Провидение
Часть 5 из 15 Информация о книге
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
На вечеринке я воссоединяюсь с миром живых. Мы втроем — я, Ноэль и Марлена — болтаем едва ли не до ночи. «Мы скучали по тебе», — тянет Марлена приторным, как у ее матери, голосом. Ноэль держится настороженно. Тычет в меня дартмутской ручкой.
— Проберись-ка вниз да принеси нам бутылочку.
На цыпочках спускаюсь по лестнице, открываю шкафчик. Думаю о подсолнечниках на нашем заднем дворе и как они клонятся к солнцу. Вот в чем дело. Мне нравится быть пьяной. Ноэль говорит, что у меня выросли груди. Я и забыла, что я — девушка, что я — хорошенькая. Я не такая, как Джон. Думаю о его глазах. Проникнуть в них было куда труднее, чем в винный шкафчик семейства Марлены. Беру бутылку «Файрбола»[11] и закрываю дверцу. Но наверх поднимаюсь не сразу. Может быть, такой и будет отныне моя жизнь: вечеринки с ночевкой, выпивка. Джон, вероятно, мертв. И уже не важно, что я скучаю по нему. Этим его не вернуть. Время уходит, и никакими рисунками в блокноте это не изменишь.
На следующее утро просыпаюсь с больной головой. Чувствую себя постаревшей. Иду домой, достаю из-под кровати коробку с «Телеграф». Выхожу во двор под слепящее безжалостно солнце и бросаю коробку в мусорный бак. Перевожу дух. Стою, жду, что он вернется. Разве не так бывает в жизни. В ту самую секунду, когда сдаешься, ты вдруг получаешь желаемое. Он не появляется. Подъезжает мусоровоз, забирает мои бумаги, и вот уже их нет. Мама ничего мне не говорит, но, вернувшись из школы, я замечаю, что она пропылесосила у меня под кроватью. Это она так сказала спасибо.
На вечеринке у кузины Ноэль в Манчестере целую какого-то мальчика. Даже не знаю, как его зовут. У него большой и проворный язык. Какой язык у Джона, я не знаю. Наверное, и не узнаю никогда.
За ланчем Ноэль толкает ногой мою ногу. Понедельник После Моего Первого Поцелуя После Исчезновения Джона.
— Что? — спрашиваю я. Может, сделала что-то не так?
— Ничего, — говорит она. — Просто хорошо, что ты здесь.
Ей нравится командовать, всегда говорил Джон. Но это и хорошо. Будет править миром, станет президентом или кем-то еще. Ноэль постукивает по столу дартмутской ручкой.
— Надо бы как-нибудь потусоваться у бассейна.
Иногда я рисую трещину в моем сердце. Она расширяется, когда что-то напоминает мне о Джоне. Он всегда говорил, что в бассейне полно микробов, даже в чистом, и особенно в бассейне Ноэль, потому что там старая плитка. Все как-то связано с Джоном, а Джон не умел плавать под водой. Какими мы были детьми. Все вокруг — Джон.
— Твой бассейн грязный, — бросаю я.
— Бассейн как бассейн, — возражает она. — И я единственная, у кого он есть. Надо всех оповестить. Парням бассейны нравятся.
Марлена пожимает плечами.
— Я за, если можно поплавать.
Последний раз Ноэль пыталась организовать что-то у бассейна, когда мы были в пятом классе. У меня воспалился палец на ноге, и я сказала, сославшись на Джона, что подхватила инфекцию в ее бассейне. Она ответила, что, мол, Джон сам — инфекция. Ноэль знает, что я думаю о нем, что я на его стороне. Если поругаюсь с ней из-за бассейна, то больше не увижу ее этим летом. Так что, конечно, говорю, что я тоже за.
Родители Ноэль переложили плитку вокруг бассейна. Кэрриг подписался на мой «Инстаграм» и ставит лайки под всеми моими фотками бассейна, и вот уже это наша общая жизнь.
Мама счастлива — наконец-то у меня настоящее лето. Мне нравится в бассейне. Попав в воду, надо держаться на плаву. Все просто. Быть там, где я никогда не была с Джоном… комфортно. И, может быть, вода запечатывает трещинки в моем сердце. Марлена и Ноэль в воде ведут себя как дети, и это так мило.
Однажды вечером мы, с мокрыми головами, идем в кино и натыкаемся на них, на парней — Кэррига с Пингвином и Эдди Фика. Ноэль болтает за всех. Им надоел их бассейн, они хотят в ее. Как им хочется побыть с нами полуголыми. Не могу уснуть. Представляю, как пальцы моих ног касаются в воде пальцев Кэррига. Ну и что, что он придурок. Он будет в шортах, без рубашки.
Мне бы ненавидеть его за то, как он задирал Джона. Как выставлялся, как позировал, присев над убитым оленем. Улыбался, как новоявленный отец или герой футбольного матча. #ПокаБэмби[12]. В коментах он защищался: «Охота разрешена законом, посмотри сам, недоумок».
Он все упрощает. И сам простой, как гвоздь: оружие, «кубики» на «прессе» и треники — вот он весь. Но в картине жизни и смерти Кэрриг — жизнь. В его улыбке есть что-то, что заставляет прощать его. Он не жуткий старик-дантист, убивающий редких животных в чужой стране. Он просто ребенок. Туповатый. Счастливый. Охотник, родившийся там, где людям нравится охотиться. Прислушавшись, можно услышать, как бьется его сердце.
В субботу я надеваю красный с белым раздельный купальник, и мама говорит, что я как будто другая. Краснею.
— Сегодня могут быть мальчики.
Она улыбается.
— Хорошо.
Вот и они. Без рубашек. Я стесняюсь смотреть на Кэра и флиртую с Эдди, качком с крохотными глазками и размягченными мозгами, малышом-великаном, который может убить тебя, если захочет, но не захочет и не убьет, потому что он малыш-великан. Но я постоянно ощущаю присутствие Кэррига и чувствую, что он наблюдает за мной. Ноэль выбирает первая, и ее выбор — Пингвин. Она победитель, взяла того, кто гарантированно скажет: «Да, детка, давай ко мне». Марлена уединяется с Эдди, и я остаюсь с Кэрригом. Мы бороздим воду, колеблемся, треплемся ни о чем: как тебе лето? Хорошее. А тебе? Тоже. Но все реально, наяву. Тяжелый ком в горле, звук открывающегося другого мира. Нас стягивает какая-то струна.
Я люблю Джона. И хочу Кэррига. Должно быть, у меня ненормально большое сердце. Или, может быть, это просто бассейн и лето, лето, когда мы получили мальчиков, лето, когда Джон стал чем-то вроде застрявшей под веком реснички, которая слепит до слез, но в конце концов выпадает.
Четыре года спустя
Джон
Однажды мы с Хлоей заговорили о смерти. Я сказал, что, по-моему, ты просто умираешь — и все, а она сказала, что, по ее мнению, ты превращаешься во что-то, может быть, не в кролика, но во что-то. Мы оба ошибались. Смерть — это смертная скука. Ходьба по лесу. Определить, как долго я это делаю, невозможно. Мистер Блэр тянется за мной, и каждый день — это утро понедельника в конце ноября, серо и холодно, опавшие листья на земле, вибрация в небе. Я не знаю, куда мы идем, и, хотя идем без остановки, никуда не приходим.
Я скучаю по ней. Скучаю по ней.
Но плакать не могу. В этом лесу не поплачешь. Пищи нет, потому что нет голода. Ни зевоты, ни сна, ни усталости, ни закатов, ни фраппе со вкусом арахисового масла и зефирным кремом. Ничего. В нашем мире нет мира, только я и он. Он подгоняет меня, когда я замедляю шаг, когда знает, что я думаю о ней, когда поскальзываюсь. Давай, Джон, так держать.
Я не могу говорить. Голос пропал. Зато он говорит, бормочет что-то про листья, про жизнь. Начинаю думать, что лучше бы я умер и не скучал так сильно по ней, но я уже мертв. И это ад, потому что у листьев есть зубы, и они кусают меня иногда, но крови нет, а есть лишь боль.
Ты облажался, Джон. У тебя был шанс, и ты его упустил.
Смотрю на пустое полотнище грозящего снегом неба, в ушах неумолкающий хруст. Пусть бы снег падал хлопьями, чтобы ничего не слышать.
Ты бы не был здесь, Джон, если бы рассказал ей о своих чувствах. Ты и сам знаешь.
Я поворачиваю голову, пытаюсь заговорить, но листья на земле вспыхивают ярко-зеленым сиянием, и электричество сочится по их прожилкам и перетекает в меня, в мои вены.
Не оборачивайся, Джон. Я же сказал, назад пути нет. Пора бы запомнить.
Но потом все останавливается. Листья повисают в воздухе, словно кто-то ткнул в клавишу «пауза» на экране нашего мира. Ни движения, ни голоса. Я задыхаюсь. Ребра гнутся, хрустят. Не могу дышать. Горло забито. Зефирный крем. Я падаю на опавшие листья, дыхание обрывается, небо твердеет, превращаясь в бетон, белеет и коченеет. Я не хотел этого мира, но сейчас теряю его, белая мгла внутри меня, снаружи.
А потом… ничего.
Я вижу красное. Темно-красное у меня в голове застилает все остальное, оно темнее крови… боль.
Где я? Что случилось? Не пойму. Но я, должно быть, жив, потому что боль, какой я еще не знал, рвет горло, пульсирует красным. Мало-помалу проступает остальной мир. Скрученная простыня в руке. Больничная кровать. Но я не в больнице. Я в узкой комнате. Бетонные стены без окон и потолок. Возле головы шипит галогенная лампа. Вокруг какие-то домашние растения, похожие на те папоротники, что можно увидеть в «Кеймарт».
Не знаю, что это за место, это пропахшее плесенью подземелье, но похоже на подвал. Пытаюсь думать о последнем оставшемся в памяти дне. Что я помню? Лес. Дрожащий Педро. И потом этот тип. Роджер Блэр. Это он меня забрал.
Он забрал меня, и вот я здесь. На кровати. Боль в горле. И тут до меня доходит. Дыхательная трубка. Он вставил мне в горло дыхательную трубку. Но зачем? Как?
Срываю простыню и с удивлением обнаруживаю, что я в нормальной одежде — спортивные штаны, толстовка. Но тело мне не знакомо. Оно слишком большое, здесь что-то не так, это не я. Руки — мужские, а не мальчишеские, и Педро утонул бы в них сейчас. Ноги — длинные, слишком длинные для тела. Грудь — широкая, мускулистая. Может, он вынул мою душу и засунул в труп. Нет, это, конечно, глупость. Я это я. Левый указательный палец выгнулся, будто пытается сбежать. На руках волоски. Я уже не столько подросток, сколько мужчина. Кашляющий, высокий, прямо-таки здоровяк из рекламы бумажных полотенец, который мог бы выкрутить лампочку в нашей гостиной, — мои родители, где они? — и я сижу на кровати.
Напрягаю мышцы — твердые, не мои, как они могут быть моими, — но они под моей кожей, они поддерживают меня. Как такое возможно? Сколько времени прошло? А если…
Хлоя. Желание вырывается криком из глубины.
Жизнь, чувства, они мимолетны, они проходят, хочешь ты того или нет. Я сижу, дышу, и шок понемногу истекает. Мне нужна свежая, ясная голова. Мне нужно успокоиться и выбраться отсюда.
Возле кровати тумбочка. Похоже, он оставил какие-то вещи, этот псих. Высокий стакан воды — не пей, Джон, — но я отпиваю, потому что я это все еще я, потому что горло горит и нет сил сопротивляться. Потертая книжка. Беру ее. Г. Ф. Лавкрафт. «Ужас Данвича». По обложке расползаются жуткие зеленые щупальца.
Зачитанная, замусоленная. Принеси такую в нашу школьную библиотеку, и получишь выговор от миссис Уаймен. Открываю. Книжка небольшая, и сотни страниц не наберется. Останавливаюсь на любимых абзацах мистера Блэра, тех, которые он подчеркнул.
…в 5 часов утра родился Уилбур Уотли… темноволосым, похожим на козленка… собаки ненавидели мальчика… ты растешь, а оно растет быстрее…[13]
Самое важное не здесь, не в тексте, а на внутренней стороне обложки, в письме, написанном мне мистером Блэром. Я знаю его почерк со школы.
Джон,
ты был в медикаментозной коме. Ты в порядке. Ты свободен. Делай что хочешь, но сначала несколько слов, совет от твоего старого учителя…
Время движется вперед. И ты тоже должен двигаться вперед. Ты обладаешь силой, которая явит себя постепенно, чтобы не ошеломить тебя. Прими ее легко.
Ты особенный, Джон. Всегда был таким. Но двигаясь вперед, ты обнаружишь, что быть особенным хорошо. Мы славно поработали здесь, будет интересно посмотреть, что из этого выйдет.
Добро пожаловать, Джон.
Р. Б.
Слова расплываются перед глазами. Мы славно поработали здесь… Нет, не поработали. Нет никаких мы, ты, псих. Не понимаю, о чем он говорит. Ничего не помню. Сколько я здесь? Мистер Блэр не нравился мне тогда, не нравится и теперь. Голова раскалывается, руки дрожат. Пытаюсь построить мостик между тогда и сейчас.
Тогда это был странный тип с курчавой «кефалью»[14]. Постоянно ел йогурт и облизывал мягкую крышечку на глазах у всего класса. Навязывался мне в друзья и смотрел на меня так, словно я не ученик, а учитель. Ты веришь этим идиотам, Джон? Люди смеялись, ведь никому не хочется приятельствовать с психом. Когда Кэрриг приклеил к парте мои руки, мистер Блэр сказал, что я могу заткнуть за пояс этого болвана. Помню, я подумал тогда, что, заступаясь за меня, он только вредит. Нет ничего хуже, чем иметь на своей стороне неподходящего союзника. Ты обладаешь силой, силой, которая явит себя постепенно, чтобы не ошеломить тебя.
Что бы это значило?
В те времена он был самый жутковатый тип. Он говорил нам: «Щенки, вы так дорожите мнением посторонних, вы тратите силы, гоняясь за похвалами чужаков». Когда мы достали его в следующий раз, он напугал нас таким заявлением: «Нежные цветочки, неужто матери не научили вас видеть различие между палками, камнями и словами?» Что бы ни случалось, он всегда возвращался, даже после того, как плюнул в Кэррига: «Ты никогда никем не станешь, унылый говнюк». Директору никто не пожаловался. На психов не жалуются; ты просто идешь на следующий урок. Я никогда не смеялся над мистером Блэром.
Но теперь я здесь.
Мы славно поработали…
Швыряю «Ужас Данвича» в стену. Лучше бы он не писал ничего в книге. Лучше бы не было никакого письма. Лучше бы все было проще и меня похитил и запер здесь какой-нибудь урод-громила. Я против него. Но эта книга, письмо… Он сделал меня частью чего-то. Оставить книгу здесь, чтобы ее кто-то нашел, нельзя. Теперь она моя. Хочу я того или нет, этот гребаный «Ужас Данвича» мой.
Засовываю книгу в карман. Добро пожаловать, Джон.