Пыль грез. Том 2
Часть 35 из 119 Информация о книге
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Кости ритена покоились на ложе из переливающихся чешуек, словно перед смертью рептилия сбросила кожу, расстелила ее поверх жестких кристаллов мертвой поверхности Стеклянной пустыни, чтобы прилечь поуютней, встречая свой последний закат. Ящероволк умер в одиночестве, и взирающие сверху на его капитуляцию звезды даже не моргнули. Ни единого раза.
Ветер чешую не потревожил, а безжалостное солнце тем временем объело с костей ядовитую плоть, сами же кости вычистило и отполировало, придав им чуть золотистый блеск. Однако в костях этих было что-то опасное, и Бадаль долго разглядывала жалкие останки, стоя совершенно неподвижно – только сдувала мух с облепивших рот язвочек. Золотые кости – сокровище, на котором наверняка лежит заклятие.
– Алчность убивает, – негромко произнесла она, вот только голос сорвался и вырвавшиеся наружу звуки вряд ли удалось разобрать даже стоящему совсем рядом Сэддику.
Ее крылья скукожились, опалились, оставив разве что культи. От полетов сохранились лишь присыпанные тонкой золой воспоминания, и она не чувствовала внутри себя ничего, побуждающего отряхнуть ту золу. Все прежние достижения были теперь так далеко, что почти исчезли из виду. Далеко позади – у нее, у них, у каждого. Но этим деградация не завершится. Она понимала, что еще немного – и поползет. Потом начнет извиваться, будто умирающий червяк, понапрасну дергаясь, будто бы делала один широкий жест за другим, широкий, но совершенно бесплодный. Дальше – изнеможение и неподвижность.
Наверное, она уже когда-то видела такого червяка. Наверное, как и положено ребенку, присела рядом на корточки, разглядывая его жалкие потуги. Скорее всего, чей-то безжалостный клюв вытащил его наружу из темного уютного мирка, а потом обронил в полете, и червяк с маху ударился о твердую непроницаемую поверхность – да, верно, о каменную плитку, такими была выложена извилистая дорожка через весь сад. И ему, покалеченному, слепому под палящим солнцем, оставалось теперь лишь молиться всем богам, которых он только мог вообразить. Молиться о благословенной воде, ручейке, что унес бы его сейчас к мягкой почве, горстке сладкой землицы, что накрыла бы сверху. Или о том, чтобы милосердный божок протянул руку, забрал отсюда, даровал спасение.
Она видела червяка, это точно. Но не могла вспомнить, сделала тогда хоть что-то или лишь смотрела. Дети очень рано осознают, что в неделании заключается власть. Недеяние – выбор, прямо-таки исходящий всемогуществом. Можно сказать, божественный.
В этом, как она теперь понимала, и заключается причина, почему боги ничего не делают. Доказательство их всезнания. Поскольку всякое деяние во всеуслышание признает их постыдную ограниченность, первым-то действует шанс, любые случайные события происходят вопреки воле богов, на их долю остаются лишь попытки смягчить последствия, изменить произошедшее естественным путем. Действовать, тем самым, означало признать собственную ущербность.
Мысли эти были довольно сложными, но в то же время очень ясными. Чистыми, словно кристаллы, торчащие из земли у ее ног. Которые уверенно ловили свет солнца и аккуратно его преломляли, доказывая тем самым, что радуга – вовсе не мост на небеса. Что спасения ждать не следует. Змейка превратилась в червяка, и червяк тот сейчас извивается на каменной плитке.
Дети воздерживаются от поступков. Делают вид, что они боги. Так же поступали и Отцы, не поводя и бровью, когда дети умоляли их дать хоть чуть-чуть пищи, воды. Отцы же, руководимые собственной ностальгией, ничего не делали, так что не было ни пищи, ни воды, а сладкая прохладная земля оставалась лишь воспоминанием, присыпанным тонкой золой.
Этим утром Брейдерал сказала, что видела в лучах восходящего солнца высоких чужаков – у самого хвоста костлявой змейки. Однако если глядеть на восход, можно лишь ослепнуть. Кто-то поверил Брейдерал, кто-то нет. Бадаль предпочитала не верить. Визитеры не собирались за ними гоняться, даже Отцы давно отстали, как и костогрызы, как и все пожиратели мертвой или умирающей плоти – не считая осколков, способных добраться до них за многие лиги. Нет, в Стеклянной пустыне костлявая змейка осталась в одиночестве, боги лишь взирали на нее с высоты и ничего не делали, демонстрируя тем самым собственное могущество.
Но у нее было что им противопоставить. В этом заключалась восхитительная истина. Она могла заставить их извиваться в небесах, скукоживаться на солнце. И она отказывалась им молиться. Вообще хоть что-то им говорить. Она ведь пролетала мимо этих богов, когда совсем молоденькой, только что вылупившись, порхала в небесах. Видела, что вокруг их обеспокоенных глаз пролегли глубокие морщины. Различала давние следы всевозрастающих страха и ненависти. Вот только тем, кто богам поклонялся, подобные чувства не обещали ничего хорошего. Эти лица, выражения на лицах, принадлежали существам, которых никто кроме них самих не заботит. Понимание это оказалось подобно огню. Крылышки вспыхнули. Она полетела вниз по сумасшедшей спирали, оставляя за собой дымный след. Обжигающие истины кусали ее плоть. Она пролетела прямо сквозь рой осколков, чуть не оглохнув от шипящего рева многочисленных крыльев. Увидела протянувшуюся через сверкающее море костлявую змейку и с ужасом обнаружила, что та сделалась совсем уже тощей и коротенькой.
Она снова подумала о богах, оставшихся высоко вверху. Их лица ничем не отличались от ее собственного. Боги, как и она, были совершенно разбиты, изнутри и снаружи. И, подобно ей, бродили по пустоши, где и идти-то некуда.
Отцы нас прогнали. Дети им больше не нужны. Теперь она верила, что и богов тоже изгнали их собственные отцы и матери, вытолкали наружу, в пустые небеса. Люди далеко внизу ползали кругами, каждый замкнут в своем собственном, а боги наверху ничего в их движении не могли понять. Те же, что пытались, лишь сходили с ума.
– Бадаль.
Она моргнула, пытаясь отогнать плавающие перед глазами туманные тени, но те тут же приплыли обратно. Как она теперь понимала, боги тоже наполовину слепы – из-за облаков.
– Рутт.
У него было лицо старика, слой запекшейся пыли на нем – в глубоких трещинах. Ноша плотно укутана лоскутным одеялом. Глаза Рутта, остававшиеся тусклыми столь долго, что Бадаль уже казалось – так было всегда, непривычно блестели. Словно кто-то их лизнул.
– Многие сегодня умерли, – сказала она. – У нас есть пища.
– Бадаль.
Она отдула мух.
– Я сочинила стихотворение.
Он лишь покачал головой.
– Я… я больше так не могу.
Визитеры никогда не уходят. Мы верим в ложь этого имени, Но они не оставят нас До самой смерти. Кусая за хвост. Но мы лишь тени на стекле. Вперед нас гонит солнце. Визитеры спрашивают, Но мы поедаем Ответы.
Он уставился на нее.
– Значит, она не ошиблась.
– Брейдерал не ошиблась. У нее в крови – нити. Рутт, если ей не помешать, она нас всех убьет.
Он отвернулся, и она поняла, что он вот-вот заплачет.
– Рутт! Не надо.
Его лицо сморщилось.
Он начал оседать, но она подхватила его, подхватила и как-то нашла силы удерживать, пока он содрогался от всхлипов.
Теперь и он сломан. Вот только этого им нельзя допускать. Ей нельзя – если он сломается, от Визитеров уже не спастись.
– Рутт. Без тебя нам не донести Ношу. Послушай, Рутт. Я летала, и очень высоко – у меня были крылья, словно у богов. Я летала так высоко, что могла разглядеть кривизну мира, как и учили нас старухи, и я видела – слышишь, Рутт, – видела край Стеклянной пустыни.
Он лишь потряс головой.
– И я видела кое-что еще. Город, Рутт. Стеклянный город, и завтра мы до него доберемся. Визитеры туда не войдут, им будет страшно. Этот город – они о нем знают из собственных легенд, в которые сами давно перестали верить. Теперь он для них невидим, Рутт, там мы от них спасемся.
– Бадаль… – он говорил ей в шею, голос глухо шелестел по коже. – Не сдавайся, ради меня. Если и ты сдашься, я не смогу… не справлюсь…
Она давно уже сдалась, но говорить этого было нельзя.
– Я с тобой, Рутт.
– Нет. Нет, я хотел сказать… – он высвободился, пристально глянул ей в глаза. – Не сходи с ума. Прошу тебя.
– Рутт, я больше не могу летать. Крылья обгорели. Все в порядке.
– Пожалуйста, Бадаль, пообещай мне. Пожалуйста.
– Обещаю, но только если ты сам пообещаешь не сдаваться.
Он кивнул, но не слишком уверенно. Она видела, что самообладание его истончилось и потрескалось так же, как и обожженная солнцем кожа. Я не собираюсь сходить с ума, Рутт. Разве ты сам не видишь? Я обладаю властью ничего не делать. Божественной властью.
Костлявая змейка не умрет. Нам ничего не нужно делать, просто идти вперед. Я летала туда, где заходит солнце, и знаешь, Рутт, – мы идем прямо в огонь. Прекрасный, совершенный огонь.
– Ты сам увидишь, – сказала она ему.
Рядом с ними стоял Сэддик, глядя и запоминая. Его врагом была пыль.
Что есть, уже было. Иллюзии перемен развеяны ветром, осели в ложбинах между холмов, под камнями, среди голых корней давным-давно мертвых деревьев. История, как всегда, прошла поверху, и все новое в поисках формы обращается к старому. Там, где высились огромные глыбы льда, остались лишь шрамы в земной поверхности. По древним долинам текут призрачные реки, а ветер все бродит дорогами жары и холода, и времена года сменяют друг друга.
Знание это было мучительным, словно вонзенный прямо в сердце раскаленный клинок. Рождение лишь повторяет то, что уже было. Внезапная вспышка напоминает о мгновении смерти. Безумие выживания не знает ни начала, ни конца.
Когда жалкое, гнилое существо, что выбралось из-под корней поваленного тополя у речной излучины, вдруг все это вспомнило, у него вырвался хриплый вздох. Существо выпрямилось, огляделось, серые впадины под надбровными дугами впитали неясные подробности, придав им осмысленную форму. Широкая и не слишком глубокая долина, отдаленные склоны поросли шалфеем и кохией. Там порхают серокрылые птицы.
Воздух пахнет дымом с привкусом смерти. Возможно, где-то неподалеку загнали прямо к пропасти стадо. Возможно, в тушах успели размножиться мухи и их личинки, что и есть причина непрерывного мерзкого жужжания. Или все еще слаще? Мир все же победил в этом споре? А она сама – лишь призрак, вернувшийся, чтобы позабавиться над заслуженным концом своего народа. И где-то рядом – последние разложившиеся останки таких же, как она? Хотелось бы надеяться.
На языке клана Брольд ее имя, Лера Эпар, означало Горькая Весна, и имя это она своими преступлениями вполне заслужила. Среди целого цветочного поля она была тем единственным цветком, чей аромат убивает. Мужчины бросали своих женщин, чтобы заявить на нее права. И она каждый раз позволяла собой завладеть – если видела в глазах мужчины то, что хотела: она для него важней всех остальных – а главное, той, кого он ради нее оставил, – так что их любви ничто уже не грозит. Потом все портилось, выяснялось, что связь между ними совсем непрочная. Тут-то и появлялся новый мужчина, с таким же жадным пламенем в гла- зах, и она думала: «Теперь-то все будет по-другому. Теперь-то, уве- рена, это и есть та самая любовь, величайшая из всех возможных».
Никто не стал бы спорить, что среди всех кланов брольдова Соединения умом ей не было равных. В ней не было ничего поверхностного, разум ее был способен проникать далеко вглубь. Она докопалась до самого корня жизненных невзгод и объявила, что проклятием явилось уже само зарождение искры разума. Откровения она черпала не в растрескавшихся от пламени костра оленьих лопатках, но в лицах, чьи водянистые отражения видела в озерах, в источниках, в сосудах из выдолбленной тыквы – в лицах, которые для нее сделались родными. Да, родными, и даже больше. Она знала, что черты, делающие одно отличным от другого, всего лишь иллюзии, которые разве что помогают поскорей их распознать, да и все. Она знала, что если забыть про черты, все эти лица одинаковы. И хотят того же самого. Одинаковые желания, одинаковые страхи.
Она слыла могучей прорицательницей, и считалось, что этот чудовищный дар ей сообщен духами. Однако она была абсолютно убеждена, что в ее способности видеть отсутствует даже малейший намек на магию. Искра рассудка вовсе не беспричинно вспыхивает в темных глубинах простейших эмоций. И искры вовсе не отделены одна от другой. Горькая Весна прекрасно понимала, что искры рождаются от скрытых костров – от расположенных в каждой душе очагов, отвечающих за простые, неизменные истины. По очагу на всякую потребность. На желание, на страх.
Как только это откровение ее постигло, читать в судьбах сородичей сделалось совсем легко. Рассудок создавал иллюзию сложности, но если смотреть сквозь иллюзию, мы просты, как бхедерины. Как аи, как ранаги. Мы щетинимся, скалим зубы, мы подставляем победителю глотку. В наших глазах пылает любовь или тлеет мертвящая ревность. Мы ищем общества себе подобных, чтобы занять в нем свое место, и если место это не на самом верху, мы уже ничему не рады, в наших сердцах – отрава.
В обществе себе подобных мы способны на все. На убийство, на предательство. В обществе мы изобретаем ритуалы, чтобы загасить любую искорку, чтобы плыть по мутным водам эмоций, чтобы вновь сделаться невидящими и безразличными, будто звери.
Меня ненавидели. Мне поклонялись. И в конце концов меня наверняка убили.
Лера Эпар, зачем ты пробудилась вновь? Зачем вернулась?
Я была пылью в ложбинах, утраченной памятью.
Когда-то я творила ужасные вещи. И вот стою здесь, готовая вновь за них взяться.
Она была Горькой Весной брольдовых имассов, и ее ледяной мир, где обитали покрытые белой шерстью существа, давно исчез. Она двинулась вперед, на одной ее руке болталась костяная палица, утыканная кремнистым сланцем, с плеч свисала пожелтевшая шкура белого медведя.
Когда-то она была истинной красавицей. Но история никого не щадит.
Он восстал из окружающей озерцо грязи, стряхнул с себя черные корни, рыбью чешую и бесформенные комки смешанной с крупным песком глины. Раскрыл рот, распахнул челюсти и беззвучно завыл. Он ведь бежал прямиком на них. На трех обернувшихся к нему охотников К’елль. Что стояли над телами его жены и двоих детей. Телам предстояло присоединиться к прочей добыче этой охоты, уже выпотрошенной. Антилопа, чернохвостый олень. Спутники погибших животных не пытались кинуть вызов убийцам. Нет, они обратились в бегство. Так что имасс, бросившийся на них с боевым ревом, держа наперевес копье, явно был безумен. Поскольку намеревался отдать свою жизнь просто так.
Охотникам К’елль такое было непонятно.
Они встретили его атаку клинками, развернутыми плашмя. Сломали копье и принялись избивать, пока он не потерял сознание. Мясо его их не заинтересовало, раз оно было тронуто безумием.
Так закончилась его первая жизнь. Возродился он полностью лишенным любви. И одним из первых ступил в объятия Ритуала Телланн. Чтобы изгнать всякую память о прежней жизни. Таким был дар Ритуала, драгоценный, совершенный.
Сейчас он поднялся из грязи, вновь призванный, но на сей раз все было по-другому. Теперь он помнил все.
Кальт Урманал из оршайновых т’лан имассов стоял, запрокинув голову, по щиколотку в грязи и беззвучно выл.
Ристаль Эв сидела на корточках в двадцати шагах от Кальта на куче влажной глины. Она его понимала, понимала все, что на него сейчас обрушилось. Поскольку сама тоже очнулась, обладая всем тем, что давно полагала утраченным, и потому смотрела сейчас на Кальта, зная, что любит его и всегда любила, даже когда он бродил среди них, подобный трупу, с лицом, покрытым пеплом потери; и прежде, когда вынянчивала в душе ревнивую ненависть к его жене, умоляя духов, чтобы та поскорее сдохла.
Быть может, вопль никогда не прекратится. Быть может, когда все оршайны наконец поднимутся и соберутся вместе, сами не веря в собственное воскрешение, – а потом направятся разыскивать того, кто их так безжалостно призвал, – ей придется оставить его здесь.
Вой был беззвучен и однако оглушал ее рассудок. Если он не перестанет, безумие заразит их всех.
В свой последний раз оршайны ступали по земле очень далеко отсюда. Когда от них осталось лишь три потрепанных клана, в общей сложности всего шестьсот двенадцать воинов и трое покалеченных заклинателей костей, они отступили от Шпилей и обратились в пыль. Ветер поднял эту пыль, унес прочь за полмира – ведь никто из них не собирался возвращаться в свой облик из кости и иссохшей плоти – и наконец рассеял здесь, на пространстве в десятки лиг.
Ристаль Эв чувствовала, что земля эта прежде знала имассов. Как и к’чейн че’маллей, свидетельством чему были муки Кальта. Но что они здесь делали?
Кальт Урманал упал на колени, вой его утих, оставив у нее в черепе лишь затухающее эхо. Она выпрямилась, тяжело оперлась на копейное древко из окаменевшего дерева, которое было так приятно ощущать в руке. Возвращение было столь несправедливым – она понимала, что не сочла бы его таким, не вернись к ней и воспоминания о диких, о чудесных смертных днях со всеми их чудовищными преступлениями, продиктованными любовью и похотью. Она чувствовала, что внутри, словно расплавленная кровь земли, вздымается ярость.
Она заметила, что за озерцом движутся в их сторону три фигуры. Оршайновы т’лан имассы. Заклинатели костей. Вероятно, сейчас кое-какие вопросы получат ответы.
Ветер чешую не потревожил, а безжалостное солнце тем временем объело с костей ядовитую плоть, сами же кости вычистило и отполировало, придав им чуть золотистый блеск. Однако в костях этих было что-то опасное, и Бадаль долго разглядывала жалкие останки, стоя совершенно неподвижно – только сдувала мух с облепивших рот язвочек. Золотые кости – сокровище, на котором наверняка лежит заклятие.
– Алчность убивает, – негромко произнесла она, вот только голос сорвался и вырвавшиеся наружу звуки вряд ли удалось разобрать даже стоящему совсем рядом Сэддику.
Ее крылья скукожились, опалились, оставив разве что культи. От полетов сохранились лишь присыпанные тонкой золой воспоминания, и она не чувствовала внутри себя ничего, побуждающего отряхнуть ту золу. Все прежние достижения были теперь так далеко, что почти исчезли из виду. Далеко позади – у нее, у них, у каждого. Но этим деградация не завершится. Она понимала, что еще немного – и поползет. Потом начнет извиваться, будто умирающий червяк, понапрасну дергаясь, будто бы делала один широкий жест за другим, широкий, но совершенно бесплодный. Дальше – изнеможение и неподвижность.
Наверное, она уже когда-то видела такого червяка. Наверное, как и положено ребенку, присела рядом на корточки, разглядывая его жалкие потуги. Скорее всего, чей-то безжалостный клюв вытащил его наружу из темного уютного мирка, а потом обронил в полете, и червяк с маху ударился о твердую непроницаемую поверхность – да, верно, о каменную плитку, такими была выложена извилистая дорожка через весь сад. И ему, покалеченному, слепому под палящим солнцем, оставалось теперь лишь молиться всем богам, которых он только мог вообразить. Молиться о благословенной воде, ручейке, что унес бы его сейчас к мягкой почве, горстке сладкой землицы, что накрыла бы сверху. Или о том, чтобы милосердный божок протянул руку, забрал отсюда, даровал спасение.
Она видела червяка, это точно. Но не могла вспомнить, сделала тогда хоть что-то или лишь смотрела. Дети очень рано осознают, что в неделании заключается власть. Недеяние – выбор, прямо-таки исходящий всемогуществом. Можно сказать, божественный.
В этом, как она теперь понимала, и заключается причина, почему боги ничего не делают. Доказательство их всезнания. Поскольку всякое деяние во всеуслышание признает их постыдную ограниченность, первым-то действует шанс, любые случайные события происходят вопреки воле богов, на их долю остаются лишь попытки смягчить последствия, изменить произошедшее естественным путем. Действовать, тем самым, означало признать собственную ущербность.
Мысли эти были довольно сложными, но в то же время очень ясными. Чистыми, словно кристаллы, торчащие из земли у ее ног. Которые уверенно ловили свет солнца и аккуратно его преломляли, доказывая тем самым, что радуга – вовсе не мост на небеса. Что спасения ждать не следует. Змейка превратилась в червяка, и червяк тот сейчас извивается на каменной плитке.
Дети воздерживаются от поступков. Делают вид, что они боги. Так же поступали и Отцы, не поводя и бровью, когда дети умоляли их дать хоть чуть-чуть пищи, воды. Отцы же, руководимые собственной ностальгией, ничего не делали, так что не было ни пищи, ни воды, а сладкая прохладная земля оставалась лишь воспоминанием, присыпанным тонкой золой.
Этим утром Брейдерал сказала, что видела в лучах восходящего солнца высоких чужаков – у самого хвоста костлявой змейки. Однако если глядеть на восход, можно лишь ослепнуть. Кто-то поверил Брейдерал, кто-то нет. Бадаль предпочитала не верить. Визитеры не собирались за ними гоняться, даже Отцы давно отстали, как и костогрызы, как и все пожиратели мертвой или умирающей плоти – не считая осколков, способных добраться до них за многие лиги. Нет, в Стеклянной пустыне костлявая змейка осталась в одиночестве, боги лишь взирали на нее с высоты и ничего не делали, демонстрируя тем самым собственное могущество.
Но у нее было что им противопоставить. В этом заключалась восхитительная истина. Она могла заставить их извиваться в небесах, скукоживаться на солнце. И она отказывалась им молиться. Вообще хоть что-то им говорить. Она ведь пролетала мимо этих богов, когда совсем молоденькой, только что вылупившись, порхала в небесах. Видела, что вокруг их обеспокоенных глаз пролегли глубокие морщины. Различала давние следы всевозрастающих страха и ненависти. Вот только тем, кто богам поклонялся, подобные чувства не обещали ничего хорошего. Эти лица, выражения на лицах, принадлежали существам, которых никто кроме них самих не заботит. Понимание это оказалось подобно огню. Крылышки вспыхнули. Она полетела вниз по сумасшедшей спирали, оставляя за собой дымный след. Обжигающие истины кусали ее плоть. Она пролетела прямо сквозь рой осколков, чуть не оглохнув от шипящего рева многочисленных крыльев. Увидела протянувшуюся через сверкающее море костлявую змейку и с ужасом обнаружила, что та сделалась совсем уже тощей и коротенькой.
Она снова подумала о богах, оставшихся высоко вверху. Их лица ничем не отличались от ее собственного. Боги, как и она, были совершенно разбиты, изнутри и снаружи. И, подобно ей, бродили по пустоши, где и идти-то некуда.
Отцы нас прогнали. Дети им больше не нужны. Теперь она верила, что и богов тоже изгнали их собственные отцы и матери, вытолкали наружу, в пустые небеса. Люди далеко внизу ползали кругами, каждый замкнут в своем собственном, а боги наверху ничего в их движении не могли понять. Те же, что пытались, лишь сходили с ума.
– Бадаль.
Она моргнула, пытаясь отогнать плавающие перед глазами туманные тени, но те тут же приплыли обратно. Как она теперь понимала, боги тоже наполовину слепы – из-за облаков.
– Рутт.
У него было лицо старика, слой запекшейся пыли на нем – в глубоких трещинах. Ноша плотно укутана лоскутным одеялом. Глаза Рутта, остававшиеся тусклыми столь долго, что Бадаль уже казалось – так было всегда, непривычно блестели. Словно кто-то их лизнул.
– Многие сегодня умерли, – сказала она. – У нас есть пища.
– Бадаль.
Она отдула мух.
– Я сочинила стихотворение.
Он лишь покачал головой.
– Я… я больше так не могу.
Визитеры никогда не уходят. Мы верим в ложь этого имени, Но они не оставят нас До самой смерти. Кусая за хвост. Но мы лишь тени на стекле. Вперед нас гонит солнце. Визитеры спрашивают, Но мы поедаем Ответы.
Он уставился на нее.
– Значит, она не ошиблась.
– Брейдерал не ошиблась. У нее в крови – нити. Рутт, если ей не помешать, она нас всех убьет.
Он отвернулся, и она поняла, что он вот-вот заплачет.
– Рутт! Не надо.
Его лицо сморщилось.
Он начал оседать, но она подхватила его, подхватила и как-то нашла силы удерживать, пока он содрогался от всхлипов.
Теперь и он сломан. Вот только этого им нельзя допускать. Ей нельзя – если он сломается, от Визитеров уже не спастись.
– Рутт. Без тебя нам не донести Ношу. Послушай, Рутт. Я летала, и очень высоко – у меня были крылья, словно у богов. Я летала так высоко, что могла разглядеть кривизну мира, как и учили нас старухи, и я видела – слышишь, Рутт, – видела край Стеклянной пустыни.
Он лишь потряс головой.
– И я видела кое-что еще. Город, Рутт. Стеклянный город, и завтра мы до него доберемся. Визитеры туда не войдут, им будет страшно. Этот город – они о нем знают из собственных легенд, в которые сами давно перестали верить. Теперь он для них невидим, Рутт, там мы от них спасемся.
– Бадаль… – он говорил ей в шею, голос глухо шелестел по коже. – Не сдавайся, ради меня. Если и ты сдашься, я не смогу… не справлюсь…
Она давно уже сдалась, но говорить этого было нельзя.
– Я с тобой, Рутт.
– Нет. Нет, я хотел сказать… – он высвободился, пристально глянул ей в глаза. – Не сходи с ума. Прошу тебя.
– Рутт, я больше не могу летать. Крылья обгорели. Все в порядке.
– Пожалуйста, Бадаль, пообещай мне. Пожалуйста.
– Обещаю, но только если ты сам пообещаешь не сдаваться.
Он кивнул, но не слишком уверенно. Она видела, что самообладание его истончилось и потрескалось так же, как и обожженная солнцем кожа. Я не собираюсь сходить с ума, Рутт. Разве ты сам не видишь? Я обладаю властью ничего не делать. Божественной властью.
Костлявая змейка не умрет. Нам ничего не нужно делать, просто идти вперед. Я летала туда, где заходит солнце, и знаешь, Рутт, – мы идем прямо в огонь. Прекрасный, совершенный огонь.
– Ты сам увидишь, – сказала она ему.
Рядом с ними стоял Сэддик, глядя и запоминая. Его врагом была пыль.
Что есть, уже было. Иллюзии перемен развеяны ветром, осели в ложбинах между холмов, под камнями, среди голых корней давным-давно мертвых деревьев. История, как всегда, прошла поверху, и все новое в поисках формы обращается к старому. Там, где высились огромные глыбы льда, остались лишь шрамы в земной поверхности. По древним долинам текут призрачные реки, а ветер все бродит дорогами жары и холода, и времена года сменяют друг друга.
Знание это было мучительным, словно вонзенный прямо в сердце раскаленный клинок. Рождение лишь повторяет то, что уже было. Внезапная вспышка напоминает о мгновении смерти. Безумие выживания не знает ни начала, ни конца.
Когда жалкое, гнилое существо, что выбралось из-под корней поваленного тополя у речной излучины, вдруг все это вспомнило, у него вырвался хриплый вздох. Существо выпрямилось, огляделось, серые впадины под надбровными дугами впитали неясные подробности, придав им осмысленную форму. Широкая и не слишком глубокая долина, отдаленные склоны поросли шалфеем и кохией. Там порхают серокрылые птицы.
Воздух пахнет дымом с привкусом смерти. Возможно, где-то неподалеку загнали прямо к пропасти стадо. Возможно, в тушах успели размножиться мухи и их личинки, что и есть причина непрерывного мерзкого жужжания. Или все еще слаще? Мир все же победил в этом споре? А она сама – лишь призрак, вернувшийся, чтобы позабавиться над заслуженным концом своего народа. И где-то рядом – последние разложившиеся останки таких же, как она? Хотелось бы надеяться.
На языке клана Брольд ее имя, Лера Эпар, означало Горькая Весна, и имя это она своими преступлениями вполне заслужила. Среди целого цветочного поля она была тем единственным цветком, чей аромат убивает. Мужчины бросали своих женщин, чтобы заявить на нее права. И она каждый раз позволяла собой завладеть – если видела в глазах мужчины то, что хотела: она для него важней всех остальных – а главное, той, кого он ради нее оставил, – так что их любви ничто уже не грозит. Потом все портилось, выяснялось, что связь между ними совсем непрочная. Тут-то и появлялся новый мужчина, с таким же жадным пламенем в гла- зах, и она думала: «Теперь-то все будет по-другому. Теперь-то, уве- рена, это и есть та самая любовь, величайшая из всех возможных».
Никто не стал бы спорить, что среди всех кланов брольдова Соединения умом ей не было равных. В ней не было ничего поверхностного, разум ее был способен проникать далеко вглубь. Она докопалась до самого корня жизненных невзгод и объявила, что проклятием явилось уже само зарождение искры разума. Откровения она черпала не в растрескавшихся от пламени костра оленьих лопатках, но в лицах, чьи водянистые отражения видела в озерах, в источниках, в сосудах из выдолбленной тыквы – в лицах, которые для нее сделались родными. Да, родными, и даже больше. Она знала, что черты, делающие одно отличным от другого, всего лишь иллюзии, которые разве что помогают поскорей их распознать, да и все. Она знала, что если забыть про черты, все эти лица одинаковы. И хотят того же самого. Одинаковые желания, одинаковые страхи.
Она слыла могучей прорицательницей, и считалось, что этот чудовищный дар ей сообщен духами. Однако она была абсолютно убеждена, что в ее способности видеть отсутствует даже малейший намек на магию. Искра рассудка вовсе не беспричинно вспыхивает в темных глубинах простейших эмоций. И искры вовсе не отделены одна от другой. Горькая Весна прекрасно понимала, что искры рождаются от скрытых костров – от расположенных в каждой душе очагов, отвечающих за простые, неизменные истины. По очагу на всякую потребность. На желание, на страх.
Как только это откровение ее постигло, читать в судьбах сородичей сделалось совсем легко. Рассудок создавал иллюзию сложности, но если смотреть сквозь иллюзию, мы просты, как бхедерины. Как аи, как ранаги. Мы щетинимся, скалим зубы, мы подставляем победителю глотку. В наших глазах пылает любовь или тлеет мертвящая ревность. Мы ищем общества себе подобных, чтобы занять в нем свое место, и если место это не на самом верху, мы уже ничему не рады, в наших сердцах – отрава.
В обществе себе подобных мы способны на все. На убийство, на предательство. В обществе мы изобретаем ритуалы, чтобы загасить любую искорку, чтобы плыть по мутным водам эмоций, чтобы вновь сделаться невидящими и безразличными, будто звери.
Меня ненавидели. Мне поклонялись. И в конце концов меня наверняка убили.
Лера Эпар, зачем ты пробудилась вновь? Зачем вернулась?
Я была пылью в ложбинах, утраченной памятью.
Когда-то я творила ужасные вещи. И вот стою здесь, готовая вновь за них взяться.
Она была Горькой Весной брольдовых имассов, и ее ледяной мир, где обитали покрытые белой шерстью существа, давно исчез. Она двинулась вперед, на одной ее руке болталась костяная палица, утыканная кремнистым сланцем, с плеч свисала пожелтевшая шкура белого медведя.
Когда-то она была истинной красавицей. Но история никого не щадит.
Он восстал из окружающей озерцо грязи, стряхнул с себя черные корни, рыбью чешую и бесформенные комки смешанной с крупным песком глины. Раскрыл рот, распахнул челюсти и беззвучно завыл. Он ведь бежал прямиком на них. На трех обернувшихся к нему охотников К’елль. Что стояли над телами его жены и двоих детей. Телам предстояло присоединиться к прочей добыче этой охоты, уже выпотрошенной. Антилопа, чернохвостый олень. Спутники погибших животных не пытались кинуть вызов убийцам. Нет, они обратились в бегство. Так что имасс, бросившийся на них с боевым ревом, держа наперевес копье, явно был безумен. Поскольку намеревался отдать свою жизнь просто так.
Охотникам К’елль такое было непонятно.
Они встретили его атаку клинками, развернутыми плашмя. Сломали копье и принялись избивать, пока он не потерял сознание. Мясо его их не заинтересовало, раз оно было тронуто безумием.
Так закончилась его первая жизнь. Возродился он полностью лишенным любви. И одним из первых ступил в объятия Ритуала Телланн. Чтобы изгнать всякую память о прежней жизни. Таким был дар Ритуала, драгоценный, совершенный.
Сейчас он поднялся из грязи, вновь призванный, но на сей раз все было по-другому. Теперь он помнил все.
Кальт Урманал из оршайновых т’лан имассов стоял, запрокинув голову, по щиколотку в грязи и беззвучно выл.
Ристаль Эв сидела на корточках в двадцати шагах от Кальта на куче влажной глины. Она его понимала, понимала все, что на него сейчас обрушилось. Поскольку сама тоже очнулась, обладая всем тем, что давно полагала утраченным, и потому смотрела сейчас на Кальта, зная, что любит его и всегда любила, даже когда он бродил среди них, подобный трупу, с лицом, покрытым пеплом потери; и прежде, когда вынянчивала в душе ревнивую ненависть к его жене, умоляя духов, чтобы та поскорее сдохла.
Быть может, вопль никогда не прекратится. Быть может, когда все оршайны наконец поднимутся и соберутся вместе, сами не веря в собственное воскрешение, – а потом направятся разыскивать того, кто их так безжалостно призвал, – ей придется оставить его здесь.
Вой был беззвучен и однако оглушал ее рассудок. Если он не перестанет, безумие заразит их всех.
В свой последний раз оршайны ступали по земле очень далеко отсюда. Когда от них осталось лишь три потрепанных клана, в общей сложности всего шестьсот двенадцать воинов и трое покалеченных заклинателей костей, они отступили от Шпилей и обратились в пыль. Ветер поднял эту пыль, унес прочь за полмира – ведь никто из них не собирался возвращаться в свой облик из кости и иссохшей плоти – и наконец рассеял здесь, на пространстве в десятки лиг.
Ристаль Эв чувствовала, что земля эта прежде знала имассов. Как и к’чейн че’маллей, свидетельством чему были муки Кальта. Но что они здесь делали?
Кальт Урманал упал на колени, вой его утих, оставив у нее в черепе лишь затухающее эхо. Она выпрямилась, тяжело оперлась на копейное древко из окаменевшего дерева, которое было так приятно ощущать в руке. Возвращение было столь несправедливым – она понимала, что не сочла бы его таким, не вернись к ней и воспоминания о диких, о чудесных смертных днях со всеми их чудовищными преступлениями, продиктованными любовью и похотью. Она чувствовала, что внутри, словно расплавленная кровь земли, вздымается ярость.
Она заметила, что за озерцом движутся в их сторону три фигуры. Оршайновы т’лан имассы. Заклинатели костей. Вероятно, сейчас кое-какие вопросы получат ответы.