Путинизм. Россия и ее будущее с Западом
Часть 2 из 18 Информация о книге
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
В последующие годы я работал писателем и журналистом, но один из моих главных интересов все еще находился в области России. В 1956 году в Лондоне я стал основателем и редактором журнала «Soviet Survey» («Советское обозрение»), позже называвшегося просто «Survey», ежеквартального (позднее выходившего дважды в месяц) издания, писавшего о политических и культурных тенденциях в Советском Союзе. Я познакомился с большинством людей, работающих в этой области в Соединенных Штатах и Соединенном Королевстве, но также и на европейском континенте. Потребовалось бы много времени и места, чтобы упомянуть их всех (они были моими учителями в то время), но я должен выбрать Джейн Деграс, которая очень помогла мне в моей ранней работе. Она работала в Институте Маркса-Энгельса-Ленина в Москве, но сменила место работы на Чэтем-Хаус (Королевский институт международных отношений) в Лондоне.
Я в 1950-х годах провел некоторое время в Гарвардском Русском центре, но не имел никакого формального образования. Я оставался с «Survey» на протяжении десятилетия, а затем перешел к другой работе, что привело меня в совсем другом направлении — к европейским и ближневосточным делам. Я совсем не сожалел об этом, потому что я думал о России то же самое, что Киплинг писал об Англии: Что вы знаете о России, если знаете одну только Россию?
Все эти годы я страдал от одного очевидного недостатка. Я читал о России, я говорил с русскими, но сам я никогда не был в этой стране. Этому предстояло вскоре измениться. Родители Наоми, моей покойной жены, жили на курорте на Северном Кавказе. Ее отец был профессором медицины во Франкфурте, специализирующимся на истории и философии медицины. Ему пришлось довольно быстро уехать из Германии в 1936 году, и единственной страной, которая захотела взять его, был Советский Союз. Он был совершенно аполитичным человеком, и поэтому был очень удивлен и даже шокирован, когда он прибыл в Москву, и все там делали вид, будто никогда даже не слышали о главе Наркомздрава (министерства здравоохранения), о его заместителе, и о других, кто пригласил его. В конце концов, секретарь сжалилась над изумленным иностранцем и сказала ему, чтобы он, во-первых, убрался из Москвы так далеко, как он только мог (это были дни чисток и Московских процессов), и, во-вторых, даже не пытался изучать местный язык. Он последовал этому совету и оказался со своей семьей на одном из курортов Северного Кавказа. Мы впервые поехали к ним в гости в 1950-х, и затем некоторое время мы посещали их почти каждый год. Тогда было нелегко получить визу в Россию, особенно для посещений вне Москвы. Я не очень верил в нашу удачу, боясь, что однажды кто-то попросит нас заплатить за эту привилегию. Но этот день так никогда и не наступил; они, возможно, никогда не слышали о журнале «Survey» или обо мне. Это дало мне урок относительно России и бюрократии вообще: никогда не следует недооценивать роль случайности, и никогда не нужно предполагать, что левая рука знает о том, что делает правая.
Я более подробно описал эту главу моей жизни в моей автобиографии («Ребенку четверга пришлось уехать далеко»), и не хочу здесь повторяться. Я полюбил Кавказ (в то время он был Швейцарией без туристов), и эти частые посещения и долговременные пребывания дали мне такое понимание и знания, которых не было у большинства посетителей и туристов; мы, кажется, на протяжении многих лет были среди первых иностранных гостей в этих местах. Фридрих Рихардович, мой шурин, был превосходным гидом.
Однако однажды, когда мы двигались по горам, пришло разочарование. Это было в раннюю эру Леонида Брежнева, и мне в голову пришло, что если в минувшие годы Россия была очень интересна, потому что там могло произойти почти все что угодно, то теперь она вошла в период стабильности или, скорее, неподвижности (русские назвали это застоем). В отношении того, что интересовало меня, Россия стала скучной, и я уже изучил то, что я мог узнать в этих условиях, и потому для меня пришло время заняться другими вопросами.
После этого я занимался всеми этими другими вопросами в течение следующих двадцати лет, пока внезапно, при Михаиле Горбачеве, история снова не начала двигаться очень быстро, забрезжил новый период перемен, и события в России стали захватывающе интересными. Это совпало с моим сильным желанием профессиональных перемен. Я преподавал в Соединенных Штатах, но не имел никакого желания заниматься этим полный рабочий день; я оставил Лондонский Институт, который я возглавлял, в компетентных руках. Мы переехали в Вашингтон, округ Колумбия, и я был очень благодарен послу Дэвиду Абширу, главе Центра стратегических и международных исследований в этом городе за то, что он более или менее позволял мне делать то, что я хотел. Большая часть моей работы имела отношение к России и людям в правительстве, академическом мире и в других местах, и я следил за событиями там.
Но где искать ранние истоки моего интереса к России? Это еще одна странная история. Когда я был еще мальчиком, мои родители рассказали мне, что один из моих предков был врачом российской императрицы. Они не уточнили, какой именно императрицы. Я даже в том раннем возрасте отмахнулся от этой истории как от чистой выдумки. Но много лет спустя мой интерес внезапно пробудился вновь. Я начал свои исследования, и выяснилось следующее: эта история не была полностью правдивой, но она не была и полной неправдой: как так часто случается с такими семейными легендами, в ней было зерно правды.
Приблизительно в 1800 году моя семья жила в небольшом местечке в Силезии. Мой прапрадед был раввином и в свое свободное время писал непримечательные стихи на иврите. Его брат Мориц (родившийся в 1787 году) хотел изучать медицину, но это было невозможно, потому что семья была очень бедной. Однажды появился некий миссионер и сделал Морицу предложение, от которого тот не мог отказаться. Ему предложили деньги на учебу, если он перейдет в протестантство. Он так и сделал, и через несколько лет он получил высшее образование в медицине (и риторике; медицина, очевидно, не занимала все время его учебы) в университете Дерпта (теперь Тарту) в нынешней Эстонии. Работа, которую он получил, была не очень увлекательной. Он стал начальником карантинной станции в Таганроге, русском городе на Черном море. Мориц превратился в Бориса, и так как в русском языке нет «умляутов», его фамилия теперь писалась как Лакиер (Lakier). Это было бы рутинной и бесперспективной работой, но произошло неожиданное: царь (Александр I) посетил южную Россию, приехал в Таганрог и умер там в 1825 году. Тогдашнее правительство боялось (справедливо, как оказалось) слухов о возможном убийстве и поэтому постаралось привлечь как можно больше врачей, чтобы те подписали свидетельство о смерти. Борис, как иностранец, особенно хорошо подходил для этого, и его имя появилось на свидетельстве о смерти. Это означало, что он стал дворянином, принадлежа, к сожалению, к безземельному дворянству. Его семья переехала в Москву, и из его трех сыновей самым интересным для меня был Александр Борисович (1825–1870). Он был в свое время известным писателем, автором одной из первых серьезных больших русских книг о Соединенных Штатах (она была издана на английском языке издательством Чикагского университета спустя более ста лет после того, как появилась на русском языке). До этого он был секретарем правительственного комитета, занимавшегося освобождением российского крестьянства от все еще преобладавшей формы крепостничества. Он был также автором первой русской книги о геральдике (переизданной в Москве несколько лет назад) и создал довольно несуразный герб семьи Лакиер, который можно найти в Интернете. Он женился на дочери П. А. Плетнева, друга Пушкина и ректора санкт-петербургского государственного университета. Эта дама умерла во время родов. Спустя много лет он женился снова, на сей раз на даме из клана Комнино-Варваци в Таганроге. Антон Чехов, уроженец Таганрога, писал, что в его родном городе тогда жили только три или четыре честных человека. Я уверен, что мой дядя, родственник в третьем поколении, был среди них. Семья Комнин была царским домом Византии. Так я оказался (хотя и очень отдаленным) родственником всех видов исторических фигур, некоторые из которых были достойными и интересными людьми, а другие — с сомнительной репутацией.
Однако была небольшая проблема: Борис, доктор и магистр риторики, после своего прибытия в Россию счел необходимым создать для себя «легенду», как это называется в мире разведывательных служб. Согласно этой версии, он не родился как еврей в Силезии, который, будучи женатым, оставил там дочь; его происхождение якобы было чисто французским и аристократическим. Они были родом из Тулузы, и он якобы попал в Россию с армией Наполеона. Я могу понять потребность в невероятной истории такого рода в тогдашней России, но ему все равно следовало бы придумать что-то более правдоподобное, потому что в эту его историю не особо верили. Он умер в Москве и похоронен на кладбище для иноплеменных религий. Я встречался с некоторыми из его потомков.
Вот такими были русские связи моей семьи.
Возможно, не было ни одного лучшего научного ассистента, чем Кристофер Уолл.
Я благодарен Дэвиду Боггису и Майклу Аллену, так же, как Джошуа Кляйну и Ирен Ласоте, за помощь с редактированием этой книги, а также Мише Эпштейну и Михаэлю Хагемайстеру, которые помогли мне понять определенные отдельные моменты. Само собой разумеется, что выраженные в этой книге мнения являются моими собственными.
Литература о современной России на русском и английском языке очень разрослась за последние годы, и некоторые из существенных источников перечислены в библиографии в конце этой книги. Количество соответствующих сайтов в Интернете увеличивается еще быстрее и стало уже почти не поддающимся обработке. «Russia List» Джонсона и «Window on Eurasia» Пола Гобла, публикующиеся ежедневно, оказали особую помощь в том, что касается доступа. Российские интернет-сайты, которых слишком много, чтобы перечислить их все, также были очень полезны.
Введение
Эта книга является попыткой оценить перспективы будущего России и прежде всего возникающей «русской идеи» (идеологии или доктрины), заменяющей коммунизм. Такая попытка включает различные сценарии, одни из которых более вероятны, чем другие. К сожалению, довольно часто как раз менее вероятные сценарии и оказывались реальностью — или даже некоторые из них, которые казались настолько диковинными, что никто не смел упоминать их (или делал так на основе ошибочных предположений).
Из последних полудюжины лидеров, выбранных управлять Советским Союзом и Россией, все, кроме последнего, не были большим сюрпризом. Все были членами Политбюро, главного руководящего органа: всегда можно было предположить, что какой-то член этого органа станет следующим руководителем страны. Выбор Владимира Путина был намного более случайным, но политика, которую он преследовал, случайной отнюдь не была. Наблюдатели российской сцены утверждали, что приход к власти Путина можно было бы предотвратить, возможно, под влиянием одной из не особо впечатляющих пьес Бертольда Брехта, написанной во времена нацистов об Артуро Уи, торговце цветной капустой, приход которого к власти можно было предотвратить. Но доказательства таких утверждений являются не очень убедительными. Правда, после пагубных и хаотичных лет Ельцина могло, в принципе, произойти почти все что угодно. Но, учитывая все то, что было известно о российской истории и традициях и о текущих советских делах, появление националистической автократии было даже в 1990-х годах намного более вероятным, чем любое другое развитие. (Уолтер Лакёр, «Далекий путь к свободе», Нью-Йорк, 1989).
Некоторые экономисты писали, что нефтяное и газовое процветание может составлять только половину российского национального дохода в эру Путина. Это тоже верно, но нефтяной и газовый доход был решающим, он в значительной степени нес ответственность за рост экономики вообще, за различные социальные и политические схемы, инициированные правительством Путина, из чего извлекло выгоду население, и, не в последнюю очередь, за внешнюю и военную политику Путина в 2014–2015 годах. В настоящее время выбор следующего лидера или группы руководства, вероятно, окажется трудным, потому что никакого Политбюро больше нет.
Кажется очевидным предсказать, что преемник Путина будет проводить ту же самую или подобную политику, как внутри страны, так и за границей. Маловероятно, что он будет более умеренным. Но никаких несомненных фактов здесь не существует. Многое зависит от ситуации, которая будет преобладать в это время в России и за ее пределами. Многое может зависеть от силы или слабости преемника, наличия (или отсутствия) конкурента (или конкурентов). Возможно, будет борьба за власть нескольких кандидатов.
Чтобы развивать дискуссию в соответствии с этими линиями, необходимо тщательно изучить знакомую почву, резюмировать (или попытаться интерпретировать) события, которые произошли, начиная с падения Советского Союза: взлет Михаила Горбачева и других отцов гласности и перестройки, эру Бориса Ельцина и Путина.
Более двадцати лет назад, в исследовании крайне правых в России («Черная сотня»), я попытался, как я выразился в то время, «сделать различие между понятной обеспокоенностью русского патриотизма и патологическими фантазиями крайне правых». Я также сказал, что в нынешнем опасном положении России «правые твердо придерживаются своей веры, что время работает на нас, и что их амбиция — восстановить позицию России как мировой сверхдержавы». Кроме того, «крайне правые будут играть важную роль в ближайшие годы». Я несколько раз упоминал Пушкина, но фамилия Путина не появилась в этой книге. Собственно, он не упоминался ни в одной книге, известной мне тогда. С другой стороны, я в ней достаточно подробно занялся Александром Дугиным — его имя в то время еще не было известно всем и каждому. Но есть истинный искренний патриотизм и «квасной» патриотизм, который отвергали и высмеивали как пустой и бессмысленный ведущие российские мыслители девятнадцатого века, такие как Белинский.
Что я понимал под фразой «понятная обеспокоенность России»? Как раз это: попытку возвратить, по крайней мере, часть из того, что было потеряно. Я не особо горжусь этим подвигом пророчества. Но мне даже теперь трудно понять оптимизм многих относительно перспектив демократии и свободы в России. Наиболее вероятно это было принятием желаемого за действительное, удовлетворением от того, что Холодная война, наконец, закончилась, и мы могли посвятить наше время, энергию и ресурсы действительно важным задачам, стоящим перед нами дома. Учитывая историю России, какие основания были для такого оптимизма?
Казалось очевидным, что Россия попытается возвратить свой статус мировой державы, как только возникнут условия, позволяющие ей сделать это. В конце концов, Германия была побеждена в Первой мировой войне и должна была страдать от последствий этого поражения, но все же уже через пятнадцать лет она вернулась как ведущая держава. Такие возвращения неоднократно происходили в истории, и с большой вероятностью они будут происходить и в будущем снова и снова.
Казалось так же очевидным, что общая тенденция поиска русскими новой доктрины и миссии привела бы к правому авторитаризму, хотя я должен сознаться, что я не предполагал, что это зайдет так далеко и произойдет так быстро. Поясню эту мысль: Россия в настоящее время — диктатура с большой народной поддержкой, но я не думаю, что заклинания о фашизме здесь могут быть очень полезны. И при этом я не думаю, что Россия, вероятно, достигнет этой стадии в ближайшем будущем. Сравнения с «клерикальными» фашистскими режимами в Европе 1930-х годов, с Испанией Франсиско Франко, или с некоторыми диктатурами в развивающихся странах после Второй мировой войны кажутся более подходящими.
Но Россия далеко прошла в этом направлении. Как далеко она еще зайдет?
Я счел странным, даже смешным, что левые вне России едва ли знали об идеологических и политических изменениях в России и продолжают думать о России как о левой до некоторой степени стране. Возможно, это связано с тем фактом, что дистанцию между популизмом левых и популизмом правых стало трудно определить. В чем разница между современным российским коммунизмом и партией Владимира Жириновского? Начиная с того, что обе партии голосуют за правительство по всем важным проблемам, в России нет никакой истинной политической оппозиции. Иногда кажется, что даже интеллигенция в России исчезла. Крайне правые в Европе намного быстрее поняли изменения в России и соответственно приспособили свою пропаганду и политику.
В этой книге я исследую новую доктрину, постепенно появляющуюся в России. Большинство стран, даже большинство великих держав, могут существовать без доктрины и миссии или явного предначертания, но не Россия. У ее доктрины или идеологии есть несколько компонентов: религия (доктрина православной церкви, священной миссии России, Третьего Рима и Нового Иерусалима), патриотизм/национализм (иногда со склонностями к шовинизму), российский стиль геополитики, евразийство, менталитет осажденной крепости, и западофобия (страх перед Западом, созданный философом-идеологом Николаем Данилевским как западничество, «вестернизм»). Исследователи ранней российской литературы знают, что вера в уникальность России восходит практически к ее истокам; первые писатели (часто купцы), которые были за границей, возвращались оттуда с убеждением в том, что «Русь» уникальна, ни с чем не сравнима. Это касается, например, Афанасия Никитина, купца из Твери, который прибыл в Индию задолго до Васко да Гамы; Нестора Искандера, писавшего о падении Константинополя; и Максима Максимуса, монаха с Горы Афон, который был приглашен в Россию и обосновался там. Далее, это убеждение обычно соединялось с другой верой — с подозрением в русофобии, уверенностью в том, что все иностранцы были против России. (Такие страхи отнюдь не были специфически русским явлением; в самых первых статьях, где в 1830-х годах упоминается американское явное предначертание (manifest destiny), мы также находим ссылки на утверждение, что практически все иностранцы были враждебны по отношению к Соединенным Штатам.) Почему это должно было быть так, неясно, потому что отношение внешнего мира к России при Иване III и Иване IV Грозном было отношением не враждебности, а скорее отсутствия глубокого интереса.
Корни русского мессианства, веры в особую миссию, полученную от Бога, уходят глубоко. Они, конечно, существовали и в других странах, особенно в девятнадцатом веке; но в большинстве случаев такая вера была мимолетной фазой, тогда как в России она сохранилась даже после славянофилов, самых рьяных сторонников такого рода миссии. Поэтому не должно вызывать удивление, что политическое мессианство получило свое светское возрождение в советский период, и что оно снова вынырнуло на поверхность в наше время как часть поиска новой русской идеи.
До некоторой степени этот поиск новой идеологии означает возвращение к статус-кво перед революцией 1917 года, хотя с определенными важными изменениями, учитывая, что 2014–2015 годы не походят на 1914 год. Такое драматичное возвращение обязательно должно возродить много болезненных тем. Например, то, что Лев Троцкий был злом, это само собой разумеется; он был евреем, интернационалистом, и то, что он сделал, принесло России вред. Владимир Ленин, хотя, возможно, немного лучше, тоже был отрицательной силой. Победа красных в Гражданской войне была бедствием; Александр Колчак, Петр Врангель и Антон Деникин должны быть реабилитированы — процесс, который уже происходил в действительности.
Но с другой стороны нельзя было порочить Иосифа Сталина. Это был тяжелый период; Сталин предпринимал меры, которые не могут быть оправданы, но он также сделал Россию больше и более сильной, и поэтому он был положительной силой. Но как защитить Сталина от нападений «либералов», с учетом того, что он был так близок к Ленину?
Эти исторические проблемы, вероятно, лучше всего игнорировать или, по крайней мере, не придавать им большого значения. Через двадцать или пятьдесят лет они больше не будут играть заметную роль.
Религия, или, вернее, православная церковь, очень важна для любой идеологической переориентации. Уже задолго до 1917 года престиж церкви был низок. Интеллигенция, возможно, сохраняла интерес к религии, но не к церкви. Отдельными священниками восхищались и даже любили их, но глупость, продажность, и низкие моральные стандарты большой части духовенства вызвали значительное презрение. При коммунистическом правлении церковь страдала.
Церкви были закрыты, верующих подвергали нападкам, а священников бросали в тюрьмы, ссылали и даже убивали. [Прим. ред. ВС: Гонения на церковь сильно преувеличены. См. книгу Андрея Купцова «Миф о гонениях на церковь».]
Церковь действительно выжила, но должна была заплатить за это высокую цену; она почти полностью была пропитана тайной полицией, и фактически поглощена и интегрирована в ГПУ/НКВД/КГБ. Все назначения на важные посты в церковной иерархии должны были быть одобрены этими органами, а иногда даже Политбюро. Многие священники, даже на самых высоких уровнях, стали информаторами.
Если оглянуться назад, можно сказать, что эти «компромиссы» позволили церкви выжить, тогда как те, кто преследовал ее, не выжили. Но разве выживание организованной церкви являлось ее высшей целью? Они, конечно, поступали не так, как мученики более ранних периодов церковной истории.
Церковь согрешила. Но после падения коммунизма, она признала свои грехи и стремилась считать эту главу своей истории закрытой. Церкви были вновь открыты, деятельность церкви возобновлена, и новые правители рассматривали церковь как существенную, даже центральную, часть нового порядка. С этим возникли новые вопросы. Насколько близкими должны быть отношения между церковью и государством? Какое евангелие проповедовала новорожденная церковь? Часто утверждалось, что ее духовные ценности были универсальными, всемирными, но на самом деле это была государственная церковь. Перед революцией она была, вероятно, ближе к государству, чем церковь в любой другой стране. Религиозный человек должен был быть патриотом, а как должен был вести себя патриот — это решало правительство. Но эта близость не была благом, и предостережения против нее высказывались даже в церкви. По этой причине Московский патриархат недавно продемонстрировал некоторую осторожность: даже пытаясь уклониться от конфликтов с государством, он продемонстрировал, что не поддерживает безоговорочно любую политику, которую проводит правительство.
Были и другие беспокоящие вопросы. Значительное большинство русских расценивало церковь как положительный и жизненно важный фактор в жизни страны. Но одновременно значительное большинство (почти 80 процентов) не практиковало религию или даже не ходило в церковь, за исключением одного или двух самых важных религиозных праздников. И при этом они не соблюдали заповеди религии, ее предписания и запреты.
Ритуалы православной церкви были ясны, но что она должна была проповедовать? Была ли это христианская любовь, милосердие, и сострадание? Действительно ли это была любовь к Богу или же ненависть к Сатане, под которым подразумевались евреи, католики, масоны, либералы, Папа Римский и все враги России?
С этими вопросами пришлось столкнуться вслед за православным возрождением, наряду с другими элементами новой российской идеологии, такими как неоевразийство, антиглобализм, и геополитика, не говоря уже о новой науке — конспирологии. Конечно, какой-то человек мог быть верным российским патриотом, даже если он или она не верил, что почти весь мир был занят лишь тем, что плел заговоры против России. Но практически всегда была тесная связь между этими различными наборами убеждений.
Здесь нужно сделать необходимые оговорки. Во-первых, евразийство и геополитика российского стиля появились, очевидно, совсем недавно. Такие идеи были в России и в девятнадцатом веке, но не больше, чем в других странах, и при этом они не были особо глубоки. При Сталине эти страхи получили новый стимул. Что касается конспирологии, то я и сам раньше предполагал, что вера русских в распространяющиеся заговоры была недавним явлением, но мне пришлось пересмотреть свои взгляды, когда я столкнулся со следующими словами, написанными Владимиром Соловьевым, великим русским философом, в 1892 году («Мнимые и действительные меры к подъему народного благосостояния», «Собрание сочинений», том 5):
«Представим себе человека, от природы здорового сильного, умного, способного и незлого, — а именно таким и считают все, и весьма справедливо, наш русский народ. Мы узнаём, что этот человек или народ находится в крайне печальном состоянии: он болен, разорен, деморализован. Если мы хотим ему помочь, то, конечно, прежде всего, постараемся узнать, в чем дело, отчего он попал в такое жалкое положение. И вот мы узнаём, что он, в лице значительной части своей интеллигенции, хотя и не может считаться формально умалишенным, однако одержим ложными идеями, граничащими с манией величия и манией вражды к нему всех и каждого. Равнодушный к своей действительной пользе и действительному вреду, он воображает несуществующие опасности и основывает на них самые нелепые предположения. Ему кажется, что все соседи его обижают, недостаточно преклоняются перед его величием и всячески против него злоумышляют. Всякого и из своих домашних он обвиняет в стремлении ему повредить, отделиться от него и перейти к врагам — а врагами своими он считает всех соседей. И вот, вместо того, чтобы жить своим честным трудом на пользу себе и ближним, он готов тратить все свое состояние и время на борьбу против мнимых козней. Воображая, что соседи хотят подкопать его дом и даже напасть на него вооруженною рукой, он предлагает тратить огромные деньги на покупку пистолетов и ружей, на железные заборы и затворы. Остающееся от этих забот время он считает своим долгом снова употреблять на борьбу — с своими же домашними…
Узнав все это и желая спасти несчастного, мы не станем, конечно, ни снабжать его деньгами, ни лечить от лихорадки или чего-нибудь другого. Мы постараемся убедить его, что мысли его ложны и несправедливы. Если он не убедится и останется при своей мании, то ни деньги, ни лекарства — не помогут. Если же убедится и образумится, откажется от нелепых идей и обидных действий, то будучи человеком умным, способным и крепким, легко найдет в самом себе средства восстановить свое здоровье и поправить свои дела».
Сто двадцать лет спустя, я не могу придумать лучшее описание текущего состояния дел.
Повторюсь: эти несчастья не являются спецификой одной только России. Возможно, большинство всех этих верований импортировано из-за границы. Некоторые из них возникли впервые среди крайне правых российской эмиграции, в то время как большинство появилось в публикациях послевоенных европейских «Новых правых» французских «nouvelle droite»; и в работах неофашистов, от француза Алена де Бенуа до бельгийца Жана-Франсуа Тириара, итальянца Юлиуса Эволы и других оккультистов, комбинирующих антиамериканизм с антисоветизмом, с восхищением Сталиным, Мао Цзэдуном, Чаушеску и «Фатхом».
Эти влияния ясно видны также в трудах Александра Дугина, одного из главных философов нового века, но они могут также быть обнаружены в работах Игоря Панарина и других. Через некоторое время стало ясно, что эти неясные иностранные идеи должны быть усилены отечественными продуктами, и как раз на данном этапе были введены Николай Данилевский и несколько других русских мыслителей с сильной неприязнью к Западу. Иван Ильин (1883–1954), реакционный идеолог-эмигрант, являлся другим важным влиянием, к которому в последние годы часто обращался Путин и близкие к нему люди.
Николай Данилевский (1822–1885) был открыт заново. Интересная личность, в молодости он входил в кружок петрашевцев, радикальный литературный семинар, изучавший французский социализм, и быстро был арестован. Данилевский изучал биологию, не был согласен с Дарвином, но также и ненавидел Европу, к которой испытывал сильные чувства, но не очень хорошо ее знал. Его книга «Россия и Европа» (1869) стала библией школы «ненавистников Европы». Он искренне верил, что (как выразился его биограф) русские были детьми света, а европейцы — детьми тьмы. Европейцы были жестокими и агрессивными, тогда как русские были миролюбивыми. Европейцы хотели войны, а война была злом. Во многих отношениях Данилевский был идейным предшественником антизападной школы в современной России.
Неоевразийство, важный принцип новой российской доктрины, основывается на предположении, что истоки российского государства находятся в Азии, а не в Европе; что столкновение с монголами, татарами и азиатскими племенами в значительной степени сформировало Россию; и что Россия, отвергнутая Западом, должна искать свое будущее в Азии. Брак, можно было бы сказать, Анны Карениной и Чингисхана. Неоевразийская школа не идентична с евразийским мышлением конца девятнадцатого века и с историко-философской школой 1920-х годов, которая была значительно более осторожной и разумной.
Неоевразийцы поднялись на работах Льва Гумилева об этногенезе и пассионарности, которые вошли в моду после распада Советского Союза. Они также завоевали популярность с подъемом Китая и Восточноазиатского/Тихоокеанского региона вообще.
Преимущество этих основных принципов российских крайне правых состояло в том, что их значение редко является совершенно ясным; они могут подразумевать как одно, так и другое. Пассионарность может означать готовность нации или группы людей приносить жертвы ради своих убеждений.
Учитывая важность упадка Европы, можно найти разумные основания для усиленного интереса России к восточноазиатским рынкам и ее большему вниманию к Азии вообще. Но ввиду ее происхождения, ее прошлого, культурного влияния и демографии, мало что может подкрепить идею, что Россия — по существу азиатская держава. Значительное большинство русских живет не в Азии, да и многие из тех, кто живет в Сибири, хотят оттуда уехать. Больше того, азиаты не демонстрируют большого энтузиазма к перспективе российской миграции. Таким образом, неоевразийство может быть охарактеризовано как идеология верований и вкуса, но не фактов. Недобрые критики могут расценить это как неуместное принятие желаемого за действительное или даже просто как напыщенную чепуху. Тот факт, что у России были свои трудности с Европой, не делает Россию азиатской. Однако попытки разоблачить неоевразийство как фантазию были бесплодны, и как раз потому, что такие верования не поддаются рациональным аргументам.
Произошел парадоксальный процесс, который был отмечен как западными, так и азиатскими дипломатами и учеными. В то время как на идеологическом уровне много говорили о важности евразийства и о России как восходящей азиатской державе, и многое было обещано в отношении экономического и общего развития России восточнее Урала, на практике сделано было очень мало. Это частично было результатом обычной летаргии, но в основном — последствием событий на Украине и в Крыму (и сопровождающей их антизападной кампании), которые еще больше отвлекли российский интерес от Азии.
Мало какие термины употребляли и злоупотребляли ими в политических дискуссиях в наше время чаще, чем термин «геополитика». Первоначально это слово касалось отношений между политикой и географией, очевидной и вполне оправданной темы. Но оно использовалось в разных странах и людьми различных политических мнений для обозначения многих и самых разных вещей. Иногда, возможно, это происходило, потому что «геополитический» звучит более внушительно, чем «политический», но довольно часто это слово предназначалось, чтобы подразумевать особенные — данные богом или природой — права и исторические миссии определенной страны, вытекающие из ее географического местоположения. Так, например, слово «геополитический» может использоваться, чтобы доказать, что историческая миссия Руритании состоит в том, чтобы быть ведущей державой Африки: потому что она расположена в самом сердце континента, или потому что у нее есть доступ к трем различным океанам и четырем главным рекам, или потому что ось Руритания-Утопиана делает такую доминирующую позицию ее судьбой — и ее политику неизбежной. Однако упомянутые географические факты могут также использоваться и для того, чтобы доказать полную противоположность.
Слово «геополитический» особенно полезно, когда нужно доказать, почему у определенной страны есть божественная миссия быть великой державой, сверхдержавой или империей. Хотя эта теория, как теперь думают, является устаревшей, в России геополитика, как полагают, является правомерным оправданием ее действий.
Геополитическое послание было принесено в Россию Александром Дугиным в конце 1990-х годов. Взгляды Дугина (иногда их называют четвертой политической теорией или третьей доктриной) нацелены на российское доминирование в Евразии, которая, мол, является новым (третьим) континентом. Но так как Россия сама по себе не была достаточно сильна в военном, экономическом и демографическом отношении, то для достижения этой цели требовалась больше, чем одна ось. Рассматривались оси Москва-Токио и Москва-Тегеран, но обе, как оказалось, были слишком проблематичны. Ось Москва-Берлин, однако, нашла много сочувствующих в России. Это очень интересно, потому что Германия была для России традиционным врагом, а Соединенное Королевство и Франция — союзниками. Но к тому времени, когда Путин стал президентом, то, что сделала Германия во Второй мировой войне, было забыто и прощено.
Интеллектуальной отправной точкой Дугина была сфера иррационального, тайного, метафизического и мистического. Эти влияния в российской интеллектуальной истории не были особо новы. Но Дугин остро понял, что, тогда как Георгий Гурджиев и Мадам Блаватская (Елена Петровна), если назвать лишь двух представителей этой традиции, обращались скорее к писателям и композиторам (таким как Малер, Скрябин, и Сибелиус), а не к военным и политикам, то геополитика в русском стиле привлечет именно их.
Послание Дугина с большим интересом выслушали российские военные мыслители и Генеральный штаб и министерство обороны, хотя и с любопытной смесью большого интереса и понятной осторожности, родившейся из понимания того, что некоторые из его идей не были практичны. Проведение внешней политики (как Путин видел это) должно было быть энергичным и агрессивным, но лучше всего было предоставить это дело людям, живущим в реальном мире, а не авторам политологической научной фантастики, демонстрирующим признаки истерии в напряженных ситуациях.
Некоторые из этих концепций должны показаться читателю курьезными и странными, а ведь я же до сих пор обращался только к господствующим, «мейнстримовским», идеям и доктринам. Даже Дугин образца 2014 года обычно немного более умеренный, чем двадцать лет назад.
Как только кто-то перейдет от этого господствующего потока к радикальным представлениям — а большая часть современной российской политической литературы принадлежит к этой категории — то понимание и комментарий станут совсем трудными. Но нужно ли буквально воспринимать такие представления, которые и эксцентричны, и невероятны? Не страдают ли их авторы тем, что психологи называют конфабуляцией? Другими словами, действительно ли их авторы сами убедили себя, что они рассказывают нам правду, или же они просто хотят шокировать или развлечь своих читателей?
Понятная обеспокоенность российского патриотизма включает стремления этнических русских в соседних государствах, которые чувствуют себя дискриминируемыми и хотели бы стать гражданами России. Учитывая тот факт, что почти ни одна страна не является полностью гомогенной, как можно отдать должное всем таким стремлениям? Что, например, делать с нерусскими этносами на Кавказе? Принесли ли бы региональные соглашения решение или просто столкнулись бы с этатизмом?
Настаивание на сильной центральной власти («державности») также является жизненно важной частью новой российской доктрины. Чтобы понять российскую политику в этом отношении, возможно, более полезно рассмотреть позицию Пушкина, а не Путина. В 1830 году поляки восстали против российского правления; восстание было подавлено, и восемь тысяч поляков лишились жизни в одной только битве у Остроленки. Борьба поляков пользовалась большой поддержкой в Европе и Америке, что раздражало Пушкина и многих других русских.
Российское общественное мнение почти без исключений поддерживало правительственную реакцию. В одном из своих стихотворений, «Клеветникам России», Пушкин выразил по отношению к западным критикам России даже больший свой гнев, чем в адрес изменников-поляков. Почему они угрожают России анафемой (санкциями)? Какое им до этого дело? Разве это не был «спор славян между собой»? Разве они не враждовали друг с другом уже в течение долгого времени? Поляки сожгли Москву, и русские имели право разрушить Прагу, часть Варшавы. Если враги России хотят военной интервенции, говорил Пушкин, почему же они не посылают своих сыновей; для них есть достаточно места в могилах в полях нашей страны. Сильные чувства, сильные слова.
Чувства Пушкина разделяли даже самые жесткие критики официальной России и ее общества. Некоторые из них даже боялись, что царь в его великодушии не будет достаточно строг в отношении поляков. Но разве Пушкин не был поэтом, прославляющим свободу, а не тиранию, и разве он не пострадал за свои убеждения? Как же объяснить это противоречие? Попытку сделать это предпринял Георгий Федотов, великий богослов, церковный историк и самый проницательный мыслитель своего поколения. Федотов видел в Пушкине человека, политические взгляды которого были сформированы в восемнадцатом столетии: свобода, да — но не для всех. Пушкин был разочарован своим народом. Его героями были Петр I Великий и императрица Екатерина II, даже при том, что он, конечно, знал о большой коррупции при дворе. Он не был демократом, но кто был им в восемнадцатом веке? Чем старше становился Пушкин, тем более консервативным он был.
Здесь есть некоторое подобие с нынешней ситуацией в России, за тем исключением, что политические взгляды современных правителей России и их отношение к демократии были сформированы не в восемнадцатом веке, а в те времена, когда Советский Союз все еще существовал. Поэтому важный вопрос состоит в том, будет ли отличаться позиция последующего поколения и до какой степени.
За годы, последовавшие после распада Советского Союза, в идеологии российского режима произошли большие изменения. Марксизм-ленинизм был заменен русским национализмом и прославлением сильного государства. Этот процесс был ускорен аннексией Крыма, состоянием гражданской войны в восточной Украине, и атакой на MH17, взрывом самолета «Малазийских авиалиний», в результате которого погибли около трехсот пассажиров. В настоящее время процесс перехода от коммунизма к некоей форме государственного капитализма под контролем органов государственной безопасности еще отнюдь не завершен, и невозможно знать, куда приведет эта переориентация, поиск новой русской идеи.
В последние десятилетия советской власти важность коммунистической идеологии часто переоценивалась за границей. Только после крушения режима стало ясно, что марксизм-ленинизм больше не воспринимался всерьез; ему еще лицемерно клялись в верности, но он стал предметом шуток даже среди тех, кто был на самом верху. Есть ли опасность, что подобное недоразумение может преобладать и теперь, когда политические взгляды, когда-то находившиеся только на периферии политической системы, сдвинулись в ее центр? Часто утверждают, что Россия стала очень консервативной, патриотичной и религиозной. Но социологические исследования пока призывают к осторожности, потому что один тот факт, что идеология генеральной линии так сильно изменилась, еще не указывает на глубину, на которой утвердились эти новые убеждения. Согласно социологическим исследованиям, вроде проведенных Владимиром Петуховым из Российской академии наук, нет сомнений в том, что рост патриотизма действительно имел место, и что удовлетворение от того, что часть потерянной территории (такая как Крым) была возвращена, широко распространилось. Однако, как только был задан вопрос относительно жертв, которые нужно будет принести для дальнейшего восстановления старой славы, результаты оказались вовсе не такими уж поразительными. Да, значительное большинство хотело бы видеть свою страну важной державой, сверхдержавой, если возможно, но оно отказывается прилагать большие усилия, особенно финансовые усилия, чтобы достигнуть этого. Евразийство могло бы быть темой повышенного интереса среди интеллигенции, но остальную часть общества оно интересует намного меньше. Подавляющее большинство россиян не мотивированы идеологией; их психология и стремления являются, в первую очередь, психологией и стремлениями членов потребительского общества.
Современная Россия — традиционное общество, и его люди в большинстве своем не склонны к переменам. Но не консервативные ценности преимущественно формируют их взгляды и поведение. В современной России, очевидно, истинных консерваторов не больше, чем либералов. Православная церковь играет теперь намного большую роль, чем в прошлом, но не ясно, долго ли сможет она поддерживать это положение. Только малочисленное меньшинство посещает церковные службы (в большие религиозные праздники этот процент несколько выше), или следует другим религиозным обязанностям. Согласно исследованиям, религия как фактор первостепенной важности стоит на первом месте для 8 процентов населения. Патриотизм, с 14 процентами, стоит несколько выше.
Эти факты, касающиеся мотивов большинства российского общества, не обязательно являются единственными, которые будут формировать российскую политику в ближайшие годы, но они, несомненно, ограничат ее область. Отсюда следует необходимость осторожности в то время, когда идеологические декларации российских политических лидеров вызывают больший интерес, чем обычно, потому что они так сильно отличаются от заявлений, сделанных в прошлом.
Те, кто правит Россией сегодня, силовики, описывались как новое дворянство, самоотверженные патриоты, мотивированные чистым идеализмом. Это действительно благородное видение, но насколько оно правильно? В 1980-х годах возникла странная ситуация: КГБ тратило большую часть своего времени, беспокоя и преследуя диссидентов, но сами сотрудники КГБ так же мало верили в коммунизм и советскую систему, как и их жертвы. Они делали то, что они делали, потому что им сверху давали приказы. Что известно об их реальных убеждениях? В глубине души многие из них были, вероятно, циниками, готовыми, очевидно, служить любой системе, пока она сохраняла их привилегированное положение. Что можно сказать о нынешней ситуации? Насколько важна идеология, и каково соотношение веса власти и денег? Было бы неправильно отмахиваться от важности патриотизма и других компонентов новой идеологии в целом как от просто дымовой завесы; часть новой элиты может глубоко верить в это, некоторые верят только немного, а некоторые не верят совсем.
Роль российской интеллигенции — это печальная история в этом общем контексте. В прошлом столетии эта самая привлекательная и творческая часть российского общества, которая внесла такой большой вклад в нашу культуру, подверглась бесчисленным кровопролитиям. В результате эмиграции и «ликвидации» мало что от нее осталось; стандарты и уровни снизились. Российских демократов обвиняли в том, что они потерпели крах в своих попытках реформ после распада Советского Союза. Это правильно, но мог ли бы кто-то другой добиться успеха на их месте, с учетом недемократического мышления российского общества в целом, желания сильной руки, которая должна управлять страной?
Новый средний класс еще мог бы появиться, но пока есть мало признаков, которые объявили бы о появлении новой интеллигенции. Из ее остатков некоторые заключили мир с новым режимом и поддерживают его, но другие подумали, что мудрее было бы уйти из политики и из общественной жизни вообще. В своей культурной истории Россия прошла Золотой и Серебряный век, но теперь у нее есть мало перспектив даже для бронзового века. Вспоминается реакция Пушкина, после того как он выслушал Николая Гоголя, читающего свои «Мертвые души»: «Боже мой, как грустна наша Россия».
1. Конец советской эры
Я в 1950-х годах провел некоторое время в Гарвардском Русском центре, но не имел никакого формального образования. Я оставался с «Survey» на протяжении десятилетия, а затем перешел к другой работе, что привело меня в совсем другом направлении — к европейским и ближневосточным делам. Я совсем не сожалел об этом, потому что я думал о России то же самое, что Киплинг писал об Англии: Что вы знаете о России, если знаете одну только Россию?
Все эти годы я страдал от одного очевидного недостатка. Я читал о России, я говорил с русскими, но сам я никогда не был в этой стране. Этому предстояло вскоре измениться. Родители Наоми, моей покойной жены, жили на курорте на Северном Кавказе. Ее отец был профессором медицины во Франкфурте, специализирующимся на истории и философии медицины. Ему пришлось довольно быстро уехать из Германии в 1936 году, и единственной страной, которая захотела взять его, был Советский Союз. Он был совершенно аполитичным человеком, и поэтому был очень удивлен и даже шокирован, когда он прибыл в Москву, и все там делали вид, будто никогда даже не слышали о главе Наркомздрава (министерства здравоохранения), о его заместителе, и о других, кто пригласил его. В конце концов, секретарь сжалилась над изумленным иностранцем и сказала ему, чтобы он, во-первых, убрался из Москвы так далеко, как он только мог (это были дни чисток и Московских процессов), и, во-вторых, даже не пытался изучать местный язык. Он последовал этому совету и оказался со своей семьей на одном из курортов Северного Кавказа. Мы впервые поехали к ним в гости в 1950-х, и затем некоторое время мы посещали их почти каждый год. Тогда было нелегко получить визу в Россию, особенно для посещений вне Москвы. Я не очень верил в нашу удачу, боясь, что однажды кто-то попросит нас заплатить за эту привилегию. Но этот день так никогда и не наступил; они, возможно, никогда не слышали о журнале «Survey» или обо мне. Это дало мне урок относительно России и бюрократии вообще: никогда не следует недооценивать роль случайности, и никогда не нужно предполагать, что левая рука знает о том, что делает правая.
Я более подробно описал эту главу моей жизни в моей автобиографии («Ребенку четверга пришлось уехать далеко»), и не хочу здесь повторяться. Я полюбил Кавказ (в то время он был Швейцарией без туристов), и эти частые посещения и долговременные пребывания дали мне такое понимание и знания, которых не было у большинства посетителей и туристов; мы, кажется, на протяжении многих лет были среди первых иностранных гостей в этих местах. Фридрих Рихардович, мой шурин, был превосходным гидом.
Однако однажды, когда мы двигались по горам, пришло разочарование. Это было в раннюю эру Леонида Брежнева, и мне в голову пришло, что если в минувшие годы Россия была очень интересна, потому что там могло произойти почти все что угодно, то теперь она вошла в период стабильности или, скорее, неподвижности (русские назвали это застоем). В отношении того, что интересовало меня, Россия стала скучной, и я уже изучил то, что я мог узнать в этих условиях, и потому для меня пришло время заняться другими вопросами.
После этого я занимался всеми этими другими вопросами в течение следующих двадцати лет, пока внезапно, при Михаиле Горбачеве, история снова не начала двигаться очень быстро, забрезжил новый период перемен, и события в России стали захватывающе интересными. Это совпало с моим сильным желанием профессиональных перемен. Я преподавал в Соединенных Штатах, но не имел никакого желания заниматься этим полный рабочий день; я оставил Лондонский Институт, который я возглавлял, в компетентных руках. Мы переехали в Вашингтон, округ Колумбия, и я был очень благодарен послу Дэвиду Абширу, главе Центра стратегических и международных исследований в этом городе за то, что он более или менее позволял мне делать то, что я хотел. Большая часть моей работы имела отношение к России и людям в правительстве, академическом мире и в других местах, и я следил за событиями там.
Но где искать ранние истоки моего интереса к России? Это еще одна странная история. Когда я был еще мальчиком, мои родители рассказали мне, что один из моих предков был врачом российской императрицы. Они не уточнили, какой именно императрицы. Я даже в том раннем возрасте отмахнулся от этой истории как от чистой выдумки. Но много лет спустя мой интерес внезапно пробудился вновь. Я начал свои исследования, и выяснилось следующее: эта история не была полностью правдивой, но она не была и полной неправдой: как так часто случается с такими семейными легендами, в ней было зерно правды.
Приблизительно в 1800 году моя семья жила в небольшом местечке в Силезии. Мой прапрадед был раввином и в свое свободное время писал непримечательные стихи на иврите. Его брат Мориц (родившийся в 1787 году) хотел изучать медицину, но это было невозможно, потому что семья была очень бедной. Однажды появился некий миссионер и сделал Морицу предложение, от которого тот не мог отказаться. Ему предложили деньги на учебу, если он перейдет в протестантство. Он так и сделал, и через несколько лет он получил высшее образование в медицине (и риторике; медицина, очевидно, не занимала все время его учебы) в университете Дерпта (теперь Тарту) в нынешней Эстонии. Работа, которую он получил, была не очень увлекательной. Он стал начальником карантинной станции в Таганроге, русском городе на Черном море. Мориц превратился в Бориса, и так как в русском языке нет «умляутов», его фамилия теперь писалась как Лакиер (Lakier). Это было бы рутинной и бесперспективной работой, но произошло неожиданное: царь (Александр I) посетил южную Россию, приехал в Таганрог и умер там в 1825 году. Тогдашнее правительство боялось (справедливо, как оказалось) слухов о возможном убийстве и поэтому постаралось привлечь как можно больше врачей, чтобы те подписали свидетельство о смерти. Борис, как иностранец, особенно хорошо подходил для этого, и его имя появилось на свидетельстве о смерти. Это означало, что он стал дворянином, принадлежа, к сожалению, к безземельному дворянству. Его семья переехала в Москву, и из его трех сыновей самым интересным для меня был Александр Борисович (1825–1870). Он был в свое время известным писателем, автором одной из первых серьезных больших русских книг о Соединенных Штатах (она была издана на английском языке издательством Чикагского университета спустя более ста лет после того, как появилась на русском языке). До этого он был секретарем правительственного комитета, занимавшегося освобождением российского крестьянства от все еще преобладавшей формы крепостничества. Он был также автором первой русской книги о геральдике (переизданной в Москве несколько лет назад) и создал довольно несуразный герб семьи Лакиер, который можно найти в Интернете. Он женился на дочери П. А. Плетнева, друга Пушкина и ректора санкт-петербургского государственного университета. Эта дама умерла во время родов. Спустя много лет он женился снова, на сей раз на даме из клана Комнино-Варваци в Таганроге. Антон Чехов, уроженец Таганрога, писал, что в его родном городе тогда жили только три или четыре честных человека. Я уверен, что мой дядя, родственник в третьем поколении, был среди них. Семья Комнин была царским домом Византии. Так я оказался (хотя и очень отдаленным) родственником всех видов исторических фигур, некоторые из которых были достойными и интересными людьми, а другие — с сомнительной репутацией.
Однако была небольшая проблема: Борис, доктор и магистр риторики, после своего прибытия в Россию счел необходимым создать для себя «легенду», как это называется в мире разведывательных служб. Согласно этой версии, он не родился как еврей в Силезии, который, будучи женатым, оставил там дочь; его происхождение якобы было чисто французским и аристократическим. Они были родом из Тулузы, и он якобы попал в Россию с армией Наполеона. Я могу понять потребность в невероятной истории такого рода в тогдашней России, но ему все равно следовало бы придумать что-то более правдоподобное, потому что в эту его историю не особо верили. Он умер в Москве и похоронен на кладбище для иноплеменных религий. Я встречался с некоторыми из его потомков.
Вот такими были русские связи моей семьи.
Возможно, не было ни одного лучшего научного ассистента, чем Кристофер Уолл.
Я благодарен Дэвиду Боггису и Майклу Аллену, так же, как Джошуа Кляйну и Ирен Ласоте, за помощь с редактированием этой книги, а также Мише Эпштейну и Михаэлю Хагемайстеру, которые помогли мне понять определенные отдельные моменты. Само собой разумеется, что выраженные в этой книге мнения являются моими собственными.
Литература о современной России на русском и английском языке очень разрослась за последние годы, и некоторые из существенных источников перечислены в библиографии в конце этой книги. Количество соответствующих сайтов в Интернете увеличивается еще быстрее и стало уже почти не поддающимся обработке. «Russia List» Джонсона и «Window on Eurasia» Пола Гобла, публикующиеся ежедневно, оказали особую помощь в том, что касается доступа. Российские интернет-сайты, которых слишком много, чтобы перечислить их все, также были очень полезны.
Введение
Эта книга является попыткой оценить перспективы будущего России и прежде всего возникающей «русской идеи» (идеологии или доктрины), заменяющей коммунизм. Такая попытка включает различные сценарии, одни из которых более вероятны, чем другие. К сожалению, довольно часто как раз менее вероятные сценарии и оказывались реальностью — или даже некоторые из них, которые казались настолько диковинными, что никто не смел упоминать их (или делал так на основе ошибочных предположений).
Из последних полудюжины лидеров, выбранных управлять Советским Союзом и Россией, все, кроме последнего, не были большим сюрпризом. Все были членами Политбюро, главного руководящего органа: всегда можно было предположить, что какой-то член этого органа станет следующим руководителем страны. Выбор Владимира Путина был намного более случайным, но политика, которую он преследовал, случайной отнюдь не была. Наблюдатели российской сцены утверждали, что приход к власти Путина можно было бы предотвратить, возможно, под влиянием одной из не особо впечатляющих пьес Бертольда Брехта, написанной во времена нацистов об Артуро Уи, торговце цветной капустой, приход которого к власти можно было предотвратить. Но доказательства таких утверждений являются не очень убедительными. Правда, после пагубных и хаотичных лет Ельцина могло, в принципе, произойти почти все что угодно. Но, учитывая все то, что было известно о российской истории и традициях и о текущих советских делах, появление националистической автократии было даже в 1990-х годах намного более вероятным, чем любое другое развитие. (Уолтер Лакёр, «Далекий путь к свободе», Нью-Йорк, 1989).
Некоторые экономисты писали, что нефтяное и газовое процветание может составлять только половину российского национального дохода в эру Путина. Это тоже верно, но нефтяной и газовый доход был решающим, он в значительной степени нес ответственность за рост экономики вообще, за различные социальные и политические схемы, инициированные правительством Путина, из чего извлекло выгоду население, и, не в последнюю очередь, за внешнюю и военную политику Путина в 2014–2015 годах. В настоящее время выбор следующего лидера или группы руководства, вероятно, окажется трудным, потому что никакого Политбюро больше нет.
Кажется очевидным предсказать, что преемник Путина будет проводить ту же самую или подобную политику, как внутри страны, так и за границей. Маловероятно, что он будет более умеренным. Но никаких несомненных фактов здесь не существует. Многое зависит от ситуации, которая будет преобладать в это время в России и за ее пределами. Многое может зависеть от силы или слабости преемника, наличия (или отсутствия) конкурента (или конкурентов). Возможно, будет борьба за власть нескольких кандидатов.
Чтобы развивать дискуссию в соответствии с этими линиями, необходимо тщательно изучить знакомую почву, резюмировать (или попытаться интерпретировать) события, которые произошли, начиная с падения Советского Союза: взлет Михаила Горбачева и других отцов гласности и перестройки, эру Бориса Ельцина и Путина.
Более двадцати лет назад, в исследовании крайне правых в России («Черная сотня»), я попытался, как я выразился в то время, «сделать различие между понятной обеспокоенностью русского патриотизма и патологическими фантазиями крайне правых». Я также сказал, что в нынешнем опасном положении России «правые твердо придерживаются своей веры, что время работает на нас, и что их амбиция — восстановить позицию России как мировой сверхдержавы». Кроме того, «крайне правые будут играть важную роль в ближайшие годы». Я несколько раз упоминал Пушкина, но фамилия Путина не появилась в этой книге. Собственно, он не упоминался ни в одной книге, известной мне тогда. С другой стороны, я в ней достаточно подробно занялся Александром Дугиным — его имя в то время еще не было известно всем и каждому. Но есть истинный искренний патриотизм и «квасной» патриотизм, который отвергали и высмеивали как пустой и бессмысленный ведущие российские мыслители девятнадцатого века, такие как Белинский.
Что я понимал под фразой «понятная обеспокоенность России»? Как раз это: попытку возвратить, по крайней мере, часть из того, что было потеряно. Я не особо горжусь этим подвигом пророчества. Но мне даже теперь трудно понять оптимизм многих относительно перспектив демократии и свободы в России. Наиболее вероятно это было принятием желаемого за действительное, удовлетворением от того, что Холодная война, наконец, закончилась, и мы могли посвятить наше время, энергию и ресурсы действительно важным задачам, стоящим перед нами дома. Учитывая историю России, какие основания были для такого оптимизма?
Казалось очевидным, что Россия попытается возвратить свой статус мировой державы, как только возникнут условия, позволяющие ей сделать это. В конце концов, Германия была побеждена в Первой мировой войне и должна была страдать от последствий этого поражения, но все же уже через пятнадцать лет она вернулась как ведущая держава. Такие возвращения неоднократно происходили в истории, и с большой вероятностью они будут происходить и в будущем снова и снова.
Казалось так же очевидным, что общая тенденция поиска русскими новой доктрины и миссии привела бы к правому авторитаризму, хотя я должен сознаться, что я не предполагал, что это зайдет так далеко и произойдет так быстро. Поясню эту мысль: Россия в настоящее время — диктатура с большой народной поддержкой, но я не думаю, что заклинания о фашизме здесь могут быть очень полезны. И при этом я не думаю, что Россия, вероятно, достигнет этой стадии в ближайшем будущем. Сравнения с «клерикальными» фашистскими режимами в Европе 1930-х годов, с Испанией Франсиско Франко, или с некоторыми диктатурами в развивающихся странах после Второй мировой войны кажутся более подходящими.
Но Россия далеко прошла в этом направлении. Как далеко она еще зайдет?
Я счел странным, даже смешным, что левые вне России едва ли знали об идеологических и политических изменениях в России и продолжают думать о России как о левой до некоторой степени стране. Возможно, это связано с тем фактом, что дистанцию между популизмом левых и популизмом правых стало трудно определить. В чем разница между современным российским коммунизмом и партией Владимира Жириновского? Начиная с того, что обе партии голосуют за правительство по всем важным проблемам, в России нет никакой истинной политической оппозиции. Иногда кажется, что даже интеллигенция в России исчезла. Крайне правые в Европе намного быстрее поняли изменения в России и соответственно приспособили свою пропаганду и политику.
В этой книге я исследую новую доктрину, постепенно появляющуюся в России. Большинство стран, даже большинство великих держав, могут существовать без доктрины и миссии или явного предначертания, но не Россия. У ее доктрины или идеологии есть несколько компонентов: религия (доктрина православной церкви, священной миссии России, Третьего Рима и Нового Иерусалима), патриотизм/национализм (иногда со склонностями к шовинизму), российский стиль геополитики, евразийство, менталитет осажденной крепости, и западофобия (страх перед Западом, созданный философом-идеологом Николаем Данилевским как западничество, «вестернизм»). Исследователи ранней российской литературы знают, что вера в уникальность России восходит практически к ее истокам; первые писатели (часто купцы), которые были за границей, возвращались оттуда с убеждением в том, что «Русь» уникальна, ни с чем не сравнима. Это касается, например, Афанасия Никитина, купца из Твери, который прибыл в Индию задолго до Васко да Гамы; Нестора Искандера, писавшего о падении Константинополя; и Максима Максимуса, монаха с Горы Афон, который был приглашен в Россию и обосновался там. Далее, это убеждение обычно соединялось с другой верой — с подозрением в русофобии, уверенностью в том, что все иностранцы были против России. (Такие страхи отнюдь не были специфически русским явлением; в самых первых статьях, где в 1830-х годах упоминается американское явное предначертание (manifest destiny), мы также находим ссылки на утверждение, что практически все иностранцы были враждебны по отношению к Соединенным Штатам.) Почему это должно было быть так, неясно, потому что отношение внешнего мира к России при Иване III и Иване IV Грозном было отношением не враждебности, а скорее отсутствия глубокого интереса.
Корни русского мессианства, веры в особую миссию, полученную от Бога, уходят глубоко. Они, конечно, существовали и в других странах, особенно в девятнадцатом веке; но в большинстве случаев такая вера была мимолетной фазой, тогда как в России она сохранилась даже после славянофилов, самых рьяных сторонников такого рода миссии. Поэтому не должно вызывать удивление, что политическое мессианство получило свое светское возрождение в советский период, и что оно снова вынырнуло на поверхность в наше время как часть поиска новой русской идеи.
До некоторой степени этот поиск новой идеологии означает возвращение к статус-кво перед революцией 1917 года, хотя с определенными важными изменениями, учитывая, что 2014–2015 годы не походят на 1914 год. Такое драматичное возвращение обязательно должно возродить много болезненных тем. Например, то, что Лев Троцкий был злом, это само собой разумеется; он был евреем, интернационалистом, и то, что он сделал, принесло России вред. Владимир Ленин, хотя, возможно, немного лучше, тоже был отрицательной силой. Победа красных в Гражданской войне была бедствием; Александр Колчак, Петр Врангель и Антон Деникин должны быть реабилитированы — процесс, который уже происходил в действительности.
Но с другой стороны нельзя было порочить Иосифа Сталина. Это был тяжелый период; Сталин предпринимал меры, которые не могут быть оправданы, но он также сделал Россию больше и более сильной, и поэтому он был положительной силой. Но как защитить Сталина от нападений «либералов», с учетом того, что он был так близок к Ленину?
Эти исторические проблемы, вероятно, лучше всего игнорировать или, по крайней мере, не придавать им большого значения. Через двадцать или пятьдесят лет они больше не будут играть заметную роль.
Религия, или, вернее, православная церковь, очень важна для любой идеологической переориентации. Уже задолго до 1917 года престиж церкви был низок. Интеллигенция, возможно, сохраняла интерес к религии, но не к церкви. Отдельными священниками восхищались и даже любили их, но глупость, продажность, и низкие моральные стандарты большой части духовенства вызвали значительное презрение. При коммунистическом правлении церковь страдала.
Церкви были закрыты, верующих подвергали нападкам, а священников бросали в тюрьмы, ссылали и даже убивали. [Прим. ред. ВС: Гонения на церковь сильно преувеличены. См. книгу Андрея Купцова «Миф о гонениях на церковь».]
Церковь действительно выжила, но должна была заплатить за это высокую цену; она почти полностью была пропитана тайной полицией, и фактически поглощена и интегрирована в ГПУ/НКВД/КГБ. Все назначения на важные посты в церковной иерархии должны были быть одобрены этими органами, а иногда даже Политбюро. Многие священники, даже на самых высоких уровнях, стали информаторами.
Если оглянуться назад, можно сказать, что эти «компромиссы» позволили церкви выжить, тогда как те, кто преследовал ее, не выжили. Но разве выживание организованной церкви являлось ее высшей целью? Они, конечно, поступали не так, как мученики более ранних периодов церковной истории.
Церковь согрешила. Но после падения коммунизма, она признала свои грехи и стремилась считать эту главу своей истории закрытой. Церкви были вновь открыты, деятельность церкви возобновлена, и новые правители рассматривали церковь как существенную, даже центральную, часть нового порядка. С этим возникли новые вопросы. Насколько близкими должны быть отношения между церковью и государством? Какое евангелие проповедовала новорожденная церковь? Часто утверждалось, что ее духовные ценности были универсальными, всемирными, но на самом деле это была государственная церковь. Перед революцией она была, вероятно, ближе к государству, чем церковь в любой другой стране. Религиозный человек должен был быть патриотом, а как должен был вести себя патриот — это решало правительство. Но эта близость не была благом, и предостережения против нее высказывались даже в церкви. По этой причине Московский патриархат недавно продемонстрировал некоторую осторожность: даже пытаясь уклониться от конфликтов с государством, он продемонстрировал, что не поддерживает безоговорочно любую политику, которую проводит правительство.
Были и другие беспокоящие вопросы. Значительное большинство русских расценивало церковь как положительный и жизненно важный фактор в жизни страны. Но одновременно значительное большинство (почти 80 процентов) не практиковало религию или даже не ходило в церковь, за исключением одного или двух самых важных религиозных праздников. И при этом они не соблюдали заповеди религии, ее предписания и запреты.
Ритуалы православной церкви были ясны, но что она должна была проповедовать? Была ли это христианская любовь, милосердие, и сострадание? Действительно ли это была любовь к Богу или же ненависть к Сатане, под которым подразумевались евреи, католики, масоны, либералы, Папа Римский и все враги России?
С этими вопросами пришлось столкнуться вслед за православным возрождением, наряду с другими элементами новой российской идеологии, такими как неоевразийство, антиглобализм, и геополитика, не говоря уже о новой науке — конспирологии. Конечно, какой-то человек мог быть верным российским патриотом, даже если он или она не верил, что почти весь мир был занят лишь тем, что плел заговоры против России. Но практически всегда была тесная связь между этими различными наборами убеждений.
Здесь нужно сделать необходимые оговорки. Во-первых, евразийство и геополитика российского стиля появились, очевидно, совсем недавно. Такие идеи были в России и в девятнадцатом веке, но не больше, чем в других странах, и при этом они не были особо глубоки. При Сталине эти страхи получили новый стимул. Что касается конспирологии, то я и сам раньше предполагал, что вера русских в распространяющиеся заговоры была недавним явлением, но мне пришлось пересмотреть свои взгляды, когда я столкнулся со следующими словами, написанными Владимиром Соловьевым, великим русским философом, в 1892 году («Мнимые и действительные меры к подъему народного благосостояния», «Собрание сочинений», том 5):
«Представим себе человека, от природы здорового сильного, умного, способного и незлого, — а именно таким и считают все, и весьма справедливо, наш русский народ. Мы узнаём, что этот человек или народ находится в крайне печальном состоянии: он болен, разорен, деморализован. Если мы хотим ему помочь, то, конечно, прежде всего, постараемся узнать, в чем дело, отчего он попал в такое жалкое положение. И вот мы узнаём, что он, в лице значительной части своей интеллигенции, хотя и не может считаться формально умалишенным, однако одержим ложными идеями, граничащими с манией величия и манией вражды к нему всех и каждого. Равнодушный к своей действительной пользе и действительному вреду, он воображает несуществующие опасности и основывает на них самые нелепые предположения. Ему кажется, что все соседи его обижают, недостаточно преклоняются перед его величием и всячески против него злоумышляют. Всякого и из своих домашних он обвиняет в стремлении ему повредить, отделиться от него и перейти к врагам — а врагами своими он считает всех соседей. И вот, вместо того, чтобы жить своим честным трудом на пользу себе и ближним, он готов тратить все свое состояние и время на борьбу против мнимых козней. Воображая, что соседи хотят подкопать его дом и даже напасть на него вооруженною рукой, он предлагает тратить огромные деньги на покупку пистолетов и ружей, на железные заборы и затворы. Остающееся от этих забот время он считает своим долгом снова употреблять на борьбу — с своими же домашними…
Узнав все это и желая спасти несчастного, мы не станем, конечно, ни снабжать его деньгами, ни лечить от лихорадки или чего-нибудь другого. Мы постараемся убедить его, что мысли его ложны и несправедливы. Если он не убедится и останется при своей мании, то ни деньги, ни лекарства — не помогут. Если же убедится и образумится, откажется от нелепых идей и обидных действий, то будучи человеком умным, способным и крепким, легко найдет в самом себе средства восстановить свое здоровье и поправить свои дела».
Сто двадцать лет спустя, я не могу придумать лучшее описание текущего состояния дел.
Повторюсь: эти несчастья не являются спецификой одной только России. Возможно, большинство всех этих верований импортировано из-за границы. Некоторые из них возникли впервые среди крайне правых российской эмиграции, в то время как большинство появилось в публикациях послевоенных европейских «Новых правых» французских «nouvelle droite»; и в работах неофашистов, от француза Алена де Бенуа до бельгийца Жана-Франсуа Тириара, итальянца Юлиуса Эволы и других оккультистов, комбинирующих антиамериканизм с антисоветизмом, с восхищением Сталиным, Мао Цзэдуном, Чаушеску и «Фатхом».
Эти влияния ясно видны также в трудах Александра Дугина, одного из главных философов нового века, но они могут также быть обнаружены в работах Игоря Панарина и других. Через некоторое время стало ясно, что эти неясные иностранные идеи должны быть усилены отечественными продуктами, и как раз на данном этапе были введены Николай Данилевский и несколько других русских мыслителей с сильной неприязнью к Западу. Иван Ильин (1883–1954), реакционный идеолог-эмигрант, являлся другим важным влиянием, к которому в последние годы часто обращался Путин и близкие к нему люди.
Николай Данилевский (1822–1885) был открыт заново. Интересная личность, в молодости он входил в кружок петрашевцев, радикальный литературный семинар, изучавший французский социализм, и быстро был арестован. Данилевский изучал биологию, не был согласен с Дарвином, но также и ненавидел Европу, к которой испытывал сильные чувства, но не очень хорошо ее знал. Его книга «Россия и Европа» (1869) стала библией школы «ненавистников Европы». Он искренне верил, что (как выразился его биограф) русские были детьми света, а европейцы — детьми тьмы. Европейцы были жестокими и агрессивными, тогда как русские были миролюбивыми. Европейцы хотели войны, а война была злом. Во многих отношениях Данилевский был идейным предшественником антизападной школы в современной России.
Неоевразийство, важный принцип новой российской доктрины, основывается на предположении, что истоки российского государства находятся в Азии, а не в Европе; что столкновение с монголами, татарами и азиатскими племенами в значительной степени сформировало Россию; и что Россия, отвергнутая Западом, должна искать свое будущее в Азии. Брак, можно было бы сказать, Анны Карениной и Чингисхана. Неоевразийская школа не идентична с евразийским мышлением конца девятнадцатого века и с историко-философской школой 1920-х годов, которая была значительно более осторожной и разумной.
Неоевразийцы поднялись на работах Льва Гумилева об этногенезе и пассионарности, которые вошли в моду после распада Советского Союза. Они также завоевали популярность с подъемом Китая и Восточноазиатского/Тихоокеанского региона вообще.
Преимущество этих основных принципов российских крайне правых состояло в том, что их значение редко является совершенно ясным; они могут подразумевать как одно, так и другое. Пассионарность может означать готовность нации или группы людей приносить жертвы ради своих убеждений.
Учитывая важность упадка Европы, можно найти разумные основания для усиленного интереса России к восточноазиатским рынкам и ее большему вниманию к Азии вообще. Но ввиду ее происхождения, ее прошлого, культурного влияния и демографии, мало что может подкрепить идею, что Россия — по существу азиатская держава. Значительное большинство русских живет не в Азии, да и многие из тех, кто живет в Сибири, хотят оттуда уехать. Больше того, азиаты не демонстрируют большого энтузиазма к перспективе российской миграции. Таким образом, неоевразийство может быть охарактеризовано как идеология верований и вкуса, но не фактов. Недобрые критики могут расценить это как неуместное принятие желаемого за действительное или даже просто как напыщенную чепуху. Тот факт, что у России были свои трудности с Европой, не делает Россию азиатской. Однако попытки разоблачить неоевразийство как фантазию были бесплодны, и как раз потому, что такие верования не поддаются рациональным аргументам.
Произошел парадоксальный процесс, который был отмечен как западными, так и азиатскими дипломатами и учеными. В то время как на идеологическом уровне много говорили о важности евразийства и о России как восходящей азиатской державе, и многое было обещано в отношении экономического и общего развития России восточнее Урала, на практике сделано было очень мало. Это частично было результатом обычной летаргии, но в основном — последствием событий на Украине и в Крыму (и сопровождающей их антизападной кампании), которые еще больше отвлекли российский интерес от Азии.
Мало какие термины употребляли и злоупотребляли ими в политических дискуссиях в наше время чаще, чем термин «геополитика». Первоначально это слово касалось отношений между политикой и географией, очевидной и вполне оправданной темы. Но оно использовалось в разных странах и людьми различных политических мнений для обозначения многих и самых разных вещей. Иногда, возможно, это происходило, потому что «геополитический» звучит более внушительно, чем «политический», но довольно часто это слово предназначалось, чтобы подразумевать особенные — данные богом или природой — права и исторические миссии определенной страны, вытекающие из ее географического местоположения. Так, например, слово «геополитический» может использоваться, чтобы доказать, что историческая миссия Руритании состоит в том, чтобы быть ведущей державой Африки: потому что она расположена в самом сердце континента, или потому что у нее есть доступ к трем различным океанам и четырем главным рекам, или потому что ось Руритания-Утопиана делает такую доминирующую позицию ее судьбой — и ее политику неизбежной. Однако упомянутые географические факты могут также использоваться и для того, чтобы доказать полную противоположность.
Слово «геополитический» особенно полезно, когда нужно доказать, почему у определенной страны есть божественная миссия быть великой державой, сверхдержавой или империей. Хотя эта теория, как теперь думают, является устаревшей, в России геополитика, как полагают, является правомерным оправданием ее действий.
Геополитическое послание было принесено в Россию Александром Дугиным в конце 1990-х годов. Взгляды Дугина (иногда их называют четвертой политической теорией или третьей доктриной) нацелены на российское доминирование в Евразии, которая, мол, является новым (третьим) континентом. Но так как Россия сама по себе не была достаточно сильна в военном, экономическом и демографическом отношении, то для достижения этой цели требовалась больше, чем одна ось. Рассматривались оси Москва-Токио и Москва-Тегеран, но обе, как оказалось, были слишком проблематичны. Ось Москва-Берлин, однако, нашла много сочувствующих в России. Это очень интересно, потому что Германия была для России традиционным врагом, а Соединенное Королевство и Франция — союзниками. Но к тому времени, когда Путин стал президентом, то, что сделала Германия во Второй мировой войне, было забыто и прощено.
Интеллектуальной отправной точкой Дугина была сфера иррационального, тайного, метафизического и мистического. Эти влияния в российской интеллектуальной истории не были особо новы. Но Дугин остро понял, что, тогда как Георгий Гурджиев и Мадам Блаватская (Елена Петровна), если назвать лишь двух представителей этой традиции, обращались скорее к писателям и композиторам (таким как Малер, Скрябин, и Сибелиус), а не к военным и политикам, то геополитика в русском стиле привлечет именно их.
Послание Дугина с большим интересом выслушали российские военные мыслители и Генеральный штаб и министерство обороны, хотя и с любопытной смесью большого интереса и понятной осторожности, родившейся из понимания того, что некоторые из его идей не были практичны. Проведение внешней политики (как Путин видел это) должно было быть энергичным и агрессивным, но лучше всего было предоставить это дело людям, живущим в реальном мире, а не авторам политологической научной фантастики, демонстрирующим признаки истерии в напряженных ситуациях.
Некоторые из этих концепций должны показаться читателю курьезными и странными, а ведь я же до сих пор обращался только к господствующим, «мейнстримовским», идеям и доктринам. Даже Дугин образца 2014 года обычно немного более умеренный, чем двадцать лет назад.
Как только кто-то перейдет от этого господствующего потока к радикальным представлениям — а большая часть современной российской политической литературы принадлежит к этой категории — то понимание и комментарий станут совсем трудными. Но нужно ли буквально воспринимать такие представления, которые и эксцентричны, и невероятны? Не страдают ли их авторы тем, что психологи называют конфабуляцией? Другими словами, действительно ли их авторы сами убедили себя, что они рассказывают нам правду, или же они просто хотят шокировать или развлечь своих читателей?
Понятная обеспокоенность российского патриотизма включает стремления этнических русских в соседних государствах, которые чувствуют себя дискриминируемыми и хотели бы стать гражданами России. Учитывая тот факт, что почти ни одна страна не является полностью гомогенной, как можно отдать должное всем таким стремлениям? Что, например, делать с нерусскими этносами на Кавказе? Принесли ли бы региональные соглашения решение или просто столкнулись бы с этатизмом?
Настаивание на сильной центральной власти («державности») также является жизненно важной частью новой российской доктрины. Чтобы понять российскую политику в этом отношении, возможно, более полезно рассмотреть позицию Пушкина, а не Путина. В 1830 году поляки восстали против российского правления; восстание было подавлено, и восемь тысяч поляков лишились жизни в одной только битве у Остроленки. Борьба поляков пользовалась большой поддержкой в Европе и Америке, что раздражало Пушкина и многих других русских.
Российское общественное мнение почти без исключений поддерживало правительственную реакцию. В одном из своих стихотворений, «Клеветникам России», Пушкин выразил по отношению к западным критикам России даже больший свой гнев, чем в адрес изменников-поляков. Почему они угрожают России анафемой (санкциями)? Какое им до этого дело? Разве это не был «спор славян между собой»? Разве они не враждовали друг с другом уже в течение долгого времени? Поляки сожгли Москву, и русские имели право разрушить Прагу, часть Варшавы. Если враги России хотят военной интервенции, говорил Пушкин, почему же они не посылают своих сыновей; для них есть достаточно места в могилах в полях нашей страны. Сильные чувства, сильные слова.
Чувства Пушкина разделяли даже самые жесткие критики официальной России и ее общества. Некоторые из них даже боялись, что царь в его великодушии не будет достаточно строг в отношении поляков. Но разве Пушкин не был поэтом, прославляющим свободу, а не тиранию, и разве он не пострадал за свои убеждения? Как же объяснить это противоречие? Попытку сделать это предпринял Георгий Федотов, великий богослов, церковный историк и самый проницательный мыслитель своего поколения. Федотов видел в Пушкине человека, политические взгляды которого были сформированы в восемнадцатом столетии: свобода, да — но не для всех. Пушкин был разочарован своим народом. Его героями были Петр I Великий и императрица Екатерина II, даже при том, что он, конечно, знал о большой коррупции при дворе. Он не был демократом, но кто был им в восемнадцатом веке? Чем старше становился Пушкин, тем более консервативным он был.
Здесь есть некоторое подобие с нынешней ситуацией в России, за тем исключением, что политические взгляды современных правителей России и их отношение к демократии были сформированы не в восемнадцатом веке, а в те времена, когда Советский Союз все еще существовал. Поэтому важный вопрос состоит в том, будет ли отличаться позиция последующего поколения и до какой степени.
За годы, последовавшие после распада Советского Союза, в идеологии российского режима произошли большие изменения. Марксизм-ленинизм был заменен русским национализмом и прославлением сильного государства. Этот процесс был ускорен аннексией Крыма, состоянием гражданской войны в восточной Украине, и атакой на MH17, взрывом самолета «Малазийских авиалиний», в результате которого погибли около трехсот пассажиров. В настоящее время процесс перехода от коммунизма к некоей форме государственного капитализма под контролем органов государственной безопасности еще отнюдь не завершен, и невозможно знать, куда приведет эта переориентация, поиск новой русской идеи.
В последние десятилетия советской власти важность коммунистической идеологии часто переоценивалась за границей. Только после крушения режима стало ясно, что марксизм-ленинизм больше не воспринимался всерьез; ему еще лицемерно клялись в верности, но он стал предметом шуток даже среди тех, кто был на самом верху. Есть ли опасность, что подобное недоразумение может преобладать и теперь, когда политические взгляды, когда-то находившиеся только на периферии политической системы, сдвинулись в ее центр? Часто утверждают, что Россия стала очень консервативной, патриотичной и религиозной. Но социологические исследования пока призывают к осторожности, потому что один тот факт, что идеология генеральной линии так сильно изменилась, еще не указывает на глубину, на которой утвердились эти новые убеждения. Согласно социологическим исследованиям, вроде проведенных Владимиром Петуховым из Российской академии наук, нет сомнений в том, что рост патриотизма действительно имел место, и что удовлетворение от того, что часть потерянной территории (такая как Крым) была возвращена, широко распространилось. Однако, как только был задан вопрос относительно жертв, которые нужно будет принести для дальнейшего восстановления старой славы, результаты оказались вовсе не такими уж поразительными. Да, значительное большинство хотело бы видеть свою страну важной державой, сверхдержавой, если возможно, но оно отказывается прилагать большие усилия, особенно финансовые усилия, чтобы достигнуть этого. Евразийство могло бы быть темой повышенного интереса среди интеллигенции, но остальную часть общества оно интересует намного меньше. Подавляющее большинство россиян не мотивированы идеологией; их психология и стремления являются, в первую очередь, психологией и стремлениями членов потребительского общества.
Современная Россия — традиционное общество, и его люди в большинстве своем не склонны к переменам. Но не консервативные ценности преимущественно формируют их взгляды и поведение. В современной России, очевидно, истинных консерваторов не больше, чем либералов. Православная церковь играет теперь намного большую роль, чем в прошлом, но не ясно, долго ли сможет она поддерживать это положение. Только малочисленное меньшинство посещает церковные службы (в большие религиозные праздники этот процент несколько выше), или следует другим религиозным обязанностям. Согласно исследованиям, религия как фактор первостепенной важности стоит на первом месте для 8 процентов населения. Патриотизм, с 14 процентами, стоит несколько выше.
Эти факты, касающиеся мотивов большинства российского общества, не обязательно являются единственными, которые будут формировать российскую политику в ближайшие годы, но они, несомненно, ограничат ее область. Отсюда следует необходимость осторожности в то время, когда идеологические декларации российских политических лидеров вызывают больший интерес, чем обычно, потому что они так сильно отличаются от заявлений, сделанных в прошлом.
Те, кто правит Россией сегодня, силовики, описывались как новое дворянство, самоотверженные патриоты, мотивированные чистым идеализмом. Это действительно благородное видение, но насколько оно правильно? В 1980-х годах возникла странная ситуация: КГБ тратило большую часть своего времени, беспокоя и преследуя диссидентов, но сами сотрудники КГБ так же мало верили в коммунизм и советскую систему, как и их жертвы. Они делали то, что они делали, потому что им сверху давали приказы. Что известно об их реальных убеждениях? В глубине души многие из них были, вероятно, циниками, готовыми, очевидно, служить любой системе, пока она сохраняла их привилегированное положение. Что можно сказать о нынешней ситуации? Насколько важна идеология, и каково соотношение веса власти и денег? Было бы неправильно отмахиваться от важности патриотизма и других компонентов новой идеологии в целом как от просто дымовой завесы; часть новой элиты может глубоко верить в это, некоторые верят только немного, а некоторые не верят совсем.
Роль российской интеллигенции — это печальная история в этом общем контексте. В прошлом столетии эта самая привлекательная и творческая часть российского общества, которая внесла такой большой вклад в нашу культуру, подверглась бесчисленным кровопролитиям. В результате эмиграции и «ликвидации» мало что от нее осталось; стандарты и уровни снизились. Российских демократов обвиняли в том, что они потерпели крах в своих попытках реформ после распада Советского Союза. Это правильно, но мог ли бы кто-то другой добиться успеха на их месте, с учетом недемократического мышления российского общества в целом, желания сильной руки, которая должна управлять страной?
Новый средний класс еще мог бы появиться, но пока есть мало признаков, которые объявили бы о появлении новой интеллигенции. Из ее остатков некоторые заключили мир с новым режимом и поддерживают его, но другие подумали, что мудрее было бы уйти из политики и из общественной жизни вообще. В своей культурной истории Россия прошла Золотой и Серебряный век, но теперь у нее есть мало перспектив даже для бронзового века. Вспоминается реакция Пушкина, после того как он выслушал Николая Гоголя, читающего свои «Мертвые души»: «Боже мой, как грустна наша Россия».
1. Конец советской эры