Пробуждение
Часть 6 из 6 Информация о книге
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Глава шестая
Никто больше не скажет, что я чего-то не сделала. Я везде проверила, я старалась, и теперь чувствую, что сбросила бремя. Я бы должна докладывать в какие-то инстанции, заполнять какие-то бланки, добиваться, как положено, помощи аварийно-спасательной службы. Но это как искать кольцо, потерянное на пляже или в снегу, – безнадежно. Мне не остается ничего, кроме как ждать; завтра Эванс отвезет нас в деревню, а оттуда мы вернемся в город и в реальность. Я закончила то, ради чего приехала, и не хочу оставаться здесь, хочу вернуться туда, где есть электричество и развлечения. Я успела привязаться ко всему этому, и теперь мне требуется приложить усилия, чтобы заполнить чем-то время.
Другие пытаются занять себя. Джо и Дэвид вышли на реку в одной из лодок; мне следовало убедить их надеть спасательные жилеты, ведь они не умеют управлять лодкой, бестолково машут веслами из стороны в сторону. Я вижу их из переднего окна, а из бокового – Анну, частично скрытую деревьями. Она лежит на животе в бикини и солнечных очках, читая какой-то триллер, хотя ей наверняка холодно: небо слегка расчистилось, но, когда на солнце наползают тучи, жара отступает.
Если не считать бикини и цвета волос, Анна могла быть шестнадцатилетней мной, когда я выходила, испытывая приступ хандры, на мостки, недовольная тем, что нахожусь так далеко от города и моего парня, которого завела, чтобы доказать свою нормальность; я носила его кольцо, которое было мне велико, на цепочке на шее, словно распятие или армейскую фенечку. Джо и Дэвид, когда расстояние размыло их лица и сделало незаметной неуклюжесть, могли сойти за моих брата и отца. Мне же доставалась роль моей матери; проблема в том, что я не знаю, чем она занималась в течение дня, между готовкой обеда и ужина. Иногда она брала хлебные крошки или семечки и шла к кормушке, где ждала соек, тихо стоя за деревом, или дергала сорняки в огороде; но в какие-то дни она просто исчезала, уходила в лес одна. Невозможно быть как моя мать – для этого понадобилось бы искривление времени; она словно отстала от всех на десять тысяч лет или опередила на полвека.
Я причесываюсь перед зеркалом, тяну время; затем возвращаюсь к работе, поскольку срок сдачи уже подступает; я неожиданно сделала карьеру, к чему совершенно не стремилась, но мне нужно было делать что-то, чтобы зарабатывать. Я еще не освоилась с этим, я не знаю, как одеться на переговоры: я чувствую себя скованно, как в акваланге или с лишним, искусственным органом. Но у моей профессии есть название, классификация, и это помогает: я отношусь к категории художников-дизайнеров, или, при более амбициозных заказах, иллюстраторов. Я занимаюсь плакатами, обложками, немного рекламой и оформлением журналов и изредка, как сейчас, оформлением книг. Какое-то время я собиралась стать настоящим художником; однако муж считал, что это приятное, но ненадежное занятие, и советовал мне изучать что-то такое, что я смогу применить в жизни, поскольку на свете еще не было значительных женщин-художников. Это было до того, как мы поженились, и я к нему еще прислушивалась, так что ушла в дизайн и стала делать узоры на ткани. Но он был прав насчет женщин-художников.
Сейчас я оформляю пятую книгу в своей жизни; первая была руководством по трудоустройству для Департамента занятости: молодые люди с дебильными улыбками, излучающие восторг от своих дутых должностей: компьютерный программист, сварщик, секретарь, техник-лаборант. Девять рисунков и несколько графиков. Остальные книги были для детей, и в их числе перевод «Квебекских народных сказок». Я слабо в этом разбираюсь, но мне нужны были деньги. Я получила машинописный экземпляр три недели назад и до сих пор не сделала ни одной иллюстрации целиком. Обычно я работаю быстрее.
Сказки оказались не такими, как я ожидала; они напоминают немецкие сказки, за вычетом раскаленных железных туфель и бочек с гвоздями. Мне интересно, кто проявляет такое сострадание к читателям: авторы, переводчик или издатель; вероятно, это мистер Персивал, издатель, он предусмотрительный человек и старается избегать всего, что «вызывает беспокойство». У нас с ним вышел спор по этому поводу: он сказал, что один из моих рисунков слишком страшный, а я возразила, что детям нравится пугаться. «Книги покупают не дети, – сказал он, – а их родители». Мне пришлось пойти на компромисс; теперь я иду на компромиссы до того, как принимаюсь за работу – это экономит время. Я усвоила, какие иллюстрации он хочет: изящные и стилизованные, яркие, как торты. Я могу рисовать такие, могу имитировать что угодно: Уолта Диснея, викторианскую гравюру сепией, баварские пирожки, поддельные эскимо для местного рынка. Но больше всего издателям нравится то, что, по их мнению, вызовет также интерес английских и американских издателей.
В одном стакане чистая вода, в другом – кисти; акварель и акрил в металлических тюбиках. Рядом с моим локтем ползает синяя муха, брюшко поблескивает, язычок прохаживается по клеенке как седьмая нога. Когда шел дождь, мы сидели за этим столом и рисовали в альбомах мелками или цветными карандашами все, что хотели. Но в школе приходилось рисовать то, что рисовали все.
На вершине холма людям на диво
Посадил Господь Кленовое Древо
Эти строчки, повторенные тридцать пять раз, были растянуты поверх доски, и к каждой странице был приклеен засушенный кленовый лист, разглаженный между листами вощеной бумаги.
Я делаю набросок принцессы привычного вида, с тоненькой модельной талией и инфантильным личиком, наподобие тех, что я рисовала для «Любимых волшебных сказок». Помню, они меня раздражали, поскольку в них ничего не говорилось о самых важных вещах, например, о том, чем они питались, имелась ли ванная комната у них в башнях и темницах, словно эти принцессы состояли из чистого воздуха. Питер Пэн поражал меня не тем, что умел летать, а отсутствием нужника рядом с его подземным жилищем.
Моя принцесса закинула головку – она смотрит вверх на птицу, поднимающуюся из огненного гнезда, раскрыв крылья как на геральдическом щите или эмблеме службы страхования от огня: «Сказка о Золотом Фениксе». Птица должна быть желтой, и огонь тоже может быть только желтым – издатель экономит на красках, так что мне нельзя использовать красный; по той же причине я не могу использовать оранжевый и лиловый. Я бы предпочла красный вместо желтого, но мистер Персивал захотел «спокойный тон».
Я смотрю на принцессу и думаю, что она выглядит, скорее, ошарашенной, нежели изумленной. Отбрасываю этот рисунок и начинаю новый, но на этот раз она выходит косоглазой, и одна грудь у нее больше другой. У меня сводит пальцы – может, начинается артрит?
Я снова пробегаю глазами сказку в поисках другой выразительной сцены, но не вижу ничего подходящего. С трудом верится, что хоть кто-то в этих краях, включая бабушек, когда-либо читал подобные сказки: здесь не место принцессам, «Фонтану молодости» и «Замку семи чудес». Если здесь и рассказывали какие-то сказки, сидя вечером у кухонного очага, то, скорее всего, о заколдованных собаках и зловредных деревьях, о магических силах политиков, сжигавших соломенные куклы конкурентов во время избирательных кампаний.
Но на самом деле я не знаю, о чем думали или разговаривали деревенские, настолько я была отрезана от них. Бывало, старшие крестились, завидев нас, возможно, потому, что моя мама носила свободные брюки, но что в этом было плохого, нам никто не объяснял. И хотя мы с братом играли во время визитов родителей к Полю и мадам с их смурными, несколько враждебными детьми, эти игры были короткими и без слов. Для нас оставалось загадкой, что происходило в маленькой церкви на холме, куда эти люди ходили по воскресеньям: родители не разрешали нам подкрадываться и подглядывать в окна, и это только разжигало наше любопытство. Когда брат начал ходить в школу зимой, он сказал мне, что это называется мессой и на ней едят; я представила нечто вроде вечеринки с мороженым на день рождения, поскольку ничего другого в то время не связывала с людьми, поедающими что-то вместе, но, по словам брата, все, что ели в церкви, это пресные крекеры.
Когда я сама пошла учиться, то умоляла позволить мне ходить в воскресную школу вместе со всеми; мне хотелось выяснить, что там происходит, а кроме того, хотелось меньше выделяться. Но отец не разрешил – он воспринял это так, словно я попросилась в бильярдную: он сторонился христианства и хотел защитить нас с братом от его тлетворного влияния. Однако через пару лет он решил, что я достаточно большая и у меня хватит здравого смысла разобраться самой.
Я знала, во что одеваться – грубые белые чулки и шляпа с перчатками, – и пошла с одной девочкой из школы, чья семья, насупив брови, взяла на себя миссию ввести меня в лоно церкви. Это была Объединенная церковь Канады, стоявшая на длинной серой улице, застроенной панельными домами. Шпиль увенчивал не крест, а что-то вроде вращающейся луковицы – душник, как мне сказали, – и в самой церкви пахло пудрой для лица и влажными шерстяными брюками. В подвале размещалась воскресная школа; там были черные доски, как в обычной школе, и на одной из них красовалась надпись оранжевым мелом: «КИКАПУ. СОК РАДОСТИ», а ниже были загадочные буквы зеленым мелом: «КДНП». Я невольно подумала про киднеппинг, но потом мне объяснили, что это значит: «Канадские девочки на практике». Учительница была с бордовыми ногтями и в большой голубой шляпе, приколотой к волосам двумя спицами; она немало рассказала нам о своих поклонниках и их машинах. А под конец раздала картинки с Иисусом, похожим на обычного человека: без тернового венца и выпирающих ребер, обернутого простыней, с уставшим видом, явно неспособного творить чудеса.
Каждый раз после церкви семья, с которой я туда ходила, ехала на холм над железнодорожной станцией смотреть на поезда, идущие то в одну сторону, то в другую; это было их воскресным развлечением. Затем они брали меня на ланч, состоявший всегда из свинины с бобами и консервированных ананасов на десерт. Вначале отец произносил благодарственную молитву: «За то, что мы собираемся принять, пусть Господь ниспошлет нам подлинную благодарность, Аминь», – пока четверо детей щипались и пихались под столом; а под конец он прибавлял:
Свинина и бобы – музыкальные плоды,
Чем больше съели, тем громче трели.
Мать, с копной седеющих волос и волосками вокруг рта, похожими на иголки, хмурилась и спрашивала меня, что я усвоила об Иисусе в то утро, а отец, которого никто не замечал, вяло ухмылялся; он был банковским служащим, его единственным развлечением были воскресные поезда, а единственным нарушением этикета – неприличные стишки. Какое-то время я верила, что консервированные ананасы могут улучшить музыкальные способности и голос, пока брат не развеял это заблуждение.
– Может, я стану католичкой, – призналась я ему; говорить родителям я боялась.
– Католики сумасшедшие, – сказал он.
Католики ходили в школу дальше по улице от нашей, и наши мальчишки кидали в них зимой снежки, а весной и осенью – камни.
– Они верят в ПДМ[21].
Я не имела понятия, что это значит, и брат тоже, но он сказал:
– Они верят, что если ты не ходишь на мессу, то превратишься в волка.
– А ты превратишься? – спросила я.
– Мы же не ходим, – сказал он, – и пока не превратились.
Может, поэтому никто слишком не напрягался с поисками моего отца – все боялись, что он мог превратиться в волка; он должен быть идеальным кандидатом, поскольку никогда не ходил на мессу. Les maudits anglais, проклятые англичане, как здесь говорят; многие уверены, что мы в буквальном смысле прокляты. В «Квебекских народных сказках» должна быть история о loup‐garou[22], и, возможно, она там была, но ее удалил мистер Персивал, не стерпев таких страстей. Однако в некоторых сказках бывает наоборот: животные оказываются людьми и снимают свою шкуру так легко, словно раздеваются.
Мне на ум приходит волосатая спина Джо – это атавизм, как аппендикс или мизинцы на ногах, – скоро эволюция сделает нас совсем безволосыми. Но мне нравится эта волосатость, как и его крупные зубы, крепкие плечи, неожиданно изящные бедра и руки, которые я все еще ощущаю у себя на коже, загрубелые и жесткие от глины. Все, что я ценю в нем, как будто относится к физиологии, остальное же мне неизвестно, неблизко или просто смешно. Меня мало волнует его темперамент, переходы от мрачного к хмурому или цветочные горшки, которые он умело лепит, а потом уродует, прорезая в них дыры, сдавливая и расковыривая. Это неправильно, он никогда не пользуется ножом, только пальцами, и большую часть времени он гнет их, сгибает пополам; и все же они кажутся какими-то уродскими мутантами. И ни у кого они не вызывают восхищения: экзальтированные домохозяйки, которых он учит на курсах гончарного мастерства и керамики дважды в неделю, хотят делать пепельницы и тарелки с веселыми ромашками, а его изделия никто не покупает в тех немногих магазинчиках, которые вообще принимают их на продажу. Так что все эти горшки скапливаются в нашем и без того тесном подвальном помещении, словно обрывочные воспоминания о жертвах убийств. Я даже не могу поставить в них цветы, потому что вода из них вытекает. Их единственное назначение – поддерживать невысказанную претензию Джо на звание серьезного художника: всякий раз, как я продаю дизайн плаката или получаю новый заказ, он лепит очередной горшок.
Я хочу нарисовать мою третью принцессу легко бегущей через луг, но бумага слишком влажная, и принцесса расползается сзади; я пытаюсь спасти рисунок, превратив расплывшийся зад в турнюр, но получается неубедительно. Сдаюсь и валяю дурака, пририсовывая принцессе клыки и усы, окружая ее лунами и рыбами, и добавляю оскаленного волка с вздыбленным загривком; но волк напоминает колли-переростка. Какая альтернатива принцессе? Что еще родители захотят купить своим детям? Очеловеченных медведей и говорящих свиней, благоразумных паровозиков, преодолевающих трудности и достигающих успеха.
Возможно, мне нравится в Джо не только его тело, но и неустроенность; в этом тоже есть какая-то чистота.
Я комкаю свою третью принцессу, сливаю воду с краской в помойное ведро и чищу кисти. Затем осматриваю из окон окрестности: Дэвид и Джо все еще на озере, но, похоже, они собираются возвращаться. Анна, перекинув полотенце через руку, почти поднялась по ступенькам на холм. Секунду я вижу ее сквозь сетчатую дверь, и она входит в дом.
– Привет, – говорит она. – Сделала что-нибудь?
– Не особо, – говорю я.
Она подходит к столу и расправляет моих скомканных принцесс.
– Хорошо нарисовано, – говорит она неуверенно.
– Они неправильные, – возражаю я.
– О… – она кладет рисунки лицом вниз. – А ты верила в эти истории, когда была маленькой? Я верила, думала, что я настоящая принцесса и стану в итоге жить в замке. Нельзя давать детям такие сказки.
Она подходит к зеркалу, промокает и разглаживает лицо, затем встает на мысочки и смотрит себе за спину – не порозовела ли.
– А чем он тут занимался? – вдруг спрашивает она.
Я не сразу понимаю, что́ она имеет в виду. Моего отца, его работу.
– Не знаю, – отвечаю я. – Ну так, всем понемногу.
Она смотрит на меня с неодобрением, словно я нарушила приличия, и я теряюсь; она как-то сказала мне, что определять себя нужно не тем, чем ты занимаешься, а тем, кто ты есть. Когда ее спрашивают, кем она работает, она заводит разговор об изменчивости и о том, что предпочитает Бытие, а не Делание; но если человек ей неприятен, она просто говорит: «Я жена Дэвида».
– Он здесь просто жил, – говорю я.
Это почти верно, это удовлетворяет ее, и она идет в спальню переодеться.
И тут же меня охватывает гнев на отца за то, что он вот так исчез, ничего никому не сказав, оставив меня без ответов для всех, кто станет задавать мне вопросы. Если он собирался умереть, он должен был сделать это в открытую, чтобы люди знали, могли поставить над ним камень и жить дальше.
Всем это должно было казаться странным: человек его возраста живет один в хижине всю зиму, за десять миль от ближайших соседей; у меня же это не вызывало вопросов, для меня это было логичным. Родители всегда собирались переселиться сюда на постоянное место жительства, как только отец выйдет на пенсию: он стремился к уединению. У него не было неприязни к людям, они просто казались ему неразумными; животные, говорил он, более последовательны, их поведение хотя бы предсказуемо. Именно это олицетворял для него Гитлер: не триумф зла, а отсутствие здравомыслия. Отец считал войну неразумной, мои родители были пацифистами, но он все равно пошел бы сражаться, вероятно, чтобы защитить интересы науки, если бы его взяли; только в этой стране, наверное, ботаник может представлять ценность для национальной безопасности.
Выйдя на пенсию, он уволился; мы могли бы жить круглый год в заводском городе, но отец заставлял нас метаться между двумя мирами: городом и лесом. В городе мы то и дело куда-то переезжали, а в лесу он выбрал самое глухое озеро, какое смог найти; когда родился мой брат, туда не доходила ни одна дорога. Даже в деревне для отца было слишком многолюдно, ему нужен был остров, такое место, где он мог бы вести не оседлую фермерскую жизнь, какую вел его отец, а жизнь первых поселенцев, прибывавших во времена, когда здесь не было ничего, кроме дикого леса, и никакой идеологии, не считая той, что они привезли с собой. Когда говорят о Свободе, обычно имеют в виду всего лишь свободу от постороннего вмешательства.
На полке рядом с лампой по-прежнему лежит стопка бумаг. Я не прикасалась к ним – просматривать их значило бы вторгаться в личное пространство отца, если он еще жив. Но теперь, когда я решила, что он мертв, я могла бы выяснить, что он оставил мне. И исполнить его волю.
Я ожидала найти некий отчет – о прогрессирующих болезнях, о незаконченном деле; но на верхней странице только схематичный рисунок руки, сделанный фломастером или кисточкой, и какие-то сокращения: цифры, имя. Я пролистываю несколько страниц. Снова руки, затем угловатая детская фигурка, без лица, без кистей и ступней, а на следующей странице похожее существо, из головы которого расходятся две штуки наподобие ветвей или оленьих рогов. На всех страницах цифры, а на некоторых нацарапано по несколько слов: «ЛИШАЙ КРАС ОДЕЖДА СЛЕВА». Я не понимаю, что это может значить. Почерк отцовский, но он изменился, стал поспешней или небрежней.
Неподалеку от дома слышится скрип дерева о дерево – это лодка елозит вдоль мостков, ребята слишком разогнались; я слышу их смех. Убираю бумаги обратно на полку – не хочу, чтобы они видели их.
Вот чем он занимался здесь всю зиму, – сидел, закрывшись в хижине, и рисовал эти странные рисунки. Я сижу за столом, и мой пульс учащается, словно я открыла шкаф, который считала пустым, и оказалась лицом к лицу с тем, чего не должно там быть, вроде когтя или кости. Вот он, забытый вариант: он мог сойти с ума. Помешаться, чокнуться. Переселиться в лес, как говорят зверобои, так бывает, когда ты слишком долго остаешься в лесу один. И если он сошел с ума, а не умер, тогда все правила теряют силу.
Анна выходит из спальни, снова одетая в джинсы и рубашку. Она причесывается перед зеркалом – волосы светлые на концах
Вы прочитали книгу в ознакомительном фрагменте. Купить недорого с доставкой можно здесь.
Перейти к странице: