Погода – это мы
Часть 17 из 50 Информация о книге
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Еще более важен вопрос, что именно мы пытаемся спасти. «Если вы действительно хотите спасти планету, вам следует умереть», – пишет Скрэнтон. Но мы хотим спасти не планету. Мы хотим спасти жизнь на планете – жизнь растений, жизнь животных и жизнь человека. Принятие неизбежной жестокости нашего существования – это первый шаг к тому, чтобы сократить ее до минимума: мы должны потреблять природные ресурсы, чтобы выжить. Это останется истиной для любой политической утопии. Но многим видам, включая человека, удается жить в гармонии с природой, и они делают это, не совершая самоубийств. Они делают это, беря у планеты меньше, чем она может произвести, и питая экосистемы. Они делают это, живя так, словно у них есть только одна Земля, а не четыре. Относясь к планете как к своему единственному дому.
Далее Скрэнтон описывает самоубийство Дэвида Бакела, приходя к заключению, что «самопожертвование доводит логику личного выбора до конечной цели».
Я не оправдываю ни самоубийство Бакела, ни самоубийства в принципе. Но важно помнить, что он совершил самоубийство не для того, чтобы сократить свой углеродный след. Его самосожжение – вполне в духе публичных самосожжений буддистских монахов в знак протеста против войны во Вьетнаме – было явно обставлено так, чтобы иметь свидетелей, оставить ожог в общественной совести, разжечь костер перемен. Оно превратило акт самоуничтожения в оружие, чтобы напомнить нам, что мы не хотим самоуничтожаться.
«Настоящий выбор, который стоит перед всеми нами, заключается не в том, что покупать, летать ли самолетами, или заводить детей, или нет, а в том, есть ли у нас желание обязать себя жить нравственно в разрушенном мире, где коллективное выживание человечества зависит от некой экологической благодати».
Что такое жить нравственно, как не делать нравственный выбор? Сюда относится выбор, что покупать, летать ли самолетами и сколько заводить детей. Что такое природная благодать, если не сумма ежедневных, ежечасных решений брать не больше, чем уместится в руках, питаться, не потворствуя желудку, создавать себе ограничения, чтобы мы все могли разделить то, что останется?
«Я не могу защитить дочь[328] от будущего и даже не могу обещать ей лучшей жизни. Все, что в моих силах, это научить ее: как проявлять заботу, как быть доброй и как жить, не нарушая границ природной благодати. Я могу научить ее быть суровой, но жизнерадостной, гибкой и благоразумной, потому что ей придется бороться за самое необходимое. Но мне также нужно научить ее сражаться за правое дело, потому что это не чье-то сугубо личное дело. Мне нужно научить ее, что все вокруг смертно, даже она сама и я, и ее мать, и весь знакомый нам мир, но с принятия этой горькой истины начинается мудрость».
С этого не начинается мудрость. С этого заканчивается капитуляция.
Кому есть дело до того, важно ли это для его дочери? Ее внукам будет все равно. Им будет не важно, была ли она доброй, или суровой, но жизнерадостной, или гибкой и благоразумной. Для них важнее всего будет, сделала ли она то, что было необходимо сделать. Будущее не зависит от наших чувств как таковых, но в значительной мере зависит от того, справимся ли мы со своими чувствами.
Скрэнтон прав в том, что это не чье-то сугубо личное дело. Почему бы не научить дочь, что, если она станет питаться по-другому и будет убеждать других следовать ее примеру, то она – они – мы – все вместе сможем поучаствовать в спасении планеты? Вместо того чтобы готовить ее к «борьбе за самое необходимое», почему бы не побороться за то, что нужно нам всем? Есть меньше мяса, реже летать самолетом, реже пользоваться автомобилем, заводить меньше детей – такой выбор требует борьбы. Если бы не требовал, то мы бы давным-давно его сделали. Мне до сих пор не удалось убрать из своего рациона молочные продукты и яйца. Если бы я был животным другого вида, мои обязательства зависели бы от моих желаний. Но я – человек, и мои желания зависят от обязательств. Решение сражаться за правое дело требует от нас отказаться от того, что является злом.
Я никогда не был знаком с Роем Скрэнтоном и никогда не встречал его дочь, но у меня есть обязательства перед ними, так же как и у них есть обязательства перед своей семьей. Так же как и у американцев перед бангладешцами. Так же как у жителей богатых районов есть обязательства перед теми, кто живет под тепловыми куполами и в продовольственных пустынях. Так же как у живущих сегодня есть обязательства перед грядущими поколениями.
* * *
Я согласен со Скрэнтоном в том, что мы не сможем надлежащим образом осмыслить экологический кризис – он определенно не в силах нас потревожить – пока не признаем его способность нас убить. И раз мы его создали, это означает необходимость признать нашу способность к самоубийству. Нам нужно отдавать себе отчет о том, что нас окружает смерть, даже если она еще не случилась, даже если ее легко не заметить, даже если наше самоубийство сначала убьет других.
Несколько месяцев назад[329] всего в нескольких кварталах от Нью-Йоркского университета, где я работаю, какой-то человек совершил самоубийство, сидя в своей машине. Несмотря на то что мы живем в эру общего доступа и вуайеризма, а Нью-Йорк переполнен пешеходами и камерами наблюдения, его труп пролежал в машине незамеченным больше недели. Агент по недвижимости, чей офис находился поблизости, припарковал мотоцикл перед этой машиной. Он не мог поверить, что внутри был труп, который, ко всему прочему, находился там уже столько времени. Дорожные полицейские, которые выписывают штрафы в дни, когда запрещается парковаться на определенной стороне улицы, часто не обращают внимания на автомобили, стоящие на запрещенной стороне, если водитель за рулем. Скорее всего, полицейские видели труп, но приняли его за живого человека. Проходивший мимо ребенок пожаловался на ужасную вонь, малыша вырвало на тротуар. Его мать ничего не заметила. Человек, выгуливавший собаку, заметил в машине фигуру, но подумал, что это задремавший водитель «Убера». Через два дня, увидев, что тело никуда не делось, он позвонил в 911.
На изменение климата есть только две реакции: капитуляция или противостояние. Мы можем сдаться на милость смерти, или мы можем использовать перспективу смерти для того, чтобы обратить внимание на жизнь. Мы никогда не узнаем, какой выбор сделал автор «Спора с душой того, кто устал от жизни». И мы еще не знаем, какой выбор сделаем сами.
Ужасно представлять, как находишь обгоревший труп Дэвида Бакела. И еще ужаснее представлять, как много раз проходишь мимо чьего-то трупа, не замечая его. Но есть кое-что еще хуже: не замечать, что мы живы.
Через четыре дня после самоубийства Бакела одна из бегунов трусцой, обнаруживших его тело, написала прекрасную короткую статью, в которой размышляла о буквальном и метафорическом смысле бега. Но меня больше всего тронуло описание утреннего парка, тех первых минут пробежки, пока она еще не увидела Бакела. Она только что вернулась из заграничной поездки и хотела размяться. «Чирикали птицы[330], светило солнце, и, двигаясь вперед по окаймленным деревьями дорожкам, я чувствовала, как купаюсь в радости оттого, что дома и жива».
Если все пойдет по плану, намеченному природой, дочери Бакела, дочери Скрэнтона и моим сыновьям предстоит жить на этой планете без своих родителей. Надеюсь, они будут купаться в радости оттого, что дома и живы. Надеюсь, что их родители, каждый по-своему, в меру собственных суждений и способностей, сделают то, что от них требуется, чтобы это случилось. Надеюсь, что мы научим их – не только словами, но и собственным примером – понимать разницу между бегом навстречу смерти, бегом от смерти и бегом навстречу жизни.
После нас
Я печатаю эти слова, сидя у постели своей бабушки. Я взял мальчишек с собой, потому что знаю, что это практически наверняка будет последний раз, когда они смогут с ней увидеться. Мой старший сын внизу, якобы готовится к своей бар-мицве, хотя мне и не слышно, чтобы он пел. Мой младший сын сидит по-турецки у моих ног, расшатывая свой готовый выпасть молочный зуб. Зуб «просится на выход» уже несколько дней, но все идет к тому, что ему пока хорошо «как есть». В комнате настолько тихо, что нам слышно, как скрипит корень зуба, когда сын его поворачивает. Звук похож на скрип цветка из папиросной бумаги. Никак не могу отделаться от картины, как бабушка лежит в могиле с корнем цветка из папиросной бумаги в руках, а мой сын невинно крутит пробившийся из земли бутон.
* * *
Прошло два месяца. Я написал отцу по электронной почте, чтобы спросить, какое дерево бабушка видела из своего окна. Он ответил: «Наверное, ты имеешь в виду тот прекрасный японский клен. К сожалению, он засох. По-моему, вместо него посадили платан. Он еще маленький». В первой предсмертной записке автор делает следующее наблюдение: «Ибо жизнь преходяща, и даже деревья гибнут». У сына прорезался коренной зуб.
* * *
Когда Стивен Хокинг[331] председательствовал на подписании «Декларации о сознании» в Кембриджском университете, он выдвинул идею о том, что животные, которых мы употребляем в пищу, подобно человеку обладают сознанием «наряду со способностью совершать намеренные поступки». Если обобщить, мы обращаемся с другими людьми гуманно, потому что ценим их сознание. И для многих вегетарианцев это одна из причин, по которой они не едят животных. Именно такой аргумент мы предъявим более могущественным пришельцам, чтобы убедить их гуманно обращаться с нами.
Но что, если одного сознания этим пришельцам окажется недостаточно? Что, если они заходят узнать, как мы применяем свое сознание? Люди могут иметь «способность совершать намеренные поступки», но как мы ее применяем? Лучше всего не причинять ненужной боли тому, кто способен чувствовать боль, но разве это довод в пользу его выживания? Мне всегда было просто выдвигать этот аргумент против промышленного животноводства, однако выдвинуть его же против мяса как такового всегда вызывало у меня затруднения.
Какой довод мы можем привести в пользу собственного выживания?
* * *
Младший сын обычно просит меня посидеть с ним, пока я не услышу, что он уснул. Иногда, сидя с ним, я думаю о том последнем вечере, который моя мать провела со своим отцом, когда он все целовал ее и говорил, что любит. Иногда я уже скучаю по тому, что еще не потерял, словно смотрю сквозь живописный шедевр на голую стену.
Я часто пишу, ожидая, пока сын не засопит – стук клавиатуры убеждает его, что я никуда не делся – и сейчас сижу на полу в его спальне. Мало-помалу, незаметными глазу рывками, он постепенно вырастает из своей пижамы и вырастает из меня. Я знаю то, во что отказываюсь верить: нет такой империи, которая была бы достаточно велика или достаточно мала, чтобы существовать вечно.
Каждый раз, когда мы произносим «кризис», мы одновременно произносим «решение». Нам нужно решить, что вырастет вместо нас – нам нужно посеять себе замену или месть. Наши решения будут определять не только то, как будущие поколения нас оценят, но и будут ли они существовать, чтобы нас оценить.
Мы рассматриваем действия гражданского населения во время Второй мировой войны с точки зрения победивших в этой войне. Победа потребовала разрушения жизней, земельных ландшафтов и того, что было на них построено. Возможно, мы оглядываемся на те дома с выключенным светом и восхищаемся, но, скорее всего, мы оглядываемся и думаем «это было самое меньшее из того, что они могли сделать».
Что, если бы наши предшественники отказались сражаться в тылу, и мы бы проиграли войну? Что, если бы потери были не колоссальными, а бесконечными? Не восемьдесят миллионов, а двести и более? Не оккупация Европы, а господство во всем мире? Не холокост, а полное исчезновение? Если бы нам довелось появиться на свет, мы бы оглядывались на коллективное нежелание чем-то жертвовать как на зверство, соразмерное самой войне.
За историю своего существования одни человеческие сообщества много раз доводили другие человеческие сообщества до грани уничтожения. Сегодня весь наш вид угрожает себе массовым самоубийством. Не потому, что нас кто-то заставляет это делать. Не потому, что мы не соображаем, что к чему. И не потому, что у нас нет выбора.
Мы убиваем себя, потому что выбрать смерть удобнее, чем выбрать жизнь. Потому что люди, совершающие самоубийство, не станут его первыми жертвами. Потому что мы верим, что когда-нибудь, где-нибудь, какой-нибудь гений непременно изобретет чудо-технологию, которая изменит наш мир, чтобы нам не пришлось менять свой образ жизни. Потому что краткосрочное удовольствие соблазнительнее долгосрочного выживания. Потому что никому не хочется применять свои способности к намеренным действиям раньше других. Раньше соседей. Раньше энергетических и автомобилестроительных корпораций. Раньше федерального правительства. Раньше Китая, Австралии, Индии, Бразилии, Великобритании – раньше всего мира. Потому что мы не обращаем внимания на смерть, мимо которой ходим каждый день. «Мы должны что-нибудь сделать», – говорим мы друг другу, словно повторения этой фразы уже достаточно. «Мы должны что-нибудь сделать», – говорим мы себе, и потом ждем инструкций, которых нам никто не даст. Мы знаем, что выбираем собственный конец, мы просто в это не верим.
С каждым вздохом мы вдыхаем молекулы последнего вздоха Цезаря. И Нины Симон, и Джона Уилкса Бута; Ханны Арендт и Генри Форда; Мухаммеда, Иисуса Христа, Будды и Колумба; Рузвельта, Черчилля, Сталина и Гитлера; Энрико Ферми, Джеффри Дамера, Леонардо да Винчи, Эмили Дикинсон, Телониуса Монка, Клеопатры, Коперника, Соджорнер Трут, Томаса Эдисона и Джулиуса Роберта Оппенгеймера – всех героев и злодеев, творцов и разрушителей.
Но основная часть этих выдохнутых молекул принадлежит обычным людям вроде меня. Только что, со словами «Тебе так везет, что ты едешь», я выдохнул свою двоюродную бабушку. И молчание моей бабушки, которое та разделила со своей матерью перед отъездом. И дедушку, когда он говорил моей матери, что любит ее, на идише, в тот последний вечер. И Франкфуртера, говорящего: «Мой разум и мое сердце устроены так, что не позволяют мне этого принять». До нас на нашей планете жили больше ста миллиардов человек[332]. С каждым вздохом мы должны спрашивать себя, достойны ли мы того, что нам дадено.
Мы либо соберемся с духом перед лицом глобального кризиса, либо нет. Мы либо станем волной, либо утонем. Если мы не преодолеем свой агностицизм и не изменим свое поведение так, как мы знаем, что это необходимо, как нас будут судить наши потомки? Узнают ли они, что унаследовали поле битвы, потому что мы не пожелали выключить свет?
Когда моя бабушка, будучи подростком, бежала от нацистов, она спасала не только себя, она спасала мою мать, моих братьев, меня, моих детей, моих племянниц и племянников и всех тех, кто придет после нас. Жизнь не всегда важна в теории, но она всегда важна на практике.
Некоторые люди переживут изменение климата в разрозненных, уязвимых перед стихией сообществах. Но как показывает геологический анализ каждого массового вымирания, виды, которые переживают одно вымирание, с почти полной вероятностью бывают добиты следующим. Численность выживших и оставшиеся в их распоряжении ресурсы оказываются слишком малы для повторного сопротивления.
Даже если человечество переживет глобальное потепление, наше господство на этой планете с практически полной вероятностью закончится со следующим пресловутым потопом. Это может быть смертельный вирус, засуха, ледниковый период, извержение вулкана. Возможно, нехватка ресурсов развяжет финальную войну.
Рано или поздно, пусть и не с первой попытки, мы умрем, как полагается.
И наша планета продолжит бездумно вращаться по своей орбите до конца времен, глупый булыжник среди других глупых булыжников в глупой вселенной. Краткий эксперимент с человеческим сознанием – с изучением слов, сажанием семян, пониманием расстояния между перекладинами турника, выкручиванием расшатавшихся зубов, играми в «сладость или гадость» с наволочкой в руках на Хеллоуин, засовыванием карандашей под гипс, сооружением цилиндров и бород из цветной бумаги, складыванием бумажных журавликов, установкой флагов, сбрасыванием карт в покере, рассылкой селфи, подавлением ревности, установкой столбов для проведения электричества в отдаленные районы, установкой опор для красивых мостов, хождением на веслах в штиль, приспусканием флагов в знак траура, пыткой складывать развернутые географические карты, определением размера колец для помолвки, запуском телескопов, чтобы увидеть отдаленное прошлое, перерезанием пуповин, оплатой в рассрочку, проверкой теплоты молока на запястьях, перекрытием крыш, уступанием дороги каретам «Скорой помощи», ездой через ураган, подготовкой завещаний, неверными воспоминаниями о доме детства, выбором методов лечения рака, комканьем неудавшихся панегириков, установкой часов на несколько минут вперед, чтобы обмануть самого себя, выключением света для сбережения электроэнергии или свободного образа жизни – будет навеки забыт.
Или, возможно, после нас все же будет жизнь. И, возможно, следующие обитатели планеты, которая когда-то была нашим домом, прибудут достаточно быстро после нашего исчезновения, чтобы успеть обнаружить артефакты нашего пребывания: фрагменты каменных построек, кусочки пластика, необычное распространение кремния. Возможно, они обнаружат человеческие следы в пещере на юге Аргентины, которые датируются 7300 годом до н. э., и человеческие следы на Луне и решат, что и те, и другие одинаково свидетельствуют о примитивном уровне нашего развития – или о передовом. Возможно, они перенесут наши останки в музей, сопроводив подписями с догадками относительно наших намерений и о том, каково было быть человеком:
«Они предпочитали жить группами, чаще всего по двое. Они употребляли пищу, когда не были голодны, занимались сексом без намерения завести потомство, а также копили избыточный хлам и такие же знания. Им было трудно поддерживать водный баланс в организме и противостоять силе тяготения. Они записывали впечатления письменными принадлежностями, исчезавшими от использования. Их волосы обычно меняли цвет, но глаза – нет. Они складывали руки ладонями вместе, выражая одобрение, и даже неверующие скрывали ступни своих ног. Они поднимали тяжелые предметы и переделывали себе зубы. Живые нуждались в отдалении от мертвых, но мертвые нуждались в близком соседстве друг с другом. У них были имена, хотя лишь у немногих имена были уникальными. У них было множество языков и систем измерений, но не было ни универсального языка, ни универсальной системы измерений. Они платили незнакомцам за то, что те прикасались к их спинам. Их притягивали стулья, беспомощные вещи, уединение и публичность (но ничего промежуточного), отражающие свет минералы, прямоугольные куски стекла, организованное насилие. Каждая группа выбирала собственных членов для поклонения. Им было трудно сохранять сознание в темноте. У них не было брони. Они нуждались в телескопах, чтобы подтвердить существование того, чего не хотели видеть. У них было чрезвычайно ограниченное зрение. Каждый год они игнорировали дату своей смерти и заталкивали собственное дыхание в резиновые пузыри, чтобы отметить свое рождение. Их потребности были чересчур велики. Не делать ничего для спасения своих сородичей требовало участия каждого. Каждый из них начинал жизнь младенцем, и в совокупности они были – относительно истории этой планеты – чрезвычайно молоды.
Записка о жизни
Дорогие мои мальчики,
Последние пару месяцев я проводил столько времени с бабби, что часто думал о ней, когда писал эту книгу. Учитывая темы, на которые я писал – выживание, ответственность поколений, кончины и начала, – в этом был определенный смысл. Но постепенно я перестал волноваться, был ли в этом смысл. В первой предсмертной записке есть повторяющийся вопрос: «С кем я говорю сегодня?» Этот вопрос вплетен в спор автора с самим собой, словно ответ на него мог бы разрешить этот спор. То, что я сейчас пишу – не предсмертная записка, это ее противоположность, но, как я уже написал, я вернулся к тому же рефрену: «С кем я говорю сегодня?» Я начал эту книгу с желанием убедить незнакомых людей что-нибудь сделать. И хотя я продолжаю надеяться, что это осуществимо, я подошел к концу и понял, что хочу обратиться только к вам.
Сегодня утром я собирался сесть на поезд до Вашингтона, чтобы повидаться с бабби, но решил подождать до выходных, чтобы взять вас с собой. Вскоре после того, как я отвез вас в школу, позвонила ваша бабушка и сказала, что бабби только что умерла. Я тут же отправился на Пенсильванский вокзал, сел на поезд, проспал всю дорогу и к обеду был дома у бабушки и дедушки.
Сейчас я в комнате бабби. До того, как за ее телом придут из похоронного бюро, осталась еще пара часов. Я сижу у ее постели. Ненадолго заходили Джулиан с Джереми. И Джуди. Ваши бабушка с дедушкой приходят и уходят. Но сейчас здесь только я.
Очень странно не видеть, как поднимается и опускается простыня, которой накрыли бабби. Я все стараюсь это заметить, жду, но ничего не происходит. И все же в комнате по-прежнему чувствуется ее жизнь. Для этого ее сердцу даже не нужно биться.
* * *
Ваш прадед, муж бабби, покончил с собой через несколько лет после эмиграции в Америку из Европы. Не уверен, что вам это было известно, или что вам было известно, что вам это было известно. Это одна из тех вещей, о которых никогда-никогда не говорят. Он пережил холокост, но не смог пережить пережитое. Он умер за двадцать три года до моего рождения, и до недавнего времени все, что я о нем знал, было взято из нескольких рассказов вашей бабушки, в основном о том, каким он был умным и находчивым. Я узнал о его самоубийстве, когда мне было уже за тридцать. Мне пришлось догадаться обо всем самому. В последние несколько лет ваша бабушка стала намного откровеннее на эту тему. Недавно она показала мне клочки бумаги, которые лежали у него в кармане, когда он умер – обрывки предсмертной записки. На первом из них слова: «Моя Этель – лучшая жена на свете».
Разве не странно, что предсмертная записка начинается так же, как могла бы начинаться открытка ко Дню святого Валентина? Писатель Альбер Камю однажды сказал: «То, что является причиной для жизни, также является прекрасной причиной для смерти». Ваш прадедушка очень любил свою семью. Печать и радость не противоположны друг другу. И то и другое – противоположность безразличию.