Последние дни наших отцов
Часть 27 из 58 Информация о книге
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
* * *
Назавтра был их последний день в Лондоне. Они провели в Англии две недели. Пэл объявил о своем отъезде Франс Дойл, а вечер провел со Станисласом.
— Попутного ветра, — сдержанно сказал Станислас на прощание.
— Передай от меня привет нашим, когда их увидишь.
Старый летчик обещал.
— Особенно Лоре… — уточнил Пэл.
— Особенно Лоре, — ласково повторил Станислас.
Пэл так жалел, что не встретился с Лорой. В увольнении он в основном ждал ее в Блумсбери, верный, полный надежды, подскакивая от малейшего шума. И теперь грустил.
Вернувшись в квартиру, он обнаружил полуголого суетящегося Фарона. Через пару минут тот зашел к Пэлу в гостиную.
— Мне нужна ванная…
— Ну так занимай. Мне не надо.
— Я надолго.
— Да на сколько хочешь.
— Спасибо.
Фарон закрылся в ванной. Сидя в воде с карманным зеркальцем в руках, он тщательно побрился. Долго отмывался, потом подровнял волосы, как следует вымыл голову и на сей раз обошелся без помады. Надел белый костюм и полотняные туфли, тоже белые. Приведя себя в порядок, повесил на шею крестик Клода на веревочке и, глядясь в зеркало, стал бить себя кулаком в грудь, сильно, ритмично — отбивал военный марш последнего отпущения грехов. Он каялся. Просил прощения у Господа. И перед своим отражением прочел стихи Пэла. Он выучил их наизусть.
Пусть откроется мне путь моих слез,
Мне, души своей мастеровому.
Не боюсь ни зверей, ни людей,
Ни зимы, ни мороза, ни ветра.
В день, когда уйду в леса теней, ненависти и страха,
Да простятся мне блужданья мои, да простятся заблужденья,
Ведь я лишь маленький путник,
Лишь ветра прах, лишь пыль времен.
Мне страшно.
Мне страшно.
Мы — последние люди, и сердцам нашим в ярости недолго осталось биться.
Фарона с утра преследовало предчувствие. Он должен был испросить у Господа прощение за все, что сделал, и помощи, чтобы быть стойким до последнего вздоха. Ибо в эту минуту он знал, что скоро умрет.
* * *
Фарон вышел в гостиную через два часа, преображенный, с чемоданом в руке.
— До свидания, Пэл, — торжественно произнес великан.
Сын смотрел на него с удивлением:
— Ты куда?
— Вершить свой долг. Спасибо за стихи.
— Ужинать не будешь?
— Нет.
— Ты прямо с чемоданом? Больше сюда не вернешься?
— Нет. Увидимся в Париже. Адрес у тебя есть.
Пэл в недоумении кивнул. Фарон с силой пожал ему руку и ушел. У него дела, он должен ехать. Нельзя опаздывать на самое важное в мире свидание.
* * *
Он объехал несколько кладбищ, испрашивая прощение у мертвых, потом ходил по городу и раздавал деньги обездоленным, которым прежде не помогал никогда. Наконец он попросил высадить его в Сохо, у проституток. В январе, когда он вернулся в Лондон и встретился с остальной группой, когда его отвадила Мари и высмеяла Лора, ему пришлось идти к проституткам. В комнатах борделей он избил несколько девушек просто так или оттого, что злился на весь свет. Фарон просил прощения у первых встречных шлюх. Держался уже не как заносчивый солдат: горбился, винился, опустив глаза и склонив голову. И покаянно твердил, целуя висевший на шее крест: “Да простятся мне блужданья мои, да простятся заблужденья, ведь я лишь маленький путник, лишь ветра прах, лишь пыль времен. Прости меня, Боже… Прости меня, Боже…”
На какой-то улочке ему встретилась девушка, которой он дал пощечину; она узнала его, несмотря на его белые, как у призрака, одежды.
— Веди меня к себе, — заорал он на своем топорном английском, теряя голову.
Она отказалась. Ей было страшно.
— Отведи меня, я ничего тебе не сделаю.
Он встал на колени и с мольбой протянул ей купюры:
— Отведи меня, спаси меня.
Денег было много. Она согласилась. Входя за ней в мрачное здание, перед которым она стояла, он говорил сам с собой по-французски:
— Ты прощаешь мне? Ты прощаешь мне? Если ты не простишь, кто меня простит? Если ты не простишь, Господь меня не простит. А это надо, надо, чтобы я мог умереть достойно!
Девушка ничего не понимала. Они вошли в комнату на третьем этаже. Маленькую грязную нору.
Фарон еще раз попросил у нее прощения за пощечину. Да, если она найдет в себе силы его простить, он сможет ехать во Францию с миром. Ему нужен был мир, по крайней мере, пока он не взорвет “Лютецию”. Потом Вседержитель может делать с ним все что угодно во искупление его злополучной жизни. Пусть Господь сделает его евреем — это высшая кара. Да, когда его схватит гестапо, он поклянется, что он иудей.
Они стояли друг напротив друга. Она в страхе, а он бормоча, как безумный.
— Потанцуем! — вдруг воскликнул он.
Он заметил патефон. На девице было грубое черное платье из скверной ткани, душившее ее нескладное тело. Но ему она казалась красавицей. Он поставил иголку на дорожку, комната наполнилась музыкой. Она не двигалась. Он подошел к ней, бережно обнял, и они стали танцевать — медленно, держась за руки, закрыв глаза. Они танцевали. Танцевали. Он крепко обнял ее. И чем крепче прижимал к себе, тем сильнее молил Бога простить ему грехи.
В те минуты, когда Фарон танцевал в последний раз, Пэл в Блумсбери, стоя с обнаженным торсом перед зеркалом в ванной, вонзал кончик перочинного ножа в свой шрам, обновляя его. Поморщился от боли. И прекратил, только когда заблестела капля крови. Пурпурной, почти черной крови. Он дал струйке стечь, омочил в ней пальцы и благословил свою кровь, ибо это была кровь отца. Отец, которого он два долгих года считал таким далеким, всегда был рядом — он все это время тек в его жилах. И, заново поставив на себе клеймо негодного сына, он проклял войну. УСО, его задание — все это неважно. Отныне единственной, неотвязной его мыслью будет увезти отца подальше от Парижа и укрыть в надежном месте.
36
Две недели впустую. Кунцер, пожевывая погасший окурок, чертыхался. Он стоял на улице и незаметно наблюдал за входом в здание на улице Бак. Две недели он следил за этим человеком, и все напрасно. Две недели неустанной слежки, и всякий раз одно и то же кино: в полдень мужчина уходил с работы, ехал на метро домой, проверял почтовый ящик и сразу уезжал обратно. Какого черта он ждал? Писем от той девицы? Он не мог знать, что она арестована. Почтовый ящик был пуст, а мужчина вел жизнь скучнее некуда — ничего не происходило, вообще ничего. Никогда и ничего. Кунцер яростно пнул ногой воздух. Никакого следа, он только терял время на ожидание, на слежку. Он даже по ночам наблюдал за почтовым ящиком. Если этот человек — важный агент УСО, как утверждает девица, хоть что-то подозрительное он должен был обнаружить? Но ничего не обнаруживалось. Может, и его задержать, подвергнуть пытке? Нет, бесполезно. Да и пытать он не любил. Боже, до чего он это не любил! Хватит с него девицы, к тому же не так уж много она выболтала. Храбрая. Ох, он до сих пор из-за этого плохо спит! Она заговорила только под градом ударов. Ему казалось, что он избивает Катю, — девушка была так на нее похожа! Рассказала только о письмах; ее роль явно сводилась к доставке сообщений от какого-то британского агента, причем только в этот почтовый ящик. Больше ничего полезного он не выяснил. Не узнал ничего нового о возможном присутствии агентов в Париже. Она назвала несколько имен, но выдуманных, это понятно. Скрыла ли что-то важное? Вряд ли. Она лишь девочка на побегушках, пешка. Агенты спецслужб следят, чтобы исполнители знали о них как можно меньше. Что за чертовщину затевает УСО в Париже? Какую-то масштабную диверсию? Девушка наверняка знала кого-то из бойцов Сопротивления, но сейчас ему было не до них: он хотел заполучить англичан — тех, кто бомбил Гамбург. Пускай Сопротивлением занимается Пес или макаки из гестапо. Девица больше ничего не скажет, это ясно. Храбрая. Или круглая дура. Он все-таки пока придерживал ее на холодке, в “Лютеции”, немножко щадил: когда он с ней закончит, то отдаст ее гестапо, на улицу де Соссе. Там ей будет очень больно.
Мужчина снова вышел из дома с унылым видом, и Кунцер внимательно оглядел его. Он только наблюдал, ничего больше. В почтовом ящике ничего не было, Кунцер это знал, порылся до прихода мужчины. Он посмотрел вслед маленькой фигурке, направлявшейся к бульвару Сен-Жермен: кто это, черт возьми, мог быть? Только смешной мелкий служащий. В нем не было ничего от британского агента, он никогда не оглядывался, ничего не проверял, не проявлял беспокойства. Сколько дней он следил за ним, иногда почти не скрываясь, а тот ни разу его не заметил! Либо это величайший шпион, либо ему нечего скрывать. Дни его проходили на редкость однообразно: каждое утро он уходил в одно и то же время, ехал на метро в министерство. Потом, в полдень, возвращался, шарил в почтовом ящике и снова уезжал на работу. Какая-то совсем уж удручающая рутина, Кунцер был сыт по горло.
Несколько раз он заходил в камеру к девушке, снова спрашивал:
— Кто этот человек?
И получал один и тот же ответ:
— Важный агент из Лондона.
Он не верил в это ни секунды: не таков этот тип, чтобы подготовить операцию на базе Пенемюнде. И все-таки он был убежден, что девица не врет: она приезжала к этому почтовому ящику не один раз, притом с оружием, и посылали ее британские спецслужбы. Но не ради этого человека, это же нонсенс. Главное — выяснить, кто давал ей эти письма. Ничего стоящего она не сказала. На первом допросе он вышел из себя: девица отказывалась говорить.
— Кто вам дал эти письма, мать вашу? — заорал он.
Какой ужас — орать на Катеньку, на свою милую малышку, словно на плохо выдрессированную собаку, которая не желает исполнять забавный трюк. Она не помнит, сперва высокий блондин, потом маленький брюнет, его звали то ли Сэмюэл, то ли Роджер, она его видела всего один раз, он оставлял письма в распределительном щитке какого-то дома. Кунцер смотрел на нее с восхищением: храбрая какая, как его Катя. Он повторил вопросы, пытаясь дать ей шанс, избавить от избиения. Но пришлось бить. Он говорил с ней на “вы”, любовно глядел на нее, на свою воскресшую Катю, втайне ласкал; а потом бил по щекам, бил палкой, словно непослушное животное. Но животное — это он сам. Вот во что его превратили проклятые англичане, стершие с лица земли Гамбург, истребившие женщин и детей — вот во что они его превратили. В животное. А бедняжка кричала, что даже не читала этих писем. Он ей верил. Прочти она их, могла бы спасти себе жизнь.