Последние дни наших отцов
Часть 48 из 58 Информация о книге
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Робер умолк. Выбился из сил. Ему было больно, так больно, что хотелось умереть. А дом полыхал. Он любил свой дом. Где им теперь жить?
Молчание длилось долго. Треск огня заглушил все ночные звуки. Кей спрятал револьвер. Он взглянул в окно соседнего дома, где укрылись перепуганные жена и дети Робера, и встретился взглядом с ребенком — тот смотрел на отца, избитого и униженного у него на глазах.
Дом горел, языки пламени вздымались к небу. Лежащий в пыли мужчина рыдал. Клод провел рукой по лицу. Робер был невиновен.
— Что мы наделали, Кей? — выдохнул он.
— Не знаю. Мы уже даже не люди.
Молчание.
— Надо возвращаться, надо уезжать. Уехать и забыть.
Кей кивнул. Уехать и забыть.
— Я займусь, найду нам самолет до Лондона, — сказал он. — Сходи за Толстяком.
Часть четвертая
59
Никто его больше не любил. И он уехал. Стоя на палубе корабля, уносящего его в Кале, Толстяк смотрел на удаляющийся берег Англии. Яростный осенний ветер бил ему в лицо. Было очень грустно. Стоял конец октября 1944 года, и никто его больше не любил.
* * *
Кей, Толстяк и Клод вернулись в Лондон в начале сентября. По прибытии Толстяк был в восторге: какая радость снова видеть своих — Станисласа, Доффа и Лору! Какое счастье прижать Лору к груди! Мальчик родился прямо в день высадки. Появился на свет раньше срока, но совершенно здоровый. Малыш Филипп. Увидев его в первый раз, Толстяк понял, что этот ребенок станет теперь смыслом его жизни — его почти сын, его мечта. Какая радость видеть ребенка Пэла, носить его на руках! Какая радость жить всем вместе в большой квартире в Блумсбери! Какая радость!
Сентябрь был месяцем победы. Толстяк полюбил тот сентябрь. В Лондоне снова воцарился покой, ракет больше не было: Сопротивление сумело локализовать все пусковые установки на французском побережье, и королевские ВВС стерли их с лица земли. Франция была свободна. За последний месяц освобождены оставшиеся города; армии союзников, высадившиеся в Нормандии и в Провансе, соединились в Дижоне. Война в Европе пока не закончилась, еще шла на Востоке и в Германии, но Секция F свою задачу выполнила. Группе УСО/УС удалось договориться со “Свободной Францией” о судьбе французских агентов УСО: они могли либо спокойно вернуться к гражданской жизни во Франции, либо вступить во французскую армию в том же звании, какое получили в Управлении.
Стало быть, они внесли свой вклад в разгром немцев; их страдания, их страхи были не напрасны. Они могли гордиться, могли быть счастливы. Но все было не так. Вскоре Толстяк убедился, что радость исчезла из Блумсбери.
Клод и Кей ходили мрачные, подавленные, истерзанные, не смеялись, никуда не выходили. О Робере никто не знал, никто и никогда не должен был узнать. Оба, стыдясь, замкнулись в молчании. Если они были одни в комнате, Клод пытался заговорить на эту тему, но Кей обрывал разговор — твердил, что это все бедствия войны, что они провели два года в кошмарных условиях и ничего другого от них нельзя было ждать, что пора перестать об этом думать, скоро все забудется.
— Но мы же ненавидели! — жаловался Клод.
— Мы сражались! — поправлял его Кей.
Клод сомневался: враги смертны, а ненависть живуча. Отравляет кровь, передается от родителей к детям, поколение за поколением, а значит, ничто не кончается, все сражения впустую. Какой толк убивать врага, если не можешь покончить с собственной ужасной горгоной — инстинктом ненависти.
Толстяк не понимал, что происходит. Ему было совсем одиноко. Он так мечтал вернуться, но теперь ему казалось, что никто его больше не любит. Клод его избегал: когда Толстяк спросил, почему он такой грустный, кюре ничего не ответил. А однажды вообще сказал: “Ты не поймешь, Ален”, — и сердце Толстяка разбилось от горя.
Станислас еще занимался союзническими группами для секций УСО на Востоке, ему было недосуг возиться с Толстяком. И Доффу тоже, у него еще были дела в контрразведке.
Лора, обычно такая сияющая, с наступлением осени поддалась ходу времени: приближалась первая годовщина смерти Пэла, и она грустила. Добрый Толстяк считал, что хуже нет всяких дат и календарей, они только вгоняют людей в тоску, напоминают, что мертвые умерли, как будто это и так неизвестно. Он изо всех сил пытался ее веселить, отвлекать от черных мыслей, водить по магазинам и кафе, но без особого успеха. Почему они никогда не заходят в то кафе у Британского музея, где она призналась ему, что беременна? Ах, как он был горд: ему доверили тайну! Он не раз предлагал ей заняться маленьким Филиппом, немного ее разгрузить; он сумеет о нем позаботиться, ведь он ему что-то вроде отца. Но он видел, что Лоре неспокойно. В придачу она никогда не оставляла ребенка с ним наедине: ведь говорят, он слишком грубый, слишком рассеянный — ей было не по себе, когда он брал его на руки. Ах, проклятье, проклятая жизнь! Он так мечтал об этом ребенке все эти месяцы войны! Иногда под вечер, в теплую погоду, они с Лорой ходили в парки. Пылала осенняя листва, она держала сына на руках и смеялась. Она была прекрасна. Они оба были прекрасны. Она поднимала Филиппа высоко-высоко, и малыш смеялся, как мать. А Толстяк любовался ими, держась поодаль, — он же жирный-никчемный-кусок-сала-годный-разве-что-возить-коляску. Ему казалось, что он не вправе жить ради этого ребенка. Страдал. Какого черта друзья его ненавидят, ведь он так их любит! Толстяка словно поразило безжалостное проклятие финала войны: как только она закончится, он перестанет существовать!
Он пытался поговорить об этом с Клодом, и не раз, но Клод не был прежним. Теперь они спали в одной комнате, ведь его комнату занял Филипп. Но Клод избегал Толстяка. Не ложился, пока Толстяк не уснет. Толстяк старался не спать, щипал себя, чтобы не задремать и поговорить с Клодом, когда тот придет. Он хотел сказать, что ему очень грустно, что их группа не такая, как прежде, непонятно почему. Почему та радостная жизнь, о какой он мечтал всю войну, стала жизнью, полной теней и печали? А потом в одну октябрьскую ночь все рухнуло. Дело было за полночь, весь дом спал, но Толстяк держался молодцом, не уснул. Только притворно храпел, делая вид. Пришел Клод, стал ложиться… Толстяк вскочил, включил свет и начал рассказывать о своей горькой жизни. Но Клод разозлился — впервые рассердился на Толстяка.
— Все не так, как прежде, Попик, — сказал Толстяк, садясь к нему на постель.
— Ты тоже не такой, как прежде, Толстяк, — пожал плечами Клод.
Толстяка сильно задели его слова:
— Нет! Я такой же! Думаешь, я изменился? Да? Скажи! Я изменился и поэтому больше вам не нужен? Что случилось, Попик? Это из-за того, что мы убивали людей?
Молчание.
— Так, Попик? Из-за того, что мы убивали людей? Я все время об этом думаю. Мне кошмары снятся. Тебе тоже, Поп?
Клод взвился:
— Отвали со своими вопросами! И хватит называть меня Поп, или Попик, или черт знает как еще! Пора перевернуть страницу! Мы делали свое дело, вот! Это наш выбор. Мы сами все это выбрали! Сами решили воевать и носить оружие! Сами решили поддаться гневу! Другие выбрали дом и сидели на жопе ровно, а мы решили взять в руки оружие. Никто за нас выбор не делал, и никто вместо нас не будет за нас отвечать. Мы выбрали убийство! Мы сами выбрали то, чем стали, Толстяк. Мы такие, какие есть, а не такие, какими были. Понял, Толстяк?
Толстяк был не согласен. Но в голосе Клода звучала такая злость, что он совсем расстроился. Почему тот не сказал с самого начала, что прозвище ему не нравится? Он был подобрал ему другое. Звал бы его Лис — Клод в самом деле напоминал лиса.
После долгого колебания добряк наконец решился ответить, тихо, почти неслышно:
— Но, может, однажды мы сможем забыть? Мне бы так хотелось забыть…
— Да хватит уже, черт тебя раздери! Хочешь знать, на что мы способны? На все! И знаешь что? Больше всех повезло Пэлу. Ему уже не нужно жить тем, кем он стал!
— Нельзя так говорить про Пэла! — заорал Толстяк.
Клод грязно выругался, натянул брюки и в досаде вылетел из квартиры. В соседней комнате заплакал разбуженный Филипп. Кей и Лора вскочили, встревоженные шумом и криками.
— Что происходит, Толстяк? — спросила Лора, входя в спальню.
Как давно она не говорила с ним так ласково! Но нервы у Толстяка не выдержали, он сорвался. Надо уезжать, и подальше.
— Задолбало! Заколебало, черт! — кричал тихий гигант.
— Но, Толстяк, что случилось-то? — повторяла Лора.
Она подошла и нежно положила руку ему на плечо.
Толстяк молча схватил свой старый чемодан и стал швырять туда какие-то вещи.
— Но Толстяк… — в недоумении твердила Лора.
— Заколебало! Срань! Я выметаюсь! Сваливаю отсюда, я сказал!
В глазах у него стояли слезы. Как же он себя ненавидел! Кей тоже попытался с ним заговорить, но тот ничего не желал слушать. Застегнул чемодан, натянул огромное пальто и ботинки и выбежал вон.
— Толстяк, подожди! — звали Лора и Кей.
Он скатился с лестницы, выскочил на улицу и помчался изо всех сил, убегая в ночь. Он жалок, его больше не существует. Он существовал только на войне. Завел друзей, в нем находили что-то хорошее. Лора даже сказала, что внутри он самый красивый. Самый красивый внутри — это почти что просто самый красивый. Но теперь он уже не Толстяк-боевое-прозвище, а просто толстый Толстяк. Он остановился на пустынной улочке и дал волю бурным рыданиям: он самый одинокий человек на свете. Даже Клоду он больше не нужен. Его никто не будет любить никогда. Ни мужчины, ни женщины, ни лисы. Разве что родители. Да, родители. Ему захотелось снова увидеть мать, милую маму, она будет любить его, даже если он всего лишь грязный толстяк. Ему хотелось выплакаться в ее объятиях. Ему хотелось навсегда вернуться во Францию.
* * *
Вот так Толстяк, уверенный, что его больше никто не любит, покинул Лондон. Доехал на автобусе до побережья и сел на рыбацкое судно, бравшее пассажиров. Корабль медленно плыл по Ла-Маншу. Прощайте, англичане, прощай, жизнь.
В квартире царило недоумение. Лора, Кей, Клод, Дофф и Станислас два дня искали Толстяка по всему городу. Теперь все грустно сидели на кухне и ругали себя.
— Это я виноват, — сказал Клод. — И что на меня нашло, с чего я разорался…
— И я… — добавила Лора. — Я слишком мало обращала на него внимание… Из-за Филиппа.
Она закрыла лицо руками:
— Мы его больше никогда не увидим!
— Не волнуйся, вернется, — утешил ее Станислас. — Мы все пережили трудные годы, скоро станет получше.
Клод, совсем убитый, ушел с кухни к себе в спальню. Что с ним происходит, куда он катится? Сперва так поступить с Робером, теперь прогнать Толстяка, его доброго Толстяка, лучшего из людей. Он преклонил колена у кровати. Господи, что он натворил? Перед его глазами все время стоял пылающий дом Робера; он мучил несчастного, который украл консервы. Он сложил руки и стал молиться. Ему снова нужен Бог. Во что он превратился? Он молился как безумный.
Господи, сжалься над душами нашими. Мы покрыты пеплом и сажей.
Мы больше не хотим убивать.
Мы больше не хотим воевать.
Что с нами сталось? Мы были людьми, а теперь мы ничто.
Куда нам идти? Мы больше не будем прежними.
Нам больше не быть людьми, ибо люди, настоящие люди, не ненавидят, но лишь пытаются понять.
Господи, что сделали с нами враги наши, принудив нас сражаться? Они преобразили нас, наполнили тьмой сердца наши, сожгли наши души, помрачили глаза и запачкали слезы. Они подменили нас, заразили ненавистью своей, сделали из нас то, чем мы стали.
Молчание длилось долго. Треск огня заглушил все ночные звуки. Кей спрятал револьвер. Он взглянул в окно соседнего дома, где укрылись перепуганные жена и дети Робера, и встретился взглядом с ребенком — тот смотрел на отца, избитого и униженного у него на глазах.
Дом горел, языки пламени вздымались к небу. Лежащий в пыли мужчина рыдал. Клод провел рукой по лицу. Робер был невиновен.
— Что мы наделали, Кей? — выдохнул он.
— Не знаю. Мы уже даже не люди.
Молчание.
— Надо возвращаться, надо уезжать. Уехать и забыть.
Кей кивнул. Уехать и забыть.
— Я займусь, найду нам самолет до Лондона, — сказал он. — Сходи за Толстяком.
Часть четвертая
59
Никто его больше не любил. И он уехал. Стоя на палубе корабля, уносящего его в Кале, Толстяк смотрел на удаляющийся берег Англии. Яростный осенний ветер бил ему в лицо. Было очень грустно. Стоял конец октября 1944 года, и никто его больше не любил.
* * *
Кей, Толстяк и Клод вернулись в Лондон в начале сентября. По прибытии Толстяк был в восторге: какая радость снова видеть своих — Станисласа, Доффа и Лору! Какое счастье прижать Лору к груди! Мальчик родился прямо в день высадки. Появился на свет раньше срока, но совершенно здоровый. Малыш Филипп. Увидев его в первый раз, Толстяк понял, что этот ребенок станет теперь смыслом его жизни — его почти сын, его мечта. Какая радость видеть ребенка Пэла, носить его на руках! Какая радость жить всем вместе в большой квартире в Блумсбери! Какая радость!
Сентябрь был месяцем победы. Толстяк полюбил тот сентябрь. В Лондоне снова воцарился покой, ракет больше не было: Сопротивление сумело локализовать все пусковые установки на французском побережье, и королевские ВВС стерли их с лица земли. Франция была свободна. За последний месяц освобождены оставшиеся города; армии союзников, высадившиеся в Нормандии и в Провансе, соединились в Дижоне. Война в Европе пока не закончилась, еще шла на Востоке и в Германии, но Секция F свою задачу выполнила. Группе УСО/УС удалось договориться со “Свободной Францией” о судьбе французских агентов УСО: они могли либо спокойно вернуться к гражданской жизни во Франции, либо вступить во французскую армию в том же звании, какое получили в Управлении.
Стало быть, они внесли свой вклад в разгром немцев; их страдания, их страхи были не напрасны. Они могли гордиться, могли быть счастливы. Но все было не так. Вскоре Толстяк убедился, что радость исчезла из Блумсбери.
Клод и Кей ходили мрачные, подавленные, истерзанные, не смеялись, никуда не выходили. О Робере никто не знал, никто и никогда не должен был узнать. Оба, стыдясь, замкнулись в молчании. Если они были одни в комнате, Клод пытался заговорить на эту тему, но Кей обрывал разговор — твердил, что это все бедствия войны, что они провели два года в кошмарных условиях и ничего другого от них нельзя было ждать, что пора перестать об этом думать, скоро все забудется.
— Но мы же ненавидели! — жаловался Клод.
— Мы сражались! — поправлял его Кей.
Клод сомневался: враги смертны, а ненависть живуча. Отравляет кровь, передается от родителей к детям, поколение за поколением, а значит, ничто не кончается, все сражения впустую. Какой толк убивать врага, если не можешь покончить с собственной ужасной горгоной — инстинктом ненависти.
Толстяк не понимал, что происходит. Ему было совсем одиноко. Он так мечтал вернуться, но теперь ему казалось, что никто его больше не любит. Клод его избегал: когда Толстяк спросил, почему он такой грустный, кюре ничего не ответил. А однажды вообще сказал: “Ты не поймешь, Ален”, — и сердце Толстяка разбилось от горя.
Станислас еще занимался союзническими группами для секций УСО на Востоке, ему было недосуг возиться с Толстяком. И Доффу тоже, у него еще были дела в контрразведке.
Лора, обычно такая сияющая, с наступлением осени поддалась ходу времени: приближалась первая годовщина смерти Пэла, и она грустила. Добрый Толстяк считал, что хуже нет всяких дат и календарей, они только вгоняют людей в тоску, напоминают, что мертвые умерли, как будто это и так неизвестно. Он изо всех сил пытался ее веселить, отвлекать от черных мыслей, водить по магазинам и кафе, но без особого успеха. Почему они никогда не заходят в то кафе у Британского музея, где она призналась ему, что беременна? Ах, как он был горд: ему доверили тайну! Он не раз предлагал ей заняться маленьким Филиппом, немного ее разгрузить; он сумеет о нем позаботиться, ведь он ему что-то вроде отца. Но он видел, что Лоре неспокойно. В придачу она никогда не оставляла ребенка с ним наедине: ведь говорят, он слишком грубый, слишком рассеянный — ей было не по себе, когда он брал его на руки. Ах, проклятье, проклятая жизнь! Он так мечтал об этом ребенке все эти месяцы войны! Иногда под вечер, в теплую погоду, они с Лорой ходили в парки. Пылала осенняя листва, она держала сына на руках и смеялась. Она была прекрасна. Они оба были прекрасны. Она поднимала Филиппа высоко-высоко, и малыш смеялся, как мать. А Толстяк любовался ими, держась поодаль, — он же жирный-никчемный-кусок-сала-годный-разве-что-возить-коляску. Ему казалось, что он не вправе жить ради этого ребенка. Страдал. Какого черта друзья его ненавидят, ведь он так их любит! Толстяка словно поразило безжалостное проклятие финала войны: как только она закончится, он перестанет существовать!
Он пытался поговорить об этом с Клодом, и не раз, но Клод не был прежним. Теперь они спали в одной комнате, ведь его комнату занял Филипп. Но Клод избегал Толстяка. Не ложился, пока Толстяк не уснет. Толстяк старался не спать, щипал себя, чтобы не задремать и поговорить с Клодом, когда тот придет. Он хотел сказать, что ему очень грустно, что их группа не такая, как прежде, непонятно почему. Почему та радостная жизнь, о какой он мечтал всю войну, стала жизнью, полной теней и печали? А потом в одну октябрьскую ночь все рухнуло. Дело было за полночь, весь дом спал, но Толстяк держался молодцом, не уснул. Только притворно храпел, делая вид. Пришел Клод, стал ложиться… Толстяк вскочил, включил свет и начал рассказывать о своей горькой жизни. Но Клод разозлился — впервые рассердился на Толстяка.
— Все не так, как прежде, Попик, — сказал Толстяк, садясь к нему на постель.
— Ты тоже не такой, как прежде, Толстяк, — пожал плечами Клод.
Толстяка сильно задели его слова:
— Нет! Я такой же! Думаешь, я изменился? Да? Скажи! Я изменился и поэтому больше вам не нужен? Что случилось, Попик? Это из-за того, что мы убивали людей?
Молчание.
— Так, Попик? Из-за того, что мы убивали людей? Я все время об этом думаю. Мне кошмары снятся. Тебе тоже, Поп?
Клод взвился:
— Отвали со своими вопросами! И хватит называть меня Поп, или Попик, или черт знает как еще! Пора перевернуть страницу! Мы делали свое дело, вот! Это наш выбор. Мы сами все это выбрали! Сами решили воевать и носить оружие! Сами решили поддаться гневу! Другие выбрали дом и сидели на жопе ровно, а мы решили взять в руки оружие. Никто за нас выбор не делал, и никто вместо нас не будет за нас отвечать. Мы выбрали убийство! Мы сами выбрали то, чем стали, Толстяк. Мы такие, какие есть, а не такие, какими были. Понял, Толстяк?
Толстяк был не согласен. Но в голосе Клода звучала такая злость, что он совсем расстроился. Почему тот не сказал с самого начала, что прозвище ему не нравится? Он был подобрал ему другое. Звал бы его Лис — Клод в самом деле напоминал лиса.
После долгого колебания добряк наконец решился ответить, тихо, почти неслышно:
— Но, может, однажды мы сможем забыть? Мне бы так хотелось забыть…
— Да хватит уже, черт тебя раздери! Хочешь знать, на что мы способны? На все! И знаешь что? Больше всех повезло Пэлу. Ему уже не нужно жить тем, кем он стал!
— Нельзя так говорить про Пэла! — заорал Толстяк.
Клод грязно выругался, натянул брюки и в досаде вылетел из квартиры. В соседней комнате заплакал разбуженный Филипп. Кей и Лора вскочили, встревоженные шумом и криками.
— Что происходит, Толстяк? — спросила Лора, входя в спальню.
Как давно она не говорила с ним так ласково! Но нервы у Толстяка не выдержали, он сорвался. Надо уезжать, и подальше.
— Задолбало! Заколебало, черт! — кричал тихий гигант.
— Но, Толстяк, что случилось-то? — повторяла Лора.
Она подошла и нежно положила руку ему на плечо.
Толстяк молча схватил свой старый чемодан и стал швырять туда какие-то вещи.
— Но Толстяк… — в недоумении твердила Лора.
— Заколебало! Срань! Я выметаюсь! Сваливаю отсюда, я сказал!
В глазах у него стояли слезы. Как же он себя ненавидел! Кей тоже попытался с ним заговорить, но тот ничего не желал слушать. Застегнул чемодан, натянул огромное пальто и ботинки и выбежал вон.
— Толстяк, подожди! — звали Лора и Кей.
Он скатился с лестницы, выскочил на улицу и помчался изо всех сил, убегая в ночь. Он жалок, его больше не существует. Он существовал только на войне. Завел друзей, в нем находили что-то хорошее. Лора даже сказала, что внутри он самый красивый. Самый красивый внутри — это почти что просто самый красивый. Но теперь он уже не Толстяк-боевое-прозвище, а просто толстый Толстяк. Он остановился на пустынной улочке и дал волю бурным рыданиям: он самый одинокий человек на свете. Даже Клоду он больше не нужен. Его никто не будет любить никогда. Ни мужчины, ни женщины, ни лисы. Разве что родители. Да, родители. Ему захотелось снова увидеть мать, милую маму, она будет любить его, даже если он всего лишь грязный толстяк. Ему хотелось выплакаться в ее объятиях. Ему хотелось навсегда вернуться во Францию.
* * *
Вот так Толстяк, уверенный, что его больше никто не любит, покинул Лондон. Доехал на автобусе до побережья и сел на рыбацкое судно, бравшее пассажиров. Корабль медленно плыл по Ла-Маншу. Прощайте, англичане, прощай, жизнь.
В квартире царило недоумение. Лора, Кей, Клод, Дофф и Станислас два дня искали Толстяка по всему городу. Теперь все грустно сидели на кухне и ругали себя.
— Это я виноват, — сказал Клод. — И что на меня нашло, с чего я разорался…
— И я… — добавила Лора. — Я слишком мало обращала на него внимание… Из-за Филиппа.
Она закрыла лицо руками:
— Мы его больше никогда не увидим!
— Не волнуйся, вернется, — утешил ее Станислас. — Мы все пережили трудные годы, скоро станет получше.
Клод, совсем убитый, ушел с кухни к себе в спальню. Что с ним происходит, куда он катится? Сперва так поступить с Робером, теперь прогнать Толстяка, его доброго Толстяка, лучшего из людей. Он преклонил колена у кровати. Господи, что он натворил? Перед его глазами все время стоял пылающий дом Робера; он мучил несчастного, который украл консервы. Он сложил руки и стал молиться. Ему снова нужен Бог. Во что он превратился? Он молился как безумный.
Господи, сжалься над душами нашими. Мы покрыты пеплом и сажей.
Мы больше не хотим убивать.
Мы больше не хотим воевать.
Что с нами сталось? Мы были людьми, а теперь мы ничто.
Куда нам идти? Мы больше не будем прежними.
Нам больше не быть людьми, ибо люди, настоящие люди, не ненавидят, но лишь пытаются понять.
Господи, что сделали с нами враги наши, принудив нас сражаться? Они преобразили нас, наполнили тьмой сердца наши, сожгли наши души, помрачили глаза и запачкали слезы. Они подменили нас, заразили ненавистью своей, сделали из нас то, чем мы стали.