Русское
Часть 49 из 161 Информация о книге
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Но внезапно он исцелился. И распахнутая было завеса пред небытием вновь опустилась. Придворные склонились перед ним в земном поклоне и радостно приветствовали его выздоровление. О двоюродном брате царя Владимире никто более не упоминал, словно и вовсе не слыхивали о таком. А царь Иван ни словом не выдал, что ему известно их лукавство.
Но царские палаты словно бы окутал мрак. В мае Иван повез свою семью далеко на Север, на богомолье, дабы возблагодарить Господа в том самом монастыре, куда ездила его мать, когда носила его. Путь предстоял долгий, далеко-далеко вглубь лесов, уходящих в ледяную северную пустыню. А там, при переправе через затерянную в непроходимых чащах реку, кормилица оступилась, переходя по сходням со струга, уронила в воду маленького царевича, и ребенок тотчас же захлебнулся.
Этим летом солнце тяжело нависало над теплым, поблескивающим от пыли Кремлем, словно безмолвно разделяя сухую, опаляющую скорбь, воцарившуюся за прочными кремлевскими стенами. На северо-западе, во Пскове, бушевала чума. На востоке, в Казани, все чаще и чаще отказывались повиноваться покоренные народы.
В эти бесконечно тянущиеся месяцы Борис также испытывал какую-то грусть.
В марте Борис и Елена поспешно вернулись в Москву и поселились в маленьком скромном домике в Белом городе.
Елена каждый день навещала мать или сестру; каждый день шепотом сообщали известия о бедах, обрушивающихся на царский двор, – отец узнавал обо всем лично, а у матери были подруги из числа пожилых «ближних» боярынь царицы, поселенных в женских покоях Кремля.
Борис часто оставался в одиночестве. Не зная, чем занять себя, отправлялся гулять по столице и заходил в многочисленные местные церкви, нередко подолгу останавливаясь перед той или иной иконой, в рассеянности читал молитву, а потом шел себе дальше.
Однако, хотя они и жили весьма уединенно, ему не удавалось избежать расходов. Надо было держать лошадей, делать подарки и прежде всего тратить деньги на аршины золотой парчи и меховую отделку кафтанов и всякого иного платья, потребного, дабы навещать важных лиц, которые, как полагал Борис, могли помочь ему возвыситься.
Он ничего не мог поделать, хотя и ненавидел издержки, существенно превосходившие его средства. По временам, когда его жена возвращалась от матери счастливая, с последними новостями, он поневоле ощущал какое-то угрюмое раздражение – не потому, что она хоть чем-то обидела его, а потому, что неизменно была уверена, что все хорошо. Потом, ночью, разделяя с ней ложе, он, снедаемый вожделением, с трудом удерживался, чтобы не дотронуться до нее, но преодолевал желание. Он все надеялся: может быть, его холодность испугает ее, встревожит – и она наконец увидит что-то за пределами своего уютного семейного мирка? «Да разве это любовь, – размышлял он, – если жена не разделяет моих забот и не утешает в огорчениях?»
Но юная Елена, заметив это наигранное безразличие, опасалась лишь одного: она не по сердцу своему угрюмому мужу. Ей хотелось расплакаться, но вместо этого она из гордости избегала его, замыкаясь в себе, а по ночам лежала неподвижно, окружив себя такой невидимой стеной, что он, в свою очередь, думал: «Ну вот, понятно, я ей не нужен».
На свое несчастье, он как-то встретил на улице молодого приятеля, они сели выпить и поговорить. Приятель сперва спросил, как здоровье Бориса и его жены, а потом изрек с видом знатока:
– Люди говорят: жениться – на скорую руку да на долгую муку. Все они такие. Сперва ты ей не мил, а там и лютый враг. – Конечно, сам приятель был холост.
Неужели так и есть? Много недель он терзался, повторяя в душе эти глупые слова. Иногда они с Еленой предавались любви несколько ночей подряд, и, казалось, между ними воцарялось согласие, но потом какая-нибудь воображаемая обида нарушала семейный их лад, и он, лежа рядом с ней, мучимый тайным гневом, думал: «Да, это правда» – и даже желал, чтобы скорее сбылось это мрачное пророчество.
Так и получилось, что этот молодой русич замер над первой, еще не самой глубокой пропастью саморазрушения и заглядывал вниз.
Иногда, стоя перед иконами в московских церквях, он молился о ниспослании добра и мира, молился о том, чтобы навсегда сохранить в сердце любовь к жене, и чтобы жена вечно питала такую же любовь к нему, и чтобы они прощали друг другу взаимные обиды. Но в душе сам не верил, что это возможно.
В один из таких дней, остановившись перед всеми любимой иконой в маленькой местной церкви, он разговорился с молодым священником по имени Филипп. Тот был примерно ровесником Бориса, но очень худ, с рыжими волосами и жестким, сосредоточенным лицом. Нос его выдавался вперед, словно клюв, при разговоре он отрывисто кивал головой, точно того и гляди накинется на обсуждаемый предмет и несколькими точными движениями проворно наколет его на нос, выступающий над густой рыжей бородой. Едва Борис сказал, что любит иконы и что его семья принесла в дар монастырю в Русском икону работы великого Андрея Рублева, как священник пришел в неописуемый восторг.
– Боярин, я нарочно изучал иконы. Выходит, в Русском есть икона работы Андрея Рублева? А я и не знал. Я должен отправиться туда, чтобы в этом убедиться. Может быть, ты когда-нибудь позволишь сопровождать тебя. Да, ты согласен? Спасибо тебе, благослови тебя Господь.
И так в мгновение ока он, кажется, обрел друга на всю жизнь. Филипп неизменно виделся с ним, по крайней мере раз или два в неделю. Борису он представлялся существом безобидным.
В июле Елена сообщила Борису, что ждет ребенка. Она полагала, что родит в конце года.
Конечно, он был взволнован, как же иначе! Вся ее семья поздравляла его. Ему казалось, что, узнав эту радостную весть, ее родственницы захлопотали больше, чем обычно.
А вспомнив об отце и осознав, что у него может появиться сын, который продолжит его древний род, он снова внезапно ощутил умиление и решимость во что бы то ни стало добиться успеха. Сыну надо было не просто передать имение в целости и сохранности, но и приумножить.
Однако, сидя рядом с нею и глядя, как она ему улыбается, как будто твердо уверенная в том, что он должен быть польщен и обрадован, он думал: «Она мне улыбается. Однако во чреве она бережет свое, не мое сокровище. Это дитя ведь будет и ее крови: оно будет принадлежать скорее им, Ивановым, чем мне. А что, если родится девочка? Она мне ни к чему, а ведь придется содержать».
Все наперебой убеждали его, что он должен быть счастлив. Но когда злые мысли овладевали им, он переполнялся гневом и тайным негодованием.
Как только Борис узнал, что Елена ждет ребенка, он перестал делить с ней ложе. Он просто не мог прикоснуться к ней. Ее лоно внезапно показалось ему таинственным и священным – беззащитным и потому пугающим. Иногда оно виделось ему неким подобием стручка, заключающего в себе горошину: а найдется ли чудовище, способное разорвать стручок и потревожить, может быть, даже уничтожить растущую под защитой стручка крохотную жизнь? С другой стороны, иногда оно напоминало ему что-то темное, подземное, вроде семени в толще земли, которое надлежит не тревожить, а оставить в теплой, священной тьме, и в назначенный час оно взойдет побегом, явившись на свет божий.
В любом случае Елена часто покидала его в эти дни. Имение ее отца было прямо под городскими стенами. Она нередко уезжала туда в конце лета, наслаждаясь покоем и умиротворением вместе со своей семьей.
И теперь, теплым сентябрьским вечером, глядя на город, Борис говорил себе: надлежит принять все, что бы ни уготовила ему судьба. Елена должна была вернуться на следующее утро вместе с матерью.
Вечер постепенно угасал. Золотистая вечерняя дымка точно наливалась тяжестью, однако одновременно в голубом небе чувствовался едва заметный осенний холодок.
А зачем, черт возьми, он понадобился попу Стефану? Пора ему возвратиться домой и узнать, в чем дело.
Высокий молодой священник говорил с ним вежливо, даже почтительно.
Он приехал в Москву повидать дальнего родственника, ученого монаха, и перед отъездом из города испросил у боярина Бориса разрешения, как он выразился с почти преувеличенной изысканностью, посягнуть на толику его времени.
Он хотел встретиться с боярином тайно, по личному делу – и поговорить без свидетелей о крестьянине Михаиле.
Борис несколько удивился, но просил священника продолжать.
– Смею ли я рассчитывать, Борис Давыдов, что ты не станешь упоминать об этом разговоре в монастыре?
– Думаю, да.
«Да что задумал этот поп?»
Потом Стефан без околичностей обрисовал положение бедного Михаила. Он не стал говорить Борису, что монахи и в самом деле подстрекали Михаила дурно выполнять барщину в имении, но пояснил:
– Монастырь наверняка испытывает искушение отнять его у тебя. Они получат усердного работника, а ты потеряешь лучшего крестьянина, и потому тебе труднее будет сохранить за собой имение.
– Никуда он не уйдет, – отрезал Борис, – мне ли не знать, что заплатить «пожилое» ему не по силам.
По закону любой крестьянин, намеревающийся уйти от барина в Юрьев день, обязан был не только расплатиться с долгами перед господином, но и уплатить пошлину за дом, в котором проживал до ухода. Размер этой пошлины был весьма велик и составлял более полтины, а даже весь урожай, собранный Михаилом за год, столько не стоил. Борис совершенно справедливо решил, что крестьянин не может этого себе позволить.
– Он-то не может, а монастырь – с легкостью, – невозмутимо напомнил ему Стефан.
В том-то и заключалось дело. Существовал тайный способ переманивать чужих крестьян, уплачивая за них «пожилое». Неужели Даниил-монах поступит так с ним, Бобровым? А почему бы и нет?
– Значит, ты предлагаешь мне уменьшить крестьянам барщину?
– Немного, Борис Давыдов. Просто чтобы он смог сводить концы с концами. Он хороший крестьянин и, я уверяю тебя, даже не помышляет от тебя уйти.
– А ты-то почему рассказываешь мне об этом? – осведомился Борис.
Стефан помедлил. Что он мог сказать? Мог ли он открыть молодому человеку, что, подобно многим священникам, не одобряет накопления богатства, к которому столь пристрастился монастырь? Мог ли он признаться Борису, что жалеет его и его беспомощную молодую жену? Мог ли он объяснить Борису, что втайне тревожится за сыновей Михаила, ведь если юнцы начнут голодать, то поневоле решат, когда подрастут, сделаться лихими людьми или выбрать какое-либо другое, столь же безумное поприще? Но сказать об этом Борису он не смел.
– Я ведь всего-навсего священник, гляжу со стороны и ни во что не вмешиваюсь, – с печальной улыбкой промолвил он. – Допустим, это доброе дело, которое я задумал совершить сегодня.
– Я подумаю над тем, что ты мне сказал, – уклончиво ответил Борис, – и благодарю тебя за заботу и за все хлопоты, которые ты на себя взял.
На том они и расстались, и священник уверился, что, как надлежит христианину, сослужил хорошую службу и крестьянину, и его господину.
После его ухода Борис долго мерил шагами пол, тщательно обдумывая их беседу, пока наконец не решил, что во всем разобрался.
Неужели они принимают его за последнего дурака? Неужели этот длинный священник думает, что от него ускользнула лукавая улыбка, едва заметно тронувшая его губы? Вроде он и в самом деле приехал просить о помощи, но Борис ни за что ему не поверит. Он вспомнил о царе Иване, преданном всеми, кому доверял. Вспомнил о четверых собравшихся на площади в день их с Еленой приезда в Русское. Вспомнил о Елене, иногда в постели вырывавшейся из его объятий. Нет, никому из них нельзя доверять, никому. «Надо бороться в одиночку, – прошептал он. – Надо быть умнее, безжалостнее и коварнее их».
Так что же задумал поп? Само собой, расставил сети и ждет, когда он в них попадется, да все уловки его видны как на ладони, чтоб его!
Ведь если он уменьшит барщину Михаилу, кто от этого выиграет? Разумеется, крестьянин, родич Стефана. А чем все это кончится? Тем, что Борис еще обеднеет и ему придется чаще одалживать деньги, а значит, день, когда монастырь отберет у него имение, приблизится еще немного. «Они просто хотят меня разорить», – пробормотал он.
Вот ведь коварный поп! Только одно из того, что он сказал, может быть, верно: если монастырь пока не в силах завладеть его имением, то вполне может попытаться переманить Михаила.
«И как же этого избежать?» – гадал он.
Весь этот месяц он размышлял, как поступить, но странным образом именно этот чудной священник Филипп, с его манерой быстро, отрывисто кивать и со страстью к иконам, и дал ему совет. Решение крылось в дворцовых интригах.
Они зародились где-то в Кремле, в темных, укромных уголках царского двора, его святая святых. Там они какое-то время назревали, подобно готовому прорваться нарыву; они плелись вокруг церкви и того обстоятельства, что один из советников царя Ивана ненавидел другого.
Поскольку Ивану требовалось все больше поместий, которые он мог раздать своим верным сторонникам, некоторые из ближайших его советников хотели, чтобы он выступил на стороне нестяжателей и отобрал у церкви земли. Митрополит Московский искал способ, как бы разрушить их планы. И в этом году ему представился благоприятный случай.
Кампанию по отъему церковных богатств возглавлял протопоп по имени Сильвестр, оказавшийся достаточно безрассудным, чтобы подружиться с человеком, обвиненным в ереси. Этого незначительного повода, крохотной искорки, по мнению митрополита, хватало, чтобы раздуть пламя, в котором погибнут его противники. Нашлись и другие, худшие еретики; обвинители выстроили целую цепь, показывая, что если один человек знал другого, этот другой – третьего, третий – четвертого и так далее, то, разумеется, первый и четвертый вступили в заговор. Еще того лучше, удалось установить связь между некоторыми из этих заговорщиков и семьей князя Владимира, двоюродного брата Ивана и возможного претендента на престол.
Митрополит пришел в восторг. Теперь можно было обличить опасного Сильвестра как покровителя еретиков и врагов Ивана. Теперь он мог устроить показательный процесс в качестве предупредительного удара, предостережения всем нестяжателям.
Впрочем, некоторые улики против еретиков выглядели неубедительно. Если двоих еще можно было счесть еретиками, то вся вина третьего заключалась в том, что он посещал некое тайное собрание, на котором отстаивал превосходство православной веры в присутствии какого-то католика. Однако даже этого хватило, чтобы изобличить его. «Ведь если ему пришлось доказывать свою правоту, – подчеркивала сторона обвинения, – если он не знал ответ заранее, то как же может исповедовать истинную веру?»
Судебный процесс был назначен на конец октября. Вся Москва только о нем и говорила, выдвигая самые фантастические предположения относительно его исхода. На нем будут присутствовать царь, митрополит, высшие церковные сановники и придворные. Сторонники и друзья Сильвестра уже пребывали в неописуемом страхе. Обсуждать реформу церковных земель внезапно перестали, а те, кто прежде ее требовал, затаились в испуганном молчании.
Подобного показательного процесса могло бы хватить митрополиту, но его было мало, чтобы окончательно изгнать протопопа из круга ближайших и доверенных лиц царя – круга, который будущий мятежник и беглец князь Курбский называл не иначе как Избранная рада. Неожиданно было выдвинуто еще одно обвинение, на сей раз уже против самого Сильвестра. Оно касалось икон, находившихся в великом Благовещенском соборе, в самом сердце Кремля; иконы эти были написаны недавно по распоряжению Сильвестра и, как утверждало обвинение, носили еретический характер.
Даже не постигая полностью деталей обвинения, Борис, как и все в Москве, знал, насколько оно серьезно. Опасно было даже произносить еретические речи, а уж принести ересь в Божий храм… Простые люди и родовитые бояре, ученые и невежи равно почитали иконы со всем пылом и доверием, и еретическое изображение в святом месте было равносильно кощунственному воздвижению у стен святого храма идола, древнего языческого бога.
За несколько дней до начала показательного процесса священник Филипп предложил провести Бориса в Кремль и показать ему те самые иконы. Борис с готовностью согласился.
День выдался серым, облачным и пасмурным. Молодые люди прошли по пустынной Красной площади, под низко нависающими тучами, столь же тяжелыми и прочными, сколь и городские укрепления. Через высокие, мрачные ворота, под настороженными взглядами стражников-стрельцов они двинулись между казармами, оружейными и другими зданиями, защищенными крепкими стенами, пока не вышли на главную площадь Кремля. Она была среднего размера, мощенная камнем, и каждую ее сторону безмолвно обступали высокие, возведенные прочно и надежно серо-белые соборы и дворцы. Успенский, Архангельский, Благовещенский соборы, построенная в итальянском стиле Грановитая палата, церковь Ризоположения, колокольня Ивана Великого – все они возвышались здесь, со своими массивными стенами и высокими сверкающими куполами, в самом сердце огромного царства Евразийской равнины.
– Пойдем, покажу тебе сначала царское место, – сказал Филипп, поворачивая к самому простому и величественному из зданий, Успенскому собору.
Удивительно, как ему удавалось всюду получить доступ. Он промолвил несколько слов священнику, стоящему у входа, и вот уже мгновение спустя их провели под своды храма.
Этот великолепный собор, воздвигнутый для деда нынешнего царя итальянским зодчим, впрочем, по образцу знаменитого старинного собора во Владимире, представлял собой простое, возведенное из бледного камня здание в византийском стиле с пятью куполами. Борис знал, что здесь находится место последнего упокоения митрополитов; с благоговением взирал он на высокие, просторные стены и круглые колонны с бесконечными рядами росписей, с которых святые устремляли взор в обширное пространство храма, всецело им принадлежащее.
В этом соборе хранилась самая почитаемая из русских икон, Владимирская икона Божией Матери – по преданию, древний и точный список иконы самого евангелиста Луки. Но Борису даже эта великая святыня казалась менее важной, чем узкий золотой трон под балдахином, установленный чуть в стороне. «Значит, – благоговейно прошептал он, – здесь венчался на царство Иван». И он несколько минут стоял, не сводя глаз с царского трона, пока Филипп силой не потащил его дальше.
Потом они перешли в Благовещенский собор.
Иконы, вызвавшие столь великий страх и трепет, не показались Борису столь уж необычными. Более того, он не понимал, что в них еретического, пока Филипп не обратил его внимание на некоторые детали. Ревностный, охваченный религиозным пылом священник тотчас же разъяснил Борису то, чего неискушенный мирянин не в силах был уразуметь сам.
– Погляди – ты когда-нибудь видел что-нибудь подобное?
Борис поглядел. На иконе была запечатлена фигура Христа, с крыльями и с молитвенно сложенными ладонями.