Призрак в кривом зеркале
Часть 10 из 33 Информация о книге
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
На всякий случай он внутренне приготовился к такой же реакции, как у старика из синего дома. Но сосед Шестаковых по фамилии Корзун лишь кивнул в ответ.
– Точно, выращиваю. «Сумерки» называется. Впрочем, редкого в нем ничего нет – обычная окультуренная сирень. Люблю я цветы.
Он улыбнулся широко, обезоруживающе.
– А ты, значит, временный жилец нашей Эльвиры Леоновны. Ну что ж, давай знакомиться. Зовут меня Корзун, – фамилию он произнес так, словно она была именем. – Валентин Ованесович. А ты называй как тебе удобнее – можно и без выкрутасов, Валентином. Валей только не надо, я этого не люблю.
– А я Макар, Макар Андреевич.
Корзун протянул было руку, но спохватился и отдернул.
– Через забор здороваюсь, совсем от людей отвык, – укорил он себя и, открыв калитку, пожал руку Макару. Рукопожатие у него оказалось крепким, под стать ему самому.
– А я опасался, что вы на меня собак спустите, – усмехнувшись, сказал Илюшин и пояснил: – Сосед ваш меня безрадостно принял. Я только заикнулся, где живу, как он разбушевался, ругаться начал… Может, я что-нибудь не то сказал?
Валентин Ованесович хмыкнул и покачал головой.
– Да, есть такое дело. Ты тут ни при чем. Какая кошка между ним и Эльвирой пробежала – никто не знает, но не любят они друг друга крепко. И давно-о-о это идет, почитай, еще с того времени, как Шестаковы стали хозяевами всего дома. Может, Афанасьев подумывал долю себе каким-нибудь образом выцарапать, а Эльвира Леоновна ему дорогу перешла… Кто его знает? Оно, конечно, не очень на правду похоже, да и наследства ждать ему в шестаковском доме было, прямо скажем, не от кого. К тому же Яков наш Матвеевич – правильный такой мужик, порядочный.
– А что значит «стали хозяевами всего дома»? – удивленно спросил Макар.
Корзун взглянул на него.
– А ты разве не знаешь? Не рассказывали тебе, кто раньше в шестаковском доме жил?
Илюшин отрицательно покачал головой.
Валентин Ованесович помялся, и на лице его читалось, как хочется ему поболтать с новым человеком, не рискуя прослыть при этом сплетником. В конце концов, достав из кармана пачку сигарет, он показал ее Макару:
– Куришь?
Некурящий Илюшин с готовностью кивнул.
– Если время есть, пойдем подымим на скамейке.
Окуривая нарциссы дымом, Корзун рассказал внимательно слушающему Макару историю дома, который последние двадцать лет называли шестаковским.
Глава 5
Шестаковским он был всегда, даже тогда, когда семья Эльвиры Леоновны занимала в нем всего одно крыло – правое, на втором этаже. В левом недолгое время жила большая шумная семья, отчего-то совершенно никому не запомнившаяся: знали только, что глава семьи был военным и таскал за собой семейство по всем гарнизонам. Когда военный с семьей съехал, в одну из их комнат вселилась Роза Леоновна, а три другие после хитрых манипуляций Эльвиры и Сергея Осьмина отошли семейству Шестаковых.
На первом этаже, справа, надолго обосновались два престарелых голубка, Виктория и Тихон Коробковы, которых все называли престарелыми лет пятнадцать, а они все жили, ворковали в своих двух комнатах, данных им за какие-то невиданные заслуги на фабрике, сидели возле окошка, с осуждением во взорах наблюдая за детьми Шестаковых, а затем тихо скончались – почти одновременно. Никто после не мог вспомнить, кто же из них умер первым: Тихон или Виктория, да, в конце концов, это было не так уж важно. Умерли они незаметно, как и жили, и остались после них на удивление пустые комнаты, не заставленные всяким хламом, как это частенько бывает у стариков: ни книг, ни безделушек, ни старых альбомов с фотографиями… только граммофон и стопка пластинок, которые никто никогда не слышал.
Две смежные комнаты внизу, в левом крыле, постоянно меняли хозяев, пока туда не подселили учителя биологии из ближайшей школы. Учитель с Осьминым очень не любили друг друга – настолько, что при встрече разве что не раскланивались, выпуская невидимые щупальца холодной ненавидящей вежливости.
Осьмина звали Сергей Валентинович, и был он не кто иной, как муж Эльвиры Леоновны. Так про него все и говорили: муж Эльвиры Леоновны. Поженились они в восьмидесятом, когда Эльвире было двадцать пять, а в восемьдесят первом уже родилась Элла. За ней в восемьдесят третьем – близнецы, а еще два года спустя – Эдуард. Эльвира Леоновна рожала легко, восстанавливалась после родов очень быстро и уже подумывала, не родить ли ей в четвертый раз, как в восемьдесят седьмом году Осьмин неожиданно скончался от инфаркта.
Нельзя сказать, что Эльвира очень скорбела по мужу. Сергей Валентинович был типичным местечковым функционером высокого ранга, с плоским лицом, потерявшим за годы брака всю выразительность, когда-то пленившую молодую Эльвиру Шестакову. Он был крайне полезен и ей, и Розе – в конце концов, кому, как не Сергею, они были обязаны тем, что постепенно расселились по всему дому, причем расселение их происходило так естественно, что ни у кого не вызывало возмущения. Эльвирой Леоновной восхищались, называли ее матерью-героиней, приводили в пример… Она могла позволить себе не работать в отличие от сестры, которая, так и не выйдя замуж, тщетно пыталась найти подходящего супруга в пыльных помещениях главной городской библиотеки.
Овдовев, Эльвира Леоновна отгоревала положенное время, а затем поняла, что жить теперь придется по-другому. К счастью, она никогда не упускала возможности завязать полезные знакомства, пользуясь положением мужа, и у нее не возникло сложностей с тем, чтобы устроиться на хорошую работу, – взяли Шестакову в городской департамент культуры. Решив вопрос с работой, Эльвира с присущим ей здравомыслием постановила, что в доме нужен мужчина, а для этого она должна выйти замуж.
На сестру полагаться было нельзя: легкомысленная Роза заводила один роман за другим, но мужчин выбирала неподходящих: во-первых, женатых, а во-вторых, из рода красивых прохиндеев. А Эльвире в мечтах виделся мужчина приличный, порядочный, с хорошим положением, способный взять на себя не очень легкий, но приятный груз ответственности за двух женщин и четверых детей. Выискивать такого на улицах было неразумно – слишком невелики шансы на успех. Еще меньше возможностей предоставляла работа обеих сестер. Кружки, «совместный досуг» и прочие мероприятия для тех, кому «за тридцать», были с негодованием Эльвирой отвергнуты.
И тогда в ее белокурую голову пришла отличная идея. Она придумала возродить в их доме традицию салонов.
В эту игру втянулись все, включая детей: рисовали приглашения, продумывали темы для бесед, предлагали игры, которые подошли бы и взрослым, и детям… Эльвира и Роза тщательно отбирали гостей: им вовсе не требовалась чисто мужская компания, но и терпеть конкуренток на своем поле они не собирались. Нет, в первую очередь вечера должны были быть интересными – это понимали обе, – чтобы привлечь к ним внимание. А там уже можно будет действовать по ситуации.
«В субботу у нас ожидается веселье, заходите!» – ненавязчиво приглашала одна сестра. «Мы устраиваем небольшие посиделки, нам будет приятно вас видеть», – очаровательно улыбалась вторая. Сестры были красавицами, и люди охотно отзывались на приглашение. «Во сколько, вы говорите? В шесть? Почту за честь, дорогая Эльвира!»
Первый вечер прошел так удачно, что Роза сама не верила их успеху. Эльвира пожимала плечами и с торжествующей улыбкой на губах поясняла, что главное – продумать мелочи, а уж исполнение – дело второе. Мелочи и впрямь были продуманы. Никаких пошлых блюд вроде «мяса по-французски» – только запеченная рыба, овощной суп-пюре, мороженое и фрукты на десерт: все просто, недорого, но вкусно приготовлено. Никакого безобразного «свадебного стола» – гости сидели за круглым столом, играла негромкая музыка, в соседней комнате и в коридоре можно было танцевать. Никакого пьянства – боже упаси, ведь все культурные люди! – только игры, смешные фанты, танцы, конкурсы и даже – задумка Розы – «живые картины», персонажи которой норовили разбежаться в разные стороны под дружный смех присутствующих.
Возможно, расшевелить гостей с первого же вечера не удалось бы, если бы не дети. Они придавали всему сборищу характер легкий и неформальный: носились везде, смеялись, принимали живейшее участие во всех затеях, но в то же время были достаточно хорошо воспитаны, чтобы не лезть к гостям и не мешаться под ногами. Когда детей уложили, вечер приобрел более «взрослый» характер: беседовали о политике, и Эльвира Леоновна, как женщина умная, сама говорила мало, но по делу, а в основном провоцировала высказываться мужчин.
Да, первый вечер имел большой успех. Расходясь, сразу же договорились о следующей встрече – через две недели, и, нужно сказать, приглашенные ждали этого дня не меньше, чем сестры Шестаковы. Встреча прошла так же весело, как и предыдущая, и сестры твердо решили сделать «салоны» традицией.
Постепенно слово «салон» заменилось новым, придуманным Розой, – теперь их субботние вечера стали называться журфиксами. Хотя приходить на них без приглашения не стоило – Эльвира с сестрой тщательно отбирали гостей, и попасть в дом Шестаковых «на субботу» было почетно.
В конце концов сложился круг людей, которые могли приходить на журфиксы беспрепятственно. Две семейные пары: актриса с мужем, главным режиссером Тихогорского театра, и один из заместителей директора швейной фабрики с супругой – оба неожиданно оказались людьми интересными и компанейскими. Трое неприкаянных и вечно голодных художников, смотревших влюбленными глазами на сестер, – их Эльвира держала «для интересу»: они и в самом деле были весельчаками, готовыми поддержать любое смешное начинание, а заодно и повозиться с детьми. Директор единственной в Тихогорске гимназии, всерьез приглядывавшийся к Розе. Руководитель хора мальчиков, находившийся в состоянии развода, а потому представлявший для сестер некоторый интерес, хоть и не очень значительный: Михаил Арнольдович был человек творческий в худшем смысле этого слова, а именно – беспомощный и наивный до умиления, однако при этом эрудит и умница во всем, кроме бытовой стороны существования.
Однако любимыми гостями Эльвиры и Розы были два приятеля, Борис Юрьевич Чудинов, терапевт областной больницы, и Антон Павлович Соколов, хирург этой же больницы, которого сестры, а за ними и все остальные, ласково звали Антоша.
Боря Чудинов был худощавым рыжеватым мужчиной с бородой, застенчивым и скромным. Однако, выпив, он становился раскованным и следил блестящими глазами за красавицами сестрами, громко шутил и заключал с художниками самые невероятные пари. Как все светлокожие, легко краснел, чем пользовался Антоша Соколов, то и дело поддевая приятеля.
В отличие от своего тихого рыжего друга Антоша был красавцем: высокий, с вьющимися темными волосами, с чеканным профилем и белозубой мальчишеской улыбкой… «У Антоши внешность героя», – говорила Роза Леоновна и была совершенно права, а Эльвира добавляла: «Соколову бы в фильмах сниматься!» Впрочем, он и хирургом был отличным.
Однако и красота, и профессионализм Антона Павловича меркли по сравнению с его обаянием. Сам он не понимал, какое впечатление производит, не упивался собою и от этого становился еще милее и симпатичнее. «Замечательный человек наш Антоша», – искренне говаривал Михаил Арнольдович, и с ним все соглашались. Антошу любили, и часть этой любви распространялась – совершенно заслуженно, надо сказать – на Борю Чудинова.
Все расчеты Эльвиры обернулись дымом, когда она поняла, что влюбилась в хирурга. Однако со свойственным ей практицизмом она сделала все, чтоб он не узнал об этом. Поэтому никто не мог с уверенностью сказать, соперничали ли сестры из-за Антона Павловича, – но то, что он нравился им обеим, казалось очевидным. Эльвире и Розе было по тридцать четыре года, Соколову с Чудиновым – чуть больше тридцати, и знакомые Шестаковых вполголоса судачили о том, как же сложатся две пары и сложатся ли вообще.
Дело несколько осложнялось тем, что при всем своем обаянии и исключительной внешности Антоша был несколько мягковат и даже инфантилен. Собственно, уменьшительно-ласкательное его прозвище произошло именно из-за покровительственного отношения к нему сестер, да и всех остальных тоже. Там, где другой брал бы кавалерийским наскоком и добивался успеха, Антон Павлович терялся, колебался и в результате оставался ни с чем. В сложных ситуациях Антоша, не зная, что ему делать, приходил советоваться к сестрам, и они принимали в нем живейшее участие, наставляли со всей женской мудростью (здесь был в основном вклад Эльвиры).
Всеобщее мнение гласило, что именно эти инфантильность и нерешительность мешали Соколову определиться, кто из сестер ему нравится больше. Ничем иным невозможно было объяснить, что после года знакомства он еще не сделал предложения ни одной из них. В больнице у него ни с кем не закрутился роман, об этом знали точно, а больше Антон Павлович нигде не бывал. Кроме дома Шестаковых.
– Я как раз в то время поселился в Тихогорске, – проговорил Корзун, закуривая вторую сигарету. – Работа у меня была разъездная, и домой я возвращался нечасто. Но друзей Шестаковых помню очень хорошо, к тому же сестры приглашали меня в гости, и пару раз я бывал на этих самых журфиксах. Тогда, в конце восемьдесят девятого года, все стремительно менялось, и в воздухе было, знаете, ожидание огромных, невероятных перемен. Казалось, что вот-вот начнется новая жизнь и нужно жить как можно быстрее… Даже журфиксы устраивались уже не раз в две недели, а еженедельно, и мне казалось, что сестры все чаще впадают в состояние несколько нездоровой взвинченности. Одно время я наивно полагал, что причина – в событиях, происходивших в стране, однако в конце концов до меня, наивного, дошло, что все гораздо проще.
– Дело было в Антоне Соколове, так?
– Да. Думаю, исключительно в нем. Я однажды услышал, как Эльвира и Роза ссорились и в разговоре звучало его имя. И в их отношениях даже мне, человеку чужому, чувствовалось напряжение.
– Кто из сестер вам больше нравился? – неожиданно спросил Илюшин.
Валентин Ованесович сбил пепел с сигареты, который ветер сразу подхватил и рассыпал над цветочной грядкой.
– Роза, – сказал он наконец. – Она была… мягче, что ли. Сестры очень отличались по характеру: Эльвира – целеустремленная, собранная, с азартом в глазах. Роза – расслабленная, неторопливая. И обе были удивительные красавицы, из таких, от которых мужчинам сложно отвести взгляд. Правда, Роза была несколько инфантильна, фактически – пятый ребенок при Эльвире. Они чувствовали себя как рыбы в воде в той обстановке восхищения, почитания, влюбленности, которая сложилась за время этих… журфиксов. Конец им положила та трагедия, что случилась в девяностом. Вы, наверное, знаете.
– Нет, не знаю, – отозвался Макар удивленно. – Какая трагедия?
– «Трагедия» – это я, пожалуй, громко сказал. Хотя по масштабам Тихогорска дело, конечно, получилось очень шумное и преступника искали, можно сказать, всем городом. Уровень преступности здесь очень низкий, город и сейчас спокойный, и тогда, в девяностом, был тихим. Это уж после началось… криминальные стычки, дележ собственности…
– Кого-то убили в девяностом году? – догадался Илюшин и покосился на Корзуна, опасаясь, что тот ударится в воспоминания о «бандитских девяностых».
– Бориса Юрьевича, – вздохнул Валентин Ованесович. – Чудинова, терапевта.
– Друга Соколова?
– Его самого. Про убийство я вам напрасно сказал, потому что так и не смогли узнать, случайно ли его та машина сбила или специально… Я думаю, что первое, потому как помню Борю и уверен: врагов у него быть не могло. Тогда, в самом начале девяностого года, мне исполнилось тридцать два, и с Борькой мы оказались ровесниками. Он нравился мне больше остальных. В нем, знаете ли, была какая-то внутренняя чистота и прямота, и человек он был, безусловно, порядочный. Он тоже, похоже, мне симпатизировал… К тому же мы оба сошлись на почве любви к рыбалке. Правда, разговоры наши имели характер чисто теоретический, но в любом случае приятно встретить единомышленника, согласитесь! И когда вечером третьего февраля нашли тело…
Корзун замолчал, старательно вмял окурок в жестяную банку, пристроенную возле ножки скамейки.
– Метель страшная мела в том феврале, – сказал он наконец. – Весь февраль. Конечно, все следы занесло.
* * *
Метель в феврале только наступившего тысяча девятьсот девяностого года мела страшная, начиная с самого первого числа, а точнее – с ночи тридцать первого января. Снегоуборочная техника работала не переставая, и все равно к вечеру дороги утопали в снегу. Люди старались не выходить из квартир без серьезной надобности: под снегом подстерегал гололед, зима свирепела с каждым днем, бесилась, дико выла за стенами, обрушивала колючий снег на прохожих. Вслед за метелью ударил холод, державшийся сутки, а затем снова потеплело и завьюжило. Протекавшая через Тихогорск узкая река Суряжина из-за своего бурного течения не замерзала – сизая вода ее мелькала среди сугробов, возвышавшихся по берегам.
Неподалеку от дома Шестаковых был спуск к Суряжине – там выходил из земли родник, из которого местные жители брали воду. Городская администрация, несмотря на просьбы горожан, все никак не могла благоустроить площадку перед родником, и вода стекала на землю. В результате в сильные холода снег и расчищенная земля схватывались льдом, спускаться на который рисковали немногие – жутковатая Суряжина облизывала замерзший берег в десяти шагах от трубы родника, и упасть в нее никому не хотелось.
Днем третьего февраля по городу разнеслась страшная новость: Татьяна Любашина покончила с собой – утопилась в речке, как раз под родником. Ужаснее всего было не то, что утопилась – это как раз знающих людей не удивило, потому что характер у Таньки-шалавы был дикий, неуравновешенный, – а то, что оставила она после себя трехмесячную Сонечку. Правда, быстро разобрались, что в Анненске живет двоюродная сестра Таньки с мужем, и девочку отдали ей.
Дом Шестаковых притих после этого известия, потому что утопившаяся последние три года занимала комнаты на первом этаже – те самые, в которых когда-то жил учитель биологии.
Не везло сестрам Шестаковым с жильцами этой квартиры: сначала завистливый ехидный учитель, затем Татьяна… Пожалуй, доведись сестрам выбирать нижнего соседа, они бы остановились на учителе, а не на дворничихе Таньке, но выбирать им не дали.
По утрам Любашина мела улицы, а вечером строчила на старой швейной машинке, и даже была у нее кой-какая клиентура – из тех дамочек, которых не останавливала от общения с Танькой ее репутация. А репутация, надо сказать, была паршивая, потому что поведение Любашиной многие называли легкомысленным, а некоторые говорили прямо: развратная она девка, Танька из шестаковского дома.
Тощая, с выпирающими коленками, в бесстыже обтягивающем коротком полудетском платье, Танька казалась болезненной. Смотрела на всех странно – искоса, тревожными глазами, словно то ли боялась, что ударят, то ли примерялась ударить сама. К понравившимся мужчинам подходила запросто, не разбирая, женат или нет, и уводила к себе в комнатку, не скрываясь, причем избранник обычно шел за Любашиной как заговоренный – было в ней что-то такое, что притягивало мужиков. Глаза удлиненные, приподнятые к вискам, бледная кожа и скулы проваленные, как у туберкулезной больной. Только губы у Любашиной были пухлые, но вечно искусанные и шелушащиеся.
Как-то раз на Таньку напала жена одного из «уведенных» с криком: «Я тебя без волос оставлю». Но тощая Любашина дала ей такой отпор, что несчастной супруге пришлось с позором бежать со двора. Танька в ярости еще и камнями вслед ей швырялась, к восторгу собравшихся детей.
Конечно, все это не могло нравиться сестрам Шестаковым.
Роза возмущенно нашептывала сестре, что нижняя соседка подает дурной пример детям своим поведением, но Эльвира, несмотря на антипатию к Таньке-шалаве, признавала, что с детьми та мягка, почти нежна, никогда при них не матерится и не эпатирует публику. Даже Элю, вечно надоедавшую со своими детскими выдумками, Любашина не прогоняла, а выслушивала и что-то ей рассказывала.
Принесла Любашина разве что не в подоле – носила ребенка так, что до седьмого месяца никто не знал, что она беременная. А потом вдруг, буквально за несколько дней, раздулась, стала как пузатая лодка и через два месяца родила. От кого – никто не знал, да особенно и не интересовались: пойди там сообрази, с Танькиной-то неразборчивостью в связях. Хорошо еще, что ребенок родился здоровый – Танька быстро пихнула его в ясли, когда подошел срок, и снова вышла на работу.
– Точно, выращиваю. «Сумерки» называется. Впрочем, редкого в нем ничего нет – обычная окультуренная сирень. Люблю я цветы.
Он улыбнулся широко, обезоруживающе.
– А ты, значит, временный жилец нашей Эльвиры Леоновны. Ну что ж, давай знакомиться. Зовут меня Корзун, – фамилию он произнес так, словно она была именем. – Валентин Ованесович. А ты называй как тебе удобнее – можно и без выкрутасов, Валентином. Валей только не надо, я этого не люблю.
– А я Макар, Макар Андреевич.
Корзун протянул было руку, но спохватился и отдернул.
– Через забор здороваюсь, совсем от людей отвык, – укорил он себя и, открыв калитку, пожал руку Макару. Рукопожатие у него оказалось крепким, под стать ему самому.
– А я опасался, что вы на меня собак спустите, – усмехнувшись, сказал Илюшин и пояснил: – Сосед ваш меня безрадостно принял. Я только заикнулся, где живу, как он разбушевался, ругаться начал… Может, я что-нибудь не то сказал?
Валентин Ованесович хмыкнул и покачал головой.
– Да, есть такое дело. Ты тут ни при чем. Какая кошка между ним и Эльвирой пробежала – никто не знает, но не любят они друг друга крепко. И давно-о-о это идет, почитай, еще с того времени, как Шестаковы стали хозяевами всего дома. Может, Афанасьев подумывал долю себе каким-нибудь образом выцарапать, а Эльвира Леоновна ему дорогу перешла… Кто его знает? Оно, конечно, не очень на правду похоже, да и наследства ждать ему в шестаковском доме было, прямо скажем, не от кого. К тому же Яков наш Матвеевич – правильный такой мужик, порядочный.
– А что значит «стали хозяевами всего дома»? – удивленно спросил Макар.
Корзун взглянул на него.
– А ты разве не знаешь? Не рассказывали тебе, кто раньше в шестаковском доме жил?
Илюшин отрицательно покачал головой.
Валентин Ованесович помялся, и на лице его читалось, как хочется ему поболтать с новым человеком, не рискуя прослыть при этом сплетником. В конце концов, достав из кармана пачку сигарет, он показал ее Макару:
– Куришь?
Некурящий Илюшин с готовностью кивнул.
– Если время есть, пойдем подымим на скамейке.
Окуривая нарциссы дымом, Корзун рассказал внимательно слушающему Макару историю дома, который последние двадцать лет называли шестаковским.
Глава 5
Шестаковским он был всегда, даже тогда, когда семья Эльвиры Леоновны занимала в нем всего одно крыло – правое, на втором этаже. В левом недолгое время жила большая шумная семья, отчего-то совершенно никому не запомнившаяся: знали только, что глава семьи был военным и таскал за собой семейство по всем гарнизонам. Когда военный с семьей съехал, в одну из их комнат вселилась Роза Леоновна, а три другие после хитрых манипуляций Эльвиры и Сергея Осьмина отошли семейству Шестаковых.
На первом этаже, справа, надолго обосновались два престарелых голубка, Виктория и Тихон Коробковы, которых все называли престарелыми лет пятнадцать, а они все жили, ворковали в своих двух комнатах, данных им за какие-то невиданные заслуги на фабрике, сидели возле окошка, с осуждением во взорах наблюдая за детьми Шестаковых, а затем тихо скончались – почти одновременно. Никто после не мог вспомнить, кто же из них умер первым: Тихон или Виктория, да, в конце концов, это было не так уж важно. Умерли они незаметно, как и жили, и остались после них на удивление пустые комнаты, не заставленные всяким хламом, как это частенько бывает у стариков: ни книг, ни безделушек, ни старых альбомов с фотографиями… только граммофон и стопка пластинок, которые никто никогда не слышал.
Две смежные комнаты внизу, в левом крыле, постоянно меняли хозяев, пока туда не подселили учителя биологии из ближайшей школы. Учитель с Осьминым очень не любили друг друга – настолько, что при встрече разве что не раскланивались, выпуская невидимые щупальца холодной ненавидящей вежливости.
Осьмина звали Сергей Валентинович, и был он не кто иной, как муж Эльвиры Леоновны. Так про него все и говорили: муж Эльвиры Леоновны. Поженились они в восьмидесятом, когда Эльвире было двадцать пять, а в восемьдесят первом уже родилась Элла. За ней в восемьдесят третьем – близнецы, а еще два года спустя – Эдуард. Эльвира Леоновна рожала легко, восстанавливалась после родов очень быстро и уже подумывала, не родить ли ей в четвертый раз, как в восемьдесят седьмом году Осьмин неожиданно скончался от инфаркта.
Нельзя сказать, что Эльвира очень скорбела по мужу. Сергей Валентинович был типичным местечковым функционером высокого ранга, с плоским лицом, потерявшим за годы брака всю выразительность, когда-то пленившую молодую Эльвиру Шестакову. Он был крайне полезен и ей, и Розе – в конце концов, кому, как не Сергею, они были обязаны тем, что постепенно расселились по всему дому, причем расселение их происходило так естественно, что ни у кого не вызывало возмущения. Эльвирой Леоновной восхищались, называли ее матерью-героиней, приводили в пример… Она могла позволить себе не работать в отличие от сестры, которая, так и не выйдя замуж, тщетно пыталась найти подходящего супруга в пыльных помещениях главной городской библиотеки.
Овдовев, Эльвира Леоновна отгоревала положенное время, а затем поняла, что жить теперь придется по-другому. К счастью, она никогда не упускала возможности завязать полезные знакомства, пользуясь положением мужа, и у нее не возникло сложностей с тем, чтобы устроиться на хорошую работу, – взяли Шестакову в городской департамент культуры. Решив вопрос с работой, Эльвира с присущим ей здравомыслием постановила, что в доме нужен мужчина, а для этого она должна выйти замуж.
На сестру полагаться было нельзя: легкомысленная Роза заводила один роман за другим, но мужчин выбирала неподходящих: во-первых, женатых, а во-вторых, из рода красивых прохиндеев. А Эльвире в мечтах виделся мужчина приличный, порядочный, с хорошим положением, способный взять на себя не очень легкий, но приятный груз ответственности за двух женщин и четверых детей. Выискивать такого на улицах было неразумно – слишком невелики шансы на успех. Еще меньше возможностей предоставляла работа обеих сестер. Кружки, «совместный досуг» и прочие мероприятия для тех, кому «за тридцать», были с негодованием Эльвирой отвергнуты.
И тогда в ее белокурую голову пришла отличная идея. Она придумала возродить в их доме традицию салонов.
В эту игру втянулись все, включая детей: рисовали приглашения, продумывали темы для бесед, предлагали игры, которые подошли бы и взрослым, и детям… Эльвира и Роза тщательно отбирали гостей: им вовсе не требовалась чисто мужская компания, но и терпеть конкуренток на своем поле они не собирались. Нет, в первую очередь вечера должны были быть интересными – это понимали обе, – чтобы привлечь к ним внимание. А там уже можно будет действовать по ситуации.
«В субботу у нас ожидается веселье, заходите!» – ненавязчиво приглашала одна сестра. «Мы устраиваем небольшие посиделки, нам будет приятно вас видеть», – очаровательно улыбалась вторая. Сестры были красавицами, и люди охотно отзывались на приглашение. «Во сколько, вы говорите? В шесть? Почту за честь, дорогая Эльвира!»
Первый вечер прошел так удачно, что Роза сама не верила их успеху. Эльвира пожимала плечами и с торжествующей улыбкой на губах поясняла, что главное – продумать мелочи, а уж исполнение – дело второе. Мелочи и впрямь были продуманы. Никаких пошлых блюд вроде «мяса по-французски» – только запеченная рыба, овощной суп-пюре, мороженое и фрукты на десерт: все просто, недорого, но вкусно приготовлено. Никакого безобразного «свадебного стола» – гости сидели за круглым столом, играла негромкая музыка, в соседней комнате и в коридоре можно было танцевать. Никакого пьянства – боже упаси, ведь все культурные люди! – только игры, смешные фанты, танцы, конкурсы и даже – задумка Розы – «живые картины», персонажи которой норовили разбежаться в разные стороны под дружный смех присутствующих.
Возможно, расшевелить гостей с первого же вечера не удалось бы, если бы не дети. Они придавали всему сборищу характер легкий и неформальный: носились везде, смеялись, принимали живейшее участие во всех затеях, но в то же время были достаточно хорошо воспитаны, чтобы не лезть к гостям и не мешаться под ногами. Когда детей уложили, вечер приобрел более «взрослый» характер: беседовали о политике, и Эльвира Леоновна, как женщина умная, сама говорила мало, но по делу, а в основном провоцировала высказываться мужчин.
Да, первый вечер имел большой успех. Расходясь, сразу же договорились о следующей встрече – через две недели, и, нужно сказать, приглашенные ждали этого дня не меньше, чем сестры Шестаковы. Встреча прошла так же весело, как и предыдущая, и сестры твердо решили сделать «салоны» традицией.
Постепенно слово «салон» заменилось новым, придуманным Розой, – теперь их субботние вечера стали называться журфиксами. Хотя приходить на них без приглашения не стоило – Эльвира с сестрой тщательно отбирали гостей, и попасть в дом Шестаковых «на субботу» было почетно.
В конце концов сложился круг людей, которые могли приходить на журфиксы беспрепятственно. Две семейные пары: актриса с мужем, главным режиссером Тихогорского театра, и один из заместителей директора швейной фабрики с супругой – оба неожиданно оказались людьми интересными и компанейскими. Трое неприкаянных и вечно голодных художников, смотревших влюбленными глазами на сестер, – их Эльвира держала «для интересу»: они и в самом деле были весельчаками, готовыми поддержать любое смешное начинание, а заодно и повозиться с детьми. Директор единственной в Тихогорске гимназии, всерьез приглядывавшийся к Розе. Руководитель хора мальчиков, находившийся в состоянии развода, а потому представлявший для сестер некоторый интерес, хоть и не очень значительный: Михаил Арнольдович был человек творческий в худшем смысле этого слова, а именно – беспомощный и наивный до умиления, однако при этом эрудит и умница во всем, кроме бытовой стороны существования.
Однако любимыми гостями Эльвиры и Розы были два приятеля, Борис Юрьевич Чудинов, терапевт областной больницы, и Антон Павлович Соколов, хирург этой же больницы, которого сестры, а за ними и все остальные, ласково звали Антоша.
Боря Чудинов был худощавым рыжеватым мужчиной с бородой, застенчивым и скромным. Однако, выпив, он становился раскованным и следил блестящими глазами за красавицами сестрами, громко шутил и заключал с художниками самые невероятные пари. Как все светлокожие, легко краснел, чем пользовался Антоша Соколов, то и дело поддевая приятеля.
В отличие от своего тихого рыжего друга Антоша был красавцем: высокий, с вьющимися темными волосами, с чеканным профилем и белозубой мальчишеской улыбкой… «У Антоши внешность героя», – говорила Роза Леоновна и была совершенно права, а Эльвира добавляла: «Соколову бы в фильмах сниматься!» Впрочем, он и хирургом был отличным.
Однако и красота, и профессионализм Антона Павловича меркли по сравнению с его обаянием. Сам он не понимал, какое впечатление производит, не упивался собою и от этого становился еще милее и симпатичнее. «Замечательный человек наш Антоша», – искренне говаривал Михаил Арнольдович, и с ним все соглашались. Антошу любили, и часть этой любви распространялась – совершенно заслуженно, надо сказать – на Борю Чудинова.
Все расчеты Эльвиры обернулись дымом, когда она поняла, что влюбилась в хирурга. Однако со свойственным ей практицизмом она сделала все, чтоб он не узнал об этом. Поэтому никто не мог с уверенностью сказать, соперничали ли сестры из-за Антона Павловича, – но то, что он нравился им обеим, казалось очевидным. Эльвире и Розе было по тридцать четыре года, Соколову с Чудиновым – чуть больше тридцати, и знакомые Шестаковых вполголоса судачили о том, как же сложатся две пары и сложатся ли вообще.
Дело несколько осложнялось тем, что при всем своем обаянии и исключительной внешности Антоша был несколько мягковат и даже инфантилен. Собственно, уменьшительно-ласкательное его прозвище произошло именно из-за покровительственного отношения к нему сестер, да и всех остальных тоже. Там, где другой брал бы кавалерийским наскоком и добивался успеха, Антон Павлович терялся, колебался и в результате оставался ни с чем. В сложных ситуациях Антоша, не зная, что ему делать, приходил советоваться к сестрам, и они принимали в нем живейшее участие, наставляли со всей женской мудростью (здесь был в основном вклад Эльвиры).
Всеобщее мнение гласило, что именно эти инфантильность и нерешительность мешали Соколову определиться, кто из сестер ему нравится больше. Ничем иным невозможно было объяснить, что после года знакомства он еще не сделал предложения ни одной из них. В больнице у него ни с кем не закрутился роман, об этом знали точно, а больше Антон Павлович нигде не бывал. Кроме дома Шестаковых.
– Я как раз в то время поселился в Тихогорске, – проговорил Корзун, закуривая вторую сигарету. – Работа у меня была разъездная, и домой я возвращался нечасто. Но друзей Шестаковых помню очень хорошо, к тому же сестры приглашали меня в гости, и пару раз я бывал на этих самых журфиксах. Тогда, в конце восемьдесят девятого года, все стремительно менялось, и в воздухе было, знаете, ожидание огромных, невероятных перемен. Казалось, что вот-вот начнется новая жизнь и нужно жить как можно быстрее… Даже журфиксы устраивались уже не раз в две недели, а еженедельно, и мне казалось, что сестры все чаще впадают в состояние несколько нездоровой взвинченности. Одно время я наивно полагал, что причина – в событиях, происходивших в стране, однако в конце концов до меня, наивного, дошло, что все гораздо проще.
– Дело было в Антоне Соколове, так?
– Да. Думаю, исключительно в нем. Я однажды услышал, как Эльвира и Роза ссорились и в разговоре звучало его имя. И в их отношениях даже мне, человеку чужому, чувствовалось напряжение.
– Кто из сестер вам больше нравился? – неожиданно спросил Илюшин.
Валентин Ованесович сбил пепел с сигареты, который ветер сразу подхватил и рассыпал над цветочной грядкой.
– Роза, – сказал он наконец. – Она была… мягче, что ли. Сестры очень отличались по характеру: Эльвира – целеустремленная, собранная, с азартом в глазах. Роза – расслабленная, неторопливая. И обе были удивительные красавицы, из таких, от которых мужчинам сложно отвести взгляд. Правда, Роза была несколько инфантильна, фактически – пятый ребенок при Эльвире. Они чувствовали себя как рыбы в воде в той обстановке восхищения, почитания, влюбленности, которая сложилась за время этих… журфиксов. Конец им положила та трагедия, что случилась в девяностом. Вы, наверное, знаете.
– Нет, не знаю, – отозвался Макар удивленно. – Какая трагедия?
– «Трагедия» – это я, пожалуй, громко сказал. Хотя по масштабам Тихогорска дело, конечно, получилось очень шумное и преступника искали, можно сказать, всем городом. Уровень преступности здесь очень низкий, город и сейчас спокойный, и тогда, в девяностом, был тихим. Это уж после началось… криминальные стычки, дележ собственности…
– Кого-то убили в девяностом году? – догадался Илюшин и покосился на Корзуна, опасаясь, что тот ударится в воспоминания о «бандитских девяностых».
– Бориса Юрьевича, – вздохнул Валентин Ованесович. – Чудинова, терапевта.
– Друга Соколова?
– Его самого. Про убийство я вам напрасно сказал, потому что так и не смогли узнать, случайно ли его та машина сбила или специально… Я думаю, что первое, потому как помню Борю и уверен: врагов у него быть не могло. Тогда, в самом начале девяностого года, мне исполнилось тридцать два, и с Борькой мы оказались ровесниками. Он нравился мне больше остальных. В нем, знаете ли, была какая-то внутренняя чистота и прямота, и человек он был, безусловно, порядочный. Он тоже, похоже, мне симпатизировал… К тому же мы оба сошлись на почве любви к рыбалке. Правда, разговоры наши имели характер чисто теоретический, но в любом случае приятно встретить единомышленника, согласитесь! И когда вечером третьего февраля нашли тело…
Корзун замолчал, старательно вмял окурок в жестяную банку, пристроенную возле ножки скамейки.
– Метель страшная мела в том феврале, – сказал он наконец. – Весь февраль. Конечно, все следы занесло.
* * *
Метель в феврале только наступившего тысяча девятьсот девяностого года мела страшная, начиная с самого первого числа, а точнее – с ночи тридцать первого января. Снегоуборочная техника работала не переставая, и все равно к вечеру дороги утопали в снегу. Люди старались не выходить из квартир без серьезной надобности: под снегом подстерегал гололед, зима свирепела с каждым днем, бесилась, дико выла за стенами, обрушивала колючий снег на прохожих. Вслед за метелью ударил холод, державшийся сутки, а затем снова потеплело и завьюжило. Протекавшая через Тихогорск узкая река Суряжина из-за своего бурного течения не замерзала – сизая вода ее мелькала среди сугробов, возвышавшихся по берегам.
Неподалеку от дома Шестаковых был спуск к Суряжине – там выходил из земли родник, из которого местные жители брали воду. Городская администрация, несмотря на просьбы горожан, все никак не могла благоустроить площадку перед родником, и вода стекала на землю. В результате в сильные холода снег и расчищенная земля схватывались льдом, спускаться на который рисковали немногие – жутковатая Суряжина облизывала замерзший берег в десяти шагах от трубы родника, и упасть в нее никому не хотелось.
Днем третьего февраля по городу разнеслась страшная новость: Татьяна Любашина покончила с собой – утопилась в речке, как раз под родником. Ужаснее всего было не то, что утопилась – это как раз знающих людей не удивило, потому что характер у Таньки-шалавы был дикий, неуравновешенный, – а то, что оставила она после себя трехмесячную Сонечку. Правда, быстро разобрались, что в Анненске живет двоюродная сестра Таньки с мужем, и девочку отдали ей.
Дом Шестаковых притих после этого известия, потому что утопившаяся последние три года занимала комнаты на первом этаже – те самые, в которых когда-то жил учитель биологии.
Не везло сестрам Шестаковым с жильцами этой квартиры: сначала завистливый ехидный учитель, затем Татьяна… Пожалуй, доведись сестрам выбирать нижнего соседа, они бы остановились на учителе, а не на дворничихе Таньке, но выбирать им не дали.
По утрам Любашина мела улицы, а вечером строчила на старой швейной машинке, и даже была у нее кой-какая клиентура – из тех дамочек, которых не останавливала от общения с Танькой ее репутация. А репутация, надо сказать, была паршивая, потому что поведение Любашиной многие называли легкомысленным, а некоторые говорили прямо: развратная она девка, Танька из шестаковского дома.
Тощая, с выпирающими коленками, в бесстыже обтягивающем коротком полудетском платье, Танька казалась болезненной. Смотрела на всех странно – искоса, тревожными глазами, словно то ли боялась, что ударят, то ли примерялась ударить сама. К понравившимся мужчинам подходила запросто, не разбирая, женат или нет, и уводила к себе в комнатку, не скрываясь, причем избранник обычно шел за Любашиной как заговоренный – было в ней что-то такое, что притягивало мужиков. Глаза удлиненные, приподнятые к вискам, бледная кожа и скулы проваленные, как у туберкулезной больной. Только губы у Любашиной были пухлые, но вечно искусанные и шелушащиеся.
Как-то раз на Таньку напала жена одного из «уведенных» с криком: «Я тебя без волос оставлю». Но тощая Любашина дала ей такой отпор, что несчастной супруге пришлось с позором бежать со двора. Танька в ярости еще и камнями вслед ей швырялась, к восторгу собравшихся детей.
Конечно, все это не могло нравиться сестрам Шестаковым.
Роза возмущенно нашептывала сестре, что нижняя соседка подает дурной пример детям своим поведением, но Эльвира, несмотря на антипатию к Таньке-шалаве, признавала, что с детьми та мягка, почти нежна, никогда при них не матерится и не эпатирует публику. Даже Элю, вечно надоедавшую со своими детскими выдумками, Любашина не прогоняла, а выслушивала и что-то ей рассказывала.
Принесла Любашина разве что не в подоле – носила ребенка так, что до седьмого месяца никто не знал, что она беременная. А потом вдруг, буквально за несколько дней, раздулась, стала как пузатая лодка и через два месяца родила. От кого – никто не знал, да особенно и не интересовались: пойди там сообрази, с Танькиной-то неразборчивостью в связях. Хорошо еще, что ребенок родился здоровый – Танька быстро пихнула его в ясли, когда подошел срок, и снова вышла на работу.