечно мужчина. Достойный человек. Богобоязненный, – стала уверять его она.
– И он тебя соблазнял.
– Нет. Никогда.
Борис уставился на нее. Он ей не верит?
– Лжешь!
– Никогда этого не было!
Она сказала «никогда». Она могла бы произнести другие слова. Она могла бы отрицать, что хотя бы желала этого. Но она сказала: «Никогда». Это значит, что она этого желала. А изменяла ли она ему на самом деле… Кто знает? Разум говорил ему, что, скорее всего, нет, но он был слишком горд, чтобы поверить ей: вдруг она его обманывает?
Но разве он не хотел втайне, чтобы она изменила ему, чтобы тогда у него появились основания для развода? Внезапно, глядя на эту скромную, довольно заурядную женщину, на которой он когда-то женился и которая теперь нанесла ему, его самолюбию, столь страшную рану, он забыл обо всем остальном.
Теперь она побледнела. Испуганная, она затрепетала:
– Никогда этого не было! Не оскорбляй меня!
Хорошо же. Пусть так. Но тут он заметил, как во взгляде ее на миг промелькнуло иное, прежде не свойственное ей выражение: тень презрения, насмешки.
Что ж, он ей покажет. Внезапно он бросился к ней, размахнулся и дал ей пощечину. Голова ее судорожно дернулась, она вскрикнула и стала ловить ртом воздух. Повернулась к нему в гневе и в страхе. Он ударил ее другой рукой.
– Мерзавец! Убийца! – вдруг пронзительно закричала она.
Более он перенести не мог.
Он ударил ее. Еще раз. И еще. А потом изнасиловал ее.
На следующее утро он уехал в Москву.
В сентябре 1569 года умерла вторая жена царя Ивана. Спустя месяц двоюродный брат царя князь Владимир Старицкий, по-прежнему потенциальный претендент на престол, был обвинен в заговоре и принужден выпить яд. Убили и семью несчастного князя, в том числе его престарелую мать, которая жила в монастыре.
Однако за этими событиями последовали еще более страшные. В конце года царь Иван раскрыл очередной заговор: Новгород и Псков замыслили отложиться от царства Московского.
На самом деле эти опасения могли быть небеспочвенны. До сих пор детали противостояния Москвы и этих городов точно неизвестны. Прежде независимые, сильные, расположенные недалеко от прибалтийских портов, они вполне могли испытывать искушение избавиться от растущей тирании и тягостных налогов Москвы и присоединиться к недавно образованному могущественному союзу Польши и Литвы. Они всегда ощущали близость скорее к оживленным берегам Балтики, нежели к медлительному и апатичному Московскому захолустью.
Как бы то ни было, в конце 1569 года в сопровождении большого числа опричников царь Иван в великой тайне выступил в поход на Новгород. Он хотел, чтобы город и не подозревал, какая судьба его ожидает. Даже командующий его передовым отрядом не догадывался, куда они идут. Любого прохожего, который попадался им навстречу, убивали на месте, чтобы никто не передал обреченным весть об их приближении.
В январе на Новгород обрушилась кара.
До сих пор неизвестно точно, сколько именно новгородцев было затем казнено, сожжено, умерло под пытками. Их число, безусловно, составляет несколько тысяч. Новгород, на протяжении нескольких веков игравший столь важную роль в русской истории, был опустошен до такой степени, что не оправился более. Уничтожив большинство именитых людей Пскова на подступах к городу, Иван казнил в Пскове только сорок человек и сжег на костре нескольких священников. Затем он вернулся в Александровскую слободу.
Тотчас после этого в Русском произошло два небольших, но знаменательных события.
Первым было рождение у Елены сына. Борис еще не вернулся из новгородского похода, и потому ей со Стефаном-священником поневоле пришлось самим выбирать младенцу имя. Они остановились на имени Федор, и так Стефан окрестил его. В тот же день Стефан отправил Борису письмо, в котором сообщал о крещении его ребенка.
Второе было связано с монахом Даниилом, ведь в апреле 1570 года, все еще стремясь пополнить казну монастыря, он придумал весьма изощренный способ обогащения.
Воспользовался он для выполнения своего замысла воловьей шкурой, присланной царем. План его был столь дерзок и хитроумен, что еще столетия спустя его именовали Даниловой уловкой.
Впервые услышав об этом, игумен побелел от ужаса.
1571
Борис хмурился, и не без оснований. Снег на рыночной площади в Русском уже давным-давно так утоптали и укатали, что он сделался твердым как камень. Несколько лавок, которые продавцы открыли было по привычке, уже закрывались. Ни один лучик солнца не пробивался из-за туч, да никто этого и не ожидал; и короткий зимний день теперь словно захлопывался, как ставни лавок.
Он нахмурился, потому что увидел Михаила и его семью. Они теснились у единственного догорающего костра, зажженного посреди рыночной площади. Михаил в ответ посмотрел на него без всякой горечи, но с истинной безнадежностью во взоре. Да и на что ему было надеяться?
До начала Великого поста оставалась неделя, но что такое Великий пост для людей в этом году, если прошлым летом случился третий подряд неурожай? Этим утром Борис видел в Грязном семью, которая ела толченую березовую кору. Древесная кора была последней надеждой крестьянина, когда запасы зерна истощались. Лишь немногим хватило припасов, чтобы пережить два неурожайных года. Но на три года недостанет никому.
Монастырь помогал провизией самым неимущим, но и его запасы подходили к концу. В нескольких северных местностях разразилась эпидемия чумы. В прошлом году из Грязного ушли две семьи. Из близлежащих деревень тайком бежало еще больше.
«Люди уходят с нашей земли, – пожаловался ему сосед-помещик, – и мы ничего не можем с этим поделать».
Куда они направились? Он предполагал, что на восток, на новые приволжские земли. Но сколько, гадал он, дошло до вожделенных краев в разгар страшной ледяной зимы?
Михаил и его проклятая семья. Как же, наверное, они его ненавидят!
С тех пор как, взяв лошадь, бежал Карп, они так и не поправили свои дела. Они купили новую лошадь и кое-как пережили второй неурожай, но, чтобы продержаться, потратили немалую часть своих припрятанных денег. О том, чтобы откупиться от барина, они больше не помышляли. И потому Борис решил, что, если Михаил и подумывал прежде о том, чтобы бежать, как остальные, то теперь счел, что остаться при монастыре с маленькими детьми безопаснее, чем пытаться выжить в заповедных, диких лесах на востоке.
А теперь Михаил обращался к нему:
– Пожалуй копеечку, Борис Давыдов. Ну хоть на медведя.
В этой просьбе скрывалась горькая ирония. «Если уж детей моришь голодом, так пожалей хоть медведя», – вот что хотел сказать ему холоп.
– К дьяволу твоего медведя! – бросил Борис и пошел дальше.
Медведь отощал так же, как и его хозяин. Он никогда не показывал у Михаила трюки столь же ловко, как у Карпа; когда голод сделается невыносимым, он, возможно, нападет на хозяев. Исхудалый и угрюмый, на цепи, он едва не валился от истощения. Почему, черт возьми, они его не убили?
Борис повернулся и посмотрел на сторожевую башню, высокую и серую, вздымавшуюся над воротами. В последнее время он каждый день поднимался на эту башню, ведь, мало им несчастий, до Русского дошла весть о том, что на них готовятся напасть с юга крымские татары. Пока зловещие слухи не оправдались, однако Борис с тревогой каждый день глядел с башни вдаль.
Он только что спустился вниз. Там, в вышине, на остроконечной шатровой крыше, глядя из восточного окна на бескрайний, пустой равнинный простор, он оставался наедине со своими мыслями. Где-то далеко за горизонтом скрывались Волга и Казань. Там раскинулись необозримые восточные владения царя. Почему же после их священного похода за веру православную самое сердце страны ввергнуто в несчастья, холод и голод?
Глядя в серую, бесконечную пустоту, Борис не мог отделаться от ощущения, что Русское поглотила нескончаемая, ледяная зимняя ночь и оно навеки затерялось в стылой тьме. Все, что открывалось его взору, словно застыло не шелохнувшись. В небе, словно навечно затянутом тучами, воцарилась пустота. Снег, который, как представлялось ему раньше, защищал землю, теперь, на пронизывающем ледяном ветру, образовал твердую корку, точно заключив землю в броню несчастий и горестей. Все вокруг было серое. С высоты он различал в Грязном большое поле, которое в этот день показалось ему огромной безымянной могилой.
А потом его мысли приняли иное направление, он вспомнил о своей собственной маленькой семье и о младенце Федоре. И оттого снова нахмурился.
А его ли это сын? Сомнения терзали его уже полтора года. Возможно, и его. Возможно, он был зачат в тот день, когда Борис избил и изнасиловал его мать. Возможно, тогда она и понесла. Но что, если это случилось в другой день? Что, если священник уже успел предаться с ней греху до этого, или, быть может, днем позже, или еще через день?
Шли месяцы, и он не уставал предаваться этим мрачным мыслям. Когда ребенок родился, весть об этом он получил не от жены, от священника, который и выбрал младенцу имя. Однако имя это носил брат Елены, а Борис его ненавидел. Не было ли в этом скрытой иронии? Вернувшись из похода, он внимательно разглядывал ребенка. На кого он похож? Трудно сказать. Борис думал, что ни на кого. Но со временем сходство проявится, и он узнает правду; Борис был в этом уверен.
Тем временем он стал наблюдать за ними обоими. Священник поздравил его с рождением сына, улыбаясь. Не была ли эта улыбка насмешливой? Его жена едва заметно улыбнулась Стефану, который стоял рядом с ней, словно защищая, оберегая ее от чего-то. Уж нет ли между ними тайного сговора?
Чем больше, чем чаще, чем сладострастнее он предавался подобным мыслям, тем более пышным цветом они расцветали. Злоба и недоверие проросли в душе опричника, как некое фантастическое растение, и воспаленное сознание Бориса находило в этом ядовитом ростке зловещую, мрачную красоту: так, наверное, красив колдовской цвет папоротника, лишь на одну ночь распускающийся в глухой лесной чаще. Борис лелеял этот цветок, он питал его своими сомнениями, он даже, боясь признаться себе в этом, полюбил его, словно человек, научившийся не только вкушать отраву, но и желать отравленных яств.
Елена и не подозревала о том, какое направление приняли мысли мужа, ведь он всегда оставался для нее чужим. Мысль о том, что она могла ему изменить, оскорбляла Бориса и одновременно приводила в ярость, но вместе с тем делала ее в его глазах более желанной, и потому он обнаружил, что мучительно раздираем двумя противоположными стремлениями: удалить ее, запятнавшую себя неверностью, и овладеть ею.
А бедная Елена могла только подумать: «Он страдает меланхолией, но все же в конце концов я ему небезразлична».
Иногда, деля с нею ложе, он, заключенный в броню своего тайного отчуждения, даже сам не отдавая себе в этом отчета, желал, чтобы она оказалась ему неверна. Впрочем, он и сам бы не сумел объяснить себе, потому ли это, что хочет от нее избавиться, потому ли, что хочет удовлетворить какую-то темную тягу к разрушению, жившую глубоко в его душе.
Так проходили для него июньские дни.
После поздних весенних заморозков погода стояла неустойчивая, изменчивая. Урожай выдастся скудный.
Жарким и необычайно душным днем в конце июля, когда даже легкий ветерок стих, словно осознав тщетность любых усилий, Борис прискакал из Грязного назад в Русское, и не успел он ступить на пыльную рыночную площадь, как заметил Стефана-священника, спускающегося с верхнего этажа его дома. Вероятно, он навещал Елену.
Сердце у Бориса на миг замерло.
Площадь была пуста. Окружавшие ее деревянные дома и каменная церковь словно погрузились в тягостное оцепенение, ожидая, когда же дуновение ветра своим легким прикосновением вернет их к жизни.
Когда Борис подходил к дому, Стефан шел прочь, в глубокой задумчивости опустив голову. Он свернул за угол и исчез.
Борис тихо поднялся по лестнице и распахнул дверь.
Она стояла в горнице у открытого окна. Она глядела на улицу, на то самое место, где только что прошел Стефан. Он заметил, что персты ее покоились на деревянной оконной раме, и луч солнца, упав на ее руку, позолотил их, неподвижные и бледные. На ней был простой синий сарафан. Он ездил в поля и потому раз в кои-то веки облачился не в черное, а в белую льняную рубаху, перепоясав ее тяжелым ремнем, на крестьянский манер.
Хотя сердце его бешено билось, он дышал очень тихо, гадая, долго ли она простоит так, глядя вслед Стефану. Не шелохнувшись, он попытался различить выражение ее лица.
Наконец она обернулась. Лицо ее по-прежнему оставалось безмятежным, но, увидев его, она едва заметно вздрогнула, а когда он стал молча смотреть на нее, не произнося ни слова, то покраснела.
– Я не слышала, как ты вошел.
– Знаю.
Неужели она предалась с ним греху? Он стал искать пресловутых признаков, изобличающих прелюбодейку: может быть, лицо ее светится от счастья, может быть, ее одежда или убранство горницы в беспорядке, – но ничего не мог обнаружить.
– Ты его любишь.
Он произнес это очень тихо, без всякой вопросительной интонации, а просто как утверждение, которое они оба принимают и которое ни один из них не станет опровергать. Потом он воззрился на нее.
Она залилась ярким румянцем, проглотила комок в горле, на лице ее изобразилось смятение и безысходность.
– Нет. Не как мужчину. Как духовного отца!
– А он не мужчина?
– Конечно мужчина. Достойный человек. Богобоязненный, – стала уверять его она.
– И он тебя соблазнял.
– Нет. Никогда.
Борис уставился на нее. Он ей не верит?
– Лжешь!
– Никогда этого не было!
Она сказала «никогда». Она могла бы произнести другие слова. Она могла бы отрицать, что хотя бы желала этого. Но она сказала: «Никогда». Это значит, что она этого желала. А изменяла ли она ему на самом деле… Кто знает? Разум говорил ему, что, скорее всего, нет, но он был слишком горд, чтобы поверить ей: вдруг она его обманывает?
Но разве он не хотел втайне, чтобы она изменила ему, чтобы тогда у него появились основания для развода? Внезапно, глядя на эту скромную, довольно заурядную женщину, на которой он когда-то женился и которая теперь нанесла ему, его самолюбию, столь страшную рану, он забыл обо всем остальном.
Теперь она побледнела. Испуганная, она затрепетала:
– Никогда этого не было! Не оскорбляй меня!
Хорошо же. Пусть так. Но тут он заметил, как во взгляде ее на миг промелькнуло иное, прежде не свойственное ей выражение: тень презрения, насмешки.
Что ж, он ей покажет. Внезапно он бросился к ней, размахнулся и дал ей пощечину. Голова ее судорожно дернулась, она вскрикнула и стала ловить ртом воздух. Повернулась к нему в гневе и в страхе. Он ударил ее другой рукой.
– Мерзавец! Убийца! – вдруг пронзительно закричала она.
Более он перенести не мог.
Он ударил ее. Еще раз. И еще. А потом изнасиловал ее.
На следующее утро он уехал в Москву.
В сентябре 1569 года умерла вторая жена царя Ивана. Спустя месяц двоюродный брат царя князь Владимир Старицкий, по-прежнему потенциальный претендент на престол, был обвинен в заговоре и принужден выпить яд. Убили и семью несчастного князя, в том числе его престарелую мать, которая жила в монастыре.
Однако за этими событиями последовали еще более страшные. В конце года царь Иван раскрыл очередной заговор: Новгород и Псков замыслили отложиться от царства Московского.
На самом деле эти опасения могли быть небеспочвенны. До сих пор детали противостояния Москвы и этих городов точно неизвестны. Прежде независимые, сильные, расположенные недалеко от прибалтийских портов, они вполне могли испытывать искушение избавиться от растущей тирании и тягостных налогов Москвы и присоединиться к недавно образованному могущественному союзу Польши и Литвы. Они всегда ощущали близость скорее к оживленным берегам Балтики, нежели к медлительному и апатичному Московскому захолустью.
Как бы то ни было, в конце 1569 года в сопровождении большого числа опричников царь Иван в великой тайне выступил в поход на Новгород. Он хотел, чтобы город и не подозревал, какая судьба его ожидает. Даже командующий его передовым отрядом не догадывался, куда они идут. Любого прохожего, который попадался им навстречу, убивали на месте, чтобы никто не передал обреченным весть об их приближении.
В январе на Новгород обрушилась кара.
До сих пор неизвестно точно, сколько именно новгородцев было затем казнено, сожжено, умерло под пытками. Их число, безусловно, составляет несколько тысяч. Новгород, на протяжении нескольких веков игравший столь важную роль в русской истории, был опустошен до такой степени, что не оправился более. Уничтожив большинство именитых людей Пскова на подступах к городу, Иван казнил в Пскове только сорок человек и сжег на костре нескольких священников. Затем он вернулся в Александровскую слободу.
Тотчас после этого в Русском произошло два небольших, но знаменательных события.
Первым было рождение у Елены сына. Борис еще не вернулся из новгородского похода, и потому ей со Стефаном-священником поневоле пришлось самим выбирать младенцу имя. Они остановились на имени Федор, и так Стефан окрестил его. В тот же день Стефан отправил Борису письмо, в котором сообщал о крещении его ребенка.
Второе было связано с монахом Даниилом, ведь в апреле 1570 года, все еще стремясь пополнить казну монастыря, он придумал весьма изощренный способ обогащения.
Воспользовался он для выполнения своего замысла воловьей шкурой, присланной царем. План его был столь дерзок и хитроумен, что еще столетия спустя его именовали Даниловой уловкой.
Впервые услышав об этом, игумен побелел от ужаса.
1571
Борис хмурился, и не без оснований. Снег на рыночной площади в Русском уже давным-давно так утоптали и укатали, что он сделался твердым как камень. Несколько лавок, которые продавцы открыли было по привычке, уже закрывались. Ни один лучик солнца не пробивался из-за туч, да никто этого и не ожидал; и короткий зимний день теперь словно захлопывался, как ставни лавок.
Он нахмурился, потому что увидел Михаила и его семью. Они теснились у единственного догорающего костра, зажженного посреди рыночной площади. Михаил в ответ посмотрел на него без всякой горечи, но с истинной безнадежностью во взоре. Да и на что ему было надеяться?
До начала Великого поста оставалась неделя, но что такое Великий пост для людей в этом году, если прошлым летом случился третий подряд неурожай? Этим утром Борис видел в Грязном семью, которая ела толченую березовую кору. Древесная кора была последней надеждой крестьянина, когда запасы зерна истощались. Лишь немногим хватило припасов, чтобы пережить два неурожайных года. Но на три года недостанет никому.
Монастырь помогал провизией самым неимущим, но и его запасы подходили к концу. В нескольких северных местностях разразилась эпидемия чумы. В прошлом году из Грязного ушли две семьи. Из близлежащих деревень тайком бежало еще больше.
«Люди уходят с нашей земли, – пожаловался ему сосед-помещик, – и мы ничего не можем с этим поделать».
Куда они направились? Он предполагал, что на восток, на новые приволжские земли. Но сколько, гадал он, дошло до вожделенных краев в разгар страшной ледяной зимы?
Михаил и его проклятая семья. Как же, наверное, они его ненавидят!
С тех пор как, взяв лошадь, бежал Карп, они так и не поправили свои дела. Они купили новую лошадь и кое-как пережили второй неурожай, но, чтобы продержаться, потратили немалую часть своих припрятанных денег. О том, чтобы откупиться от барина, они больше не помышляли. И потому Борис решил, что, если Михаил и подумывал прежде о том, чтобы бежать, как остальные, то теперь счел, что остаться при монастыре с маленькими детьми безопаснее, чем пытаться выжить в заповедных, диких лесах на востоке.
А теперь Михаил обращался к нему:
– Пожалуй копеечку, Борис Давыдов. Ну хоть на медведя.
В этой просьбе скрывалась горькая ирония. «Если уж детей моришь голодом, так пожалей хоть медведя», – вот что хотел сказать ему холоп.
– К дьяволу твоего медведя! – бросил Борис и пошел дальше.
Медведь отощал так же, как и его хозяин. Он никогда не показывал у Михаила трюки столь же ловко, как у Карпа; когда голод сделается невыносимым, он, возможно, нападет на хозяев. Исхудалый и угрюмый, на цепи, он едва не валился от истощения. Почему, черт возьми, они его не убили?
Борис повернулся и посмотрел на сторожевую башню, высокую и серую, вздымавшуюся над воротами. В последнее время он каждый день поднимался на эту башню, ведь, мало им несчастий, до Русского дошла весть о том, что на них готовятся напасть с юга крымские татары. Пока зловещие слухи не оправдались, однако Борис с тревогой каждый день глядел с башни вдаль.
Он только что спустился вниз. Там, в вышине, на остроконечной шатровой крыше, глядя из восточного окна на бескрайний, пустой равнинный простор, он оставался наедине со своими мыслями. Где-то далеко за горизонтом скрывались Волга и Казань. Там раскинулись необозримые восточные владения царя. Почему же после их священного похода за веру православную самое сердце страны ввергнуто в несчастья, холод и голод?
Глядя в серую, бесконечную пустоту, Борис не мог отделаться от ощущения, что Русское поглотила нескончаемая, ледяная зимняя ночь и оно навеки затерялось в стылой тьме. Все, что открывалось его взору, словно застыло не шелохнувшись. В небе, словно навечно затянутом тучами, воцарилась пустота. Снег, который, как представлялось ему раньше, защищал землю, теперь, на пронизывающем ледяном ветру, образовал твердую корку, точно заключив землю в броню несчастий и горестей. Все вокруг было серое. С высоты он различал в Грязном большое поле, которое в этот день показалось ему огромной безымянной могилой.
А потом его мысли приняли иное направление, он вспомнил о своей собственной маленькой семье и о младенце Федоре. И оттого снова нахмурился.
А его ли это сын? Сомнения терзали его уже полтора года. Возможно, и его. Возможно, он был зачат в тот день, когда Борис избил и изнасиловал его мать. Возможно, тогда она и понесла. Но что, если это случилось в другой день? Что, если священник уже успел предаться с ней греху до этого, или, быть может, днем позже, или еще через день?
Шли месяцы, и он не уставал предаваться этим мрачным мыслям. Когда ребенок родился, весть об этом он получил не от жены, от священника, который и выбрал младенцу имя. Однако имя это носил брат Елены, а Борис его ненавидел. Не было ли в этом скрытой иронии? Вернувшись из похода, он внимательно разглядывал ребенка. На кого он похож? Трудно сказать. Борис думал, что ни на кого. Но со временем сходство проявится, и он узнает правду; Борис был в этом уверен.
Тем временем он стал наблюдать за ними обоими. Священник поздравил его с рождением сына, улыбаясь. Не была ли эта улыбка насмешливой? Его жена едва заметно улыбнулась Стефану, который стоял рядом с ней, словно защищая, оберегая ее от чего-то. Уж нет ли между ними тайного сговора?
Чем больше, чем чаще, чем сладострастнее он предавался подобным мыслям, тем более пышным цветом они расцветали. Злоба и недоверие проросли в душе опричника, как некое фантастическое растение, и воспаленное сознание Бориса находило в этом ядовитом ростке зловещую, мрачную красоту: так, наверное, красив колдовской цвет папоротника, лишь на одну ночь распускающийся в глухой лесной чаще. Борис лелеял этот цветок, он питал его своими сомнениями, он даже, боясь признаться себе в этом, полюбил его, словно человек, научившийся не только вкушать отраву, но и желать отравленных яств.