Проклятая игра
Часть 29 из 74 Информация о книге
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
И что, в конце концов, было худшим из того, что он мог сделать? Что самое худшее? Уайтхед так часто примерял этот конкретный сценарий, что он казался ему знакомым пальто. Конечно, возможные физические мучения бесконечны. Иногда в липких объятиях пота в три часа ночи он считал себя самым достойным из всех – если человек может умереть дюжину, две дюжины раз, – потому что преступления власти, которые он совершил, нелегко оплачиваются. О, Господь свидетель, сколько всего он натворил.
Но разве, черт побери, бывают люди, которым не нужно сознаваться в преступлениях, когда приходит время? Люди, которые не поддались жадности или зависти, не боролись за свое положение, а заполучив его, не воспользовались абсолютной властью, а отказались от нее? Уайтхеда нельзя винить во всем, что сделала корпорация. Если раз в десять лет на рынок попадал препарат, уродующий эмбрионы, разве он несет ответственность за то, что это принесло прибыль? Такого рода моральной бухгалтерией пусть занимаются писаки, авторы романов про возмездие: ей не место в реальном мире, где большинство преступлений караются только с помощью богатства и влияния; где загнанная в угол крыса редко бросается на льва, а если и бросается – ей сразу вспарывают брюхо; где надеяться можно лишь на то, что, воплотив свои честолюбивые планы с помощью смекалки, уловок или насилия, ты получишь толику удовольствий. Таков был реальный мир, и Европейцу его ирония была знакома не хуже, чем ему самому. Разве Мамулян не демонстрировал ему многое из этого? Как, по совести говоря, мог Европеец взять и наказать своего ученика за то, что тот слишком хорошо усвоил уроки?
Наверное, я умру в теплой постели, подумал Уайтхед, с наполовину задернутыми шторами, заслонившими желтое весеннее небо, и в окружении поклонников.
– Нечего бояться, – сказал он вслух.
Клубился пар. Плитки, уложенные с маниакальной точностью, покрывались каплями пота вместе с ним, но если он был горячим, то они – холодными.
Нечего бояться.
36
Из дверей псарни Мамулян наблюдал за работой Брира. На этот раз происходила настоящая бойня, а не проверка силы, которую он устроил с псом у ворот. Толстяк просто открывал клетки одну за другой и резал собакам глотки длинным ножом. Загнанные в угол, псы становились легкой добычей. Они могли только вертеться, без толку огрызаясь на противника и каким-то образом понимая, что проиграли битву еще до ее подлинного начала. Кровь брызгала из рассеченных глоток и боков; псы опорожняли кишечник, падая замертво, и глядели карими глазами на Брира, словно нарисованные святые. Щенков он тоже убил: оторвал от сосцов матери и раздавил головы в ладонях. Белла отбивалась с большей яростью, чем другие собаки, решив нанести убийце как можно больше вреда, прежде чем ее тоже убьют. Он отплатил ей тем же, изуродовав тело после того, как заставил замолчать: раны в обмен на раны, которые она нанесла ему. Как только шум прекратился и единственным движением в клетках было подергивание лапы или всплеск опустошаемого мочевого пузыря, Брир объявил, что дело сделано. Они вместе направились к дому.
Здесь было еще две собаки, последние из них. Пожиратель Бритв быстро расправился с ними обеими. Сейчас он больше походил на работника скотобойни, чем на бывшего библиотекаря. Европеец поблагодарил его. Это оказалось легче, чем он ожидал.
– Теперь мне надо кое-чем заняться в доме, – сказал он Бриру.
– Мне пойти с тобой?
– Нет. Но можешь открыть мне дверь, если хочешь.
Брир подошел к задней двери и выбил стекло, затем протянул руку и отпер ее, пропуская Мамуляна на кухню.
– Спасибо. Подожди меня здесь.
Европеец исчез в голубом полумраке внутри жилища. Брир смотрел ему вслед, и, как только хозяин скрылся из виду, вошел в Приют следом за ним с улыбкой на изукрашенном потеками крови лице.
* * *
Хотя облако пара приглушало звук, Уайтхеду показалось, что в доме кто-то ходит. Вероятно, Штраус: в последнее время этот человек стал беспокойным. Уайтхед позволил векам сомкнуться вновь.
Где-то рядом он услышал, как открылась и закрылась дверь, ведущая в прихожую за парилкой. Он встал и окинул взглядом полумрак.
– Марти?
Ни Марти, ни кто-либо другой не ответил. Уверенность в том, что он вообще слышал дверь, поколебалась. Здесь не всегда было легко судить об услышанном. Об увиденном тоже. Пар сгустился, и он больше не мог видеть противоположную сторону комнаты.
– Там кто-нибудь есть? – спросил он.
Пар стоял мертвой серой стеной перед его глазами. Он проклинал себя за то, что позволил ему стать таким тяжелым.
– Мартин? – повторил он. Хотя ни вид, ни звук не подтверждали подозрений, он знал, что был не один. Кто-то находился очень близко, но не отвечал. Когда он заговорил, дюйм за дюймом дрожащей рукой потянулся по кафелю к полотенцу, сложенному рядом. Его пальцы исследовали складку, в то время как глаза были прикованы к паровой стене; в полотенце был пистолет. Его благодарные пальцы нашли оружие.
Он обратился к невидимому гостю вновь, спокойнее. Пистолет придавал ему уверенности.
– Я знаю, что ты здесь. Покажись, ублюдок. Я не позволю себя запугать.
В клубах пара что-то шевельнулось. Начались завихрения, они множились. Уайтхед слышал в ушах двойной стук собственного сердца. Кто бы это ни был (пусть будет не он, о Боже, пусть это будет не он), старик был готов. Затем пар без предупреждения разделился, убитый внезапным холодом. Уайтхед поднял пистолет. Если это Марти, затеявший дурацкую шутку, он пожалеет об этом. Рука, державшая пистолет, задрожала.
Наконец перед ним появилась фигура. В тумане она все еще выглядела расплывчатой. По крайней мере, до тех пор, пока голос, который он слышал сотни раз в своих пропитанных водкой снах, не сказал:
– Пилигрим.
Пар отступил. Европеец стоял прямо перед ним. Его лицо едва ли выдавало семнадцать лет, прошедших с их последней встречи. Выпуклый лоб, глубоко посаженные глаза – блестящие, как вода на дне колодца. Он так мало изменился, будто время в благоговейном страхе перед ним обошло его стороной.
– Садись, – сказал он.
Уайтхед не двинулся с места; пистолет по-прежнему был направлен прямо на Европейца.
– Пожалуйста, Джозеф. Садись.
Может, будет лучше, если он сядет? Можно ли избежать смертельных ударов с помощью притворной кротости? Или это мелодрама – думать, что этот человек опустится до драки? В каком сне я жил, упрекнул себя Уайтхед, если думал, что он придет сюда, чтобы поранить меня, пустить мне кровь? У таких глаз на уме не просто синяки.
Он снова сел. Он сознавал свою наготу, но ему было все равно. Мамулян не видел его плоти: его взгляд проникал глубже, чем жир и кости.
Теперь Уайтхед чувствовал на себе этот пристальный взгляд, и у него заныло в груди. Как иначе объяснить облегчение, которое он испытал, увидев наконец Европейца?
– Так давно… – вот и все, что он смог сказать: корявая банальность. Не прозвучало ли это так, словно он влюбленный, полный надежд и жаждущий примирения? Возможно, это было не так далеко от истины. Необычность их взаимной ненависти имела чистоту любви.
Европеец внимательно смотрел на него.
– Пилигрим, – укоризненно пробормотал он, глядя на пистолет, – в этом нет необходимости. И толку никакого.
Уайтхед улыбнулся и положил пистолет на полотенце рядом с собой.
– Я боялся, что ты придешь, – сказал он в качестве объяснения. – Вот почему купил собак. Ты же знаешь, как я ненавижу собак. Но я знал, что ты ненавидишь их еще больше.
Мамулян приложил палец к губам, чтобы Уайтхед замолчал.
– Я прощаю собак, – сказал он. Кого он прощал: животных или человека, который использовал их против него?
– Зачем тебе понадобилось возвращаться? – спросил Уайтхед. – Ты должен был знать, что я не обрадуюсь.
– Ты знаешь, зачем я пришел.
– Нет, не знаю. Честное слово, не знаю.
– Джозеф, – вздохнул Мамулян. – Не обращайся со мной, как с одним из твоих политиков. Я не хочу, чтобы меня пичкали обещаниями, а потом вышвыривали, когда в судьбе случится перемена. Со мной нельзя так обращаться.
– Я ничего такого не делал.
– Только не ври, пожалуйста. Не сейчас. Не сейчас, когда у нас осталось так мало времени. На этот раз, в последний раз, давай будем честны друг с другом и изольем наши души. Больше такой возможности не будет.
– А почему бы и нет? Почему мы не можем начать все сначала?
– Мы уже старые. И мы устали.
– Я – нет.
– Тогда почему ты не сражался за свою империю, если не из-за усталости?
– Это твоих рук дело? – спросил Уайтхед, уверенный в ответе.
Мамулян кивнул.
– Ты не единственный человек, которому я помог разбогатеть. У меня есть друзья в высших кругах: все, как и ты, ученики Провидения. Они могли бы купить и продать полмира, если бы я попросил их об этом; они у меня в долгу. Но никто из них никогда не был таким, как ты, Джозеф. Ты – самый голодный и самый способный. Только с тобой я увидел шанс на…
– Продолжай, – сказал Уайтхед. – Шанс на что?
– Спасение, – ответил Мамулян и тут же рассмеялся, словно это была шутка. – Подумать только…
Уайтхед и представить себе не мог, что все будет так: тихий спор в белой кафельной комнате; два старика, обменивающиеся обидами. Переворачивающие воспоминания словно камни и наблюдающие, как вши убегают прочь. Это было гораздо нежнее и намного болезненнее. Ничто так не карает, как потеря.
– Я совершал ошибки, – сказал он, – и искренне сожалею о них.
– Скажи мне правду, – взмолился Мамулян.
– Это правда, черт побери. Прости. Чего еще ты хочешь? Землю? Компании? Что тебе надо?
– Ты меня удивляешь, Джозеф. Даже сейчас, в чрезвычайной ситуации, пытаешься заключить сделку. Какая же ты утрата. Какая ужасная потеря. Я мог бы сделать тебя великим.
– Я и есть великий.
– Ты знаешь, что это не всё, пилигрим, – ласково проговорил тот. – Кем бы ты был без меня? С твоим бойким языком и модными костюмами. Актером? Продавцом автомобилей? Вором?
Уайтхед вздрогнул, и не только от насмешек. Пар за спиной Мамуляна стал беспокойным, словно в нем начали шевелиться призраки.
– Ты был никем. По крайней мере, имей смелость признать это.
– Я принял тебя, – заметил Уайтхед.
– О да, – сказал Мамулян. – У тебя был аппетит, стоит признать. Этого у тебя в избытке.
– Я был тебе нужен, – возразил Уайтхед. Европеец ранил его; теперь, несмотря на здравый смысл, он хотел нанести ответный удар. В конце концов, это его мир. Европеец был здесь чужаком: безоружным, без посторонней помощи. И он просил, чтобы ему сказали правду. Что ж, он услышит ее, невзирая ни на каких призраков.
Но разве, черт побери, бывают люди, которым не нужно сознаваться в преступлениях, когда приходит время? Люди, которые не поддались жадности или зависти, не боролись за свое положение, а заполучив его, не воспользовались абсолютной властью, а отказались от нее? Уайтхеда нельзя винить во всем, что сделала корпорация. Если раз в десять лет на рынок попадал препарат, уродующий эмбрионы, разве он несет ответственность за то, что это принесло прибыль? Такого рода моральной бухгалтерией пусть занимаются писаки, авторы романов про возмездие: ей не место в реальном мире, где большинство преступлений караются только с помощью богатства и влияния; где загнанная в угол крыса редко бросается на льва, а если и бросается – ей сразу вспарывают брюхо; где надеяться можно лишь на то, что, воплотив свои честолюбивые планы с помощью смекалки, уловок или насилия, ты получишь толику удовольствий. Таков был реальный мир, и Европейцу его ирония была знакома не хуже, чем ему самому. Разве Мамулян не демонстрировал ему многое из этого? Как, по совести говоря, мог Европеец взять и наказать своего ученика за то, что тот слишком хорошо усвоил уроки?
Наверное, я умру в теплой постели, подумал Уайтхед, с наполовину задернутыми шторами, заслонившими желтое весеннее небо, и в окружении поклонников.
– Нечего бояться, – сказал он вслух.
Клубился пар. Плитки, уложенные с маниакальной точностью, покрывались каплями пота вместе с ним, но если он был горячим, то они – холодными.
Нечего бояться.
36
Из дверей псарни Мамулян наблюдал за работой Брира. На этот раз происходила настоящая бойня, а не проверка силы, которую он устроил с псом у ворот. Толстяк просто открывал клетки одну за другой и резал собакам глотки длинным ножом. Загнанные в угол, псы становились легкой добычей. Они могли только вертеться, без толку огрызаясь на противника и каким-то образом понимая, что проиграли битву еще до ее подлинного начала. Кровь брызгала из рассеченных глоток и боков; псы опорожняли кишечник, падая замертво, и глядели карими глазами на Брира, словно нарисованные святые. Щенков он тоже убил: оторвал от сосцов матери и раздавил головы в ладонях. Белла отбивалась с большей яростью, чем другие собаки, решив нанести убийце как можно больше вреда, прежде чем ее тоже убьют. Он отплатил ей тем же, изуродовав тело после того, как заставил замолчать: раны в обмен на раны, которые она нанесла ему. Как только шум прекратился и единственным движением в клетках было подергивание лапы или всплеск опустошаемого мочевого пузыря, Брир объявил, что дело сделано. Они вместе направились к дому.
Здесь было еще две собаки, последние из них. Пожиратель Бритв быстро расправился с ними обеими. Сейчас он больше походил на работника скотобойни, чем на бывшего библиотекаря. Европеец поблагодарил его. Это оказалось легче, чем он ожидал.
– Теперь мне надо кое-чем заняться в доме, – сказал он Бриру.
– Мне пойти с тобой?
– Нет. Но можешь открыть мне дверь, если хочешь.
Брир подошел к задней двери и выбил стекло, затем протянул руку и отпер ее, пропуская Мамуляна на кухню.
– Спасибо. Подожди меня здесь.
Европеец исчез в голубом полумраке внутри жилища. Брир смотрел ему вслед, и, как только хозяин скрылся из виду, вошел в Приют следом за ним с улыбкой на изукрашенном потеками крови лице.
* * *
Хотя облако пара приглушало звук, Уайтхеду показалось, что в доме кто-то ходит. Вероятно, Штраус: в последнее время этот человек стал беспокойным. Уайтхед позволил векам сомкнуться вновь.
Где-то рядом он услышал, как открылась и закрылась дверь, ведущая в прихожую за парилкой. Он встал и окинул взглядом полумрак.
– Марти?
Ни Марти, ни кто-либо другой не ответил. Уверенность в том, что он вообще слышал дверь, поколебалась. Здесь не всегда было легко судить об услышанном. Об увиденном тоже. Пар сгустился, и он больше не мог видеть противоположную сторону комнаты.
– Там кто-нибудь есть? – спросил он.
Пар стоял мертвой серой стеной перед его глазами. Он проклинал себя за то, что позволил ему стать таким тяжелым.
– Мартин? – повторил он. Хотя ни вид, ни звук не подтверждали подозрений, он знал, что был не один. Кто-то находился очень близко, но не отвечал. Когда он заговорил, дюйм за дюймом дрожащей рукой потянулся по кафелю к полотенцу, сложенному рядом. Его пальцы исследовали складку, в то время как глаза были прикованы к паровой стене; в полотенце был пистолет. Его благодарные пальцы нашли оружие.
Он обратился к невидимому гостю вновь, спокойнее. Пистолет придавал ему уверенности.
– Я знаю, что ты здесь. Покажись, ублюдок. Я не позволю себя запугать.
В клубах пара что-то шевельнулось. Начались завихрения, они множились. Уайтхед слышал в ушах двойной стук собственного сердца. Кто бы это ни был (пусть будет не он, о Боже, пусть это будет не он), старик был готов. Затем пар без предупреждения разделился, убитый внезапным холодом. Уайтхед поднял пистолет. Если это Марти, затеявший дурацкую шутку, он пожалеет об этом. Рука, державшая пистолет, задрожала.
Наконец перед ним появилась фигура. В тумане она все еще выглядела расплывчатой. По крайней мере, до тех пор, пока голос, который он слышал сотни раз в своих пропитанных водкой снах, не сказал:
– Пилигрим.
Пар отступил. Европеец стоял прямо перед ним. Его лицо едва ли выдавало семнадцать лет, прошедших с их последней встречи. Выпуклый лоб, глубоко посаженные глаза – блестящие, как вода на дне колодца. Он так мало изменился, будто время в благоговейном страхе перед ним обошло его стороной.
– Садись, – сказал он.
Уайтхед не двинулся с места; пистолет по-прежнему был направлен прямо на Европейца.
– Пожалуйста, Джозеф. Садись.
Может, будет лучше, если он сядет? Можно ли избежать смертельных ударов с помощью притворной кротости? Или это мелодрама – думать, что этот человек опустится до драки? В каком сне я жил, упрекнул себя Уайтхед, если думал, что он придет сюда, чтобы поранить меня, пустить мне кровь? У таких глаз на уме не просто синяки.
Он снова сел. Он сознавал свою наготу, но ему было все равно. Мамулян не видел его плоти: его взгляд проникал глубже, чем жир и кости.
Теперь Уайтхед чувствовал на себе этот пристальный взгляд, и у него заныло в груди. Как иначе объяснить облегчение, которое он испытал, увидев наконец Европейца?
– Так давно… – вот и все, что он смог сказать: корявая банальность. Не прозвучало ли это так, словно он влюбленный, полный надежд и жаждущий примирения? Возможно, это было не так далеко от истины. Необычность их взаимной ненависти имела чистоту любви.
Европеец внимательно смотрел на него.
– Пилигрим, – укоризненно пробормотал он, глядя на пистолет, – в этом нет необходимости. И толку никакого.
Уайтхед улыбнулся и положил пистолет на полотенце рядом с собой.
– Я боялся, что ты придешь, – сказал он в качестве объяснения. – Вот почему купил собак. Ты же знаешь, как я ненавижу собак. Но я знал, что ты ненавидишь их еще больше.
Мамулян приложил палец к губам, чтобы Уайтхед замолчал.
– Я прощаю собак, – сказал он. Кого он прощал: животных или человека, который использовал их против него?
– Зачем тебе понадобилось возвращаться? – спросил Уайтхед. – Ты должен был знать, что я не обрадуюсь.
– Ты знаешь, зачем я пришел.
– Нет, не знаю. Честное слово, не знаю.
– Джозеф, – вздохнул Мамулян. – Не обращайся со мной, как с одним из твоих политиков. Я не хочу, чтобы меня пичкали обещаниями, а потом вышвыривали, когда в судьбе случится перемена. Со мной нельзя так обращаться.
– Я ничего такого не делал.
– Только не ври, пожалуйста. Не сейчас. Не сейчас, когда у нас осталось так мало времени. На этот раз, в последний раз, давай будем честны друг с другом и изольем наши души. Больше такой возможности не будет.
– А почему бы и нет? Почему мы не можем начать все сначала?
– Мы уже старые. И мы устали.
– Я – нет.
– Тогда почему ты не сражался за свою империю, если не из-за усталости?
– Это твоих рук дело? – спросил Уайтхед, уверенный в ответе.
Мамулян кивнул.
– Ты не единственный человек, которому я помог разбогатеть. У меня есть друзья в высших кругах: все, как и ты, ученики Провидения. Они могли бы купить и продать полмира, если бы я попросил их об этом; они у меня в долгу. Но никто из них никогда не был таким, как ты, Джозеф. Ты – самый голодный и самый способный. Только с тобой я увидел шанс на…
– Продолжай, – сказал Уайтхед. – Шанс на что?
– Спасение, – ответил Мамулян и тут же рассмеялся, словно это была шутка. – Подумать только…
Уайтхед и представить себе не мог, что все будет так: тихий спор в белой кафельной комнате; два старика, обменивающиеся обидами. Переворачивающие воспоминания словно камни и наблюдающие, как вши убегают прочь. Это было гораздо нежнее и намного болезненнее. Ничто так не карает, как потеря.
– Я совершал ошибки, – сказал он, – и искренне сожалею о них.
– Скажи мне правду, – взмолился Мамулян.
– Это правда, черт побери. Прости. Чего еще ты хочешь? Землю? Компании? Что тебе надо?
– Ты меня удивляешь, Джозеф. Даже сейчас, в чрезвычайной ситуации, пытаешься заключить сделку. Какая же ты утрата. Какая ужасная потеря. Я мог бы сделать тебя великим.
– Я и есть великий.
– Ты знаешь, что это не всё, пилигрим, – ласково проговорил тот. – Кем бы ты был без меня? С твоим бойким языком и модными костюмами. Актером? Продавцом автомобилей? Вором?
Уайтхед вздрогнул, и не только от насмешек. Пар за спиной Мамуляна стал беспокойным, словно в нем начали шевелиться призраки.
– Ты был никем. По крайней мере, имей смелость признать это.
– Я принял тебя, – заметил Уайтхед.
– О да, – сказал Мамулян. – У тебя был аппетит, стоит признать. Этого у тебя в избытке.
– Я был тебе нужен, – возразил Уайтхед. Европеец ранил его; теперь, несмотря на здравый смысл, он хотел нанести ответный удар. В конце концов, это его мир. Европеец был здесь чужаком: безоружным, без посторонней помощи. И он просил, чтобы ему сказали правду. Что ж, он услышит ее, невзирая ни на каких призраков.