Пелагия и красный петух
Часть 7 из 68 Информация о книге
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Из-за чего начался спор, сестра не слышала. Должно быть, владыка по обычной своей любознательности стал выспрашивать евреев, куда едут, да из каких видов — по нужде ли, из-за веры ли, или, быть может, бегут от несправедливых преследований, да и сшибся на чем-то с иудейским собратом.
— …Оттого-то вы повсеместно и гонимы, что гордыни в вас много! — грохотал владыка.
Ветхозаветный отвечал ему не менее громоподобно:
— Гордость у нас есть, это правда! Человеку без гордости нельзя! Он — венец творения!
— Да не гордости в вашем народе много, а именно что гордыни! Всеми, кто не по-вашему живет, брезгуете, все запачкаться боитесь! Кто ж вас, таких брезгливых, любить-то будет?
— Не людьми мы брезгуем, а людской грязью! Что же до любви, то сказано царем Давидом: «Отовсюду окружают меня словами ненависти, вооружаются против меня без причины; за любовь мою они враждуют на меня, а я молюсь».
Раззадоренный отпором, Митрофаний воскликнул:
— Кого это вы любите, кроме своих единоплеменников? Даже и пророки ваши только к вам, евреям, обращались, а наши святые обо всем человечестве печалуются!
Пелагия подумала: жаль, обер-прокурор не слышит, как владыка иноверцев громит, то-то бы порадовался.
Диспут слушать было интересно, а еще интересней наблюдать: при всех религиозных отличиях оппоненты и темпераментом, и внешностью чрезвычайно походили друг на друга.
— Мы не отворачиваемся от человечества! — тряс седой бородой раввин. — Но помним, что на нас возложено тяжкое бремя — являть другим народам пример верности и чистоты. И ряды наши открыты всякому, кто хочет быть чистым. Пожелаете, и вас примем!
— Неправду говорите! — восторжествовал Митрофаний, и его борода тоже запрыгала. — Вон овцы эти заблудшие, «найденышами» называемые [и показал на троих бродяжек, что сидели поодаль в шутовских одеждах с синей каймой], потянулись к вашей вере, от Христа отреклись. И что же? Пустили вы их к себе, почтенный ребе? Нет, нос воротите!
Раввин задохнулся от негодования.
— Этих… пустить?! Тьфу, тьфу и еще раз тьфу на них и на их лжепророка! Сказано в законе Моисеевом: «Волхвующие да будут преданы смерти: камнями должно побить их, кровь их на них». Я знаю, это вы, церковники, нам каверзу подстроили, чтобы нашу веру высмеять через вашего Мануйлу, клоуна базарного! Ваша подлая поповская повадка!
Один из учеников обличителя, постарше возрастом, чем другие, схватил раввина за рукав и испуганно зашептал что-то на идиш. Пелагия расслышала только одно слово — «полиция». Но иудей не устрашился.
— Сам вижу по кресту и шапке, что епископ. Пускай жалуется. Скажите, скажите полиции, что Арон Шефаревич оскорбил в вашем лице христианскую церковь!
Эти слова подействовали на преосвященного неожиданным образом. Вместо того чтобы еще пуще распалиться, он умолк. Должно быть, вспомнил, что у него, губернского архиерея, за плечами сила и государства, и господствующей церкви. Какой же тут диспут?
Да и Пелагию заметил, перед ней тоже совестно стало.
— Слишком вы гневливы, ребе, как и ваш иудейский Бог, — молвил владыка, помолчав. — Оттого и слышат Его глас столь немногие. А наш апостол Павел сказал: «Всякое раздражение и ярость да будут удалены от вас».
И, произведя по неприятелю сей последний залп, с достоинством удалился, однако по чрезмерно прямой спине и крепко сцепленным на пояснице пальцам Пелагии было ясно, что Митрофаний пребывает в нешуточном раздражении — разумеется, не на дерзкого раввина, а на самого себя, что ввязался в пустую и неподобную перепалку.
Отлично зная, что, когда преосвященный в таком расположении, лучше держаться от него подальше, монахиня не стала догонять своего духовного отца, предпочла задержаться. Да и надо было успокоить бедных евреев.
— Вас как зовут? — спросила она у худенького горбоносого подростка, испуганно смотревшего вслед епископу.
— Шмулик, — ответил тот, вздрогнув, и с точно таким же испугом уставился на монахиню. — А что?
Бледненький какой, пожалела мальчика Пелагия. Ему бы получше питаться да побольше на улице играть, а он, наверное, с утра до вечера за Талмудом просиживает.
— Вы скажите вашему учителю, что не нужно бояться. Владыка Митрофаний не станет никому жаловаться.
Шмулик дернул себя за пейс, обернутый вокруг уха, и торжественно сказал:
— Ребе Шефаревич никого не боится. Он — великий человек. Его призвал в Ерушалаим сам хахам-баши, чтобы помог укрепить святой город от шатания.
Кто такой хахам-баши, Пелагия не знала, но почтительно покивала.
— Ерушалаим — укрепил! — Шмулик восторженно блеснул глазами. — А? Вот как ценят нашего ребе! Он тверд в вере, как камень. Он знаете кто? Он новый Шамай, вот кто!
Про непримиримого Шамая, основоположника древнего фарисейства, монахине читать доводилось. Однако из фарисеев ей больше по нраву был другой вероучитель, снисходительный Гиллель. Тот самый, который, будучи спрошенным о сути Божьего Закона, ответил одной фразой: «Не делай другим то, что неприятно тебе самому, — вот и весь закон, а прочее лишь комментарии к нему».
Палубу снова заволокло рваной ватой, и унылые фигуры евреев закачались, побелели, сделались похожи на привидения.
Тем неожиданней было пение, вдруг донесшееся от центра палубы, откуда-то из-под капитанского мостика. Молодые голоса затянули «Дубинушку», весьма дружно и стройно.
Никак студенты?
Пелагии захотелось послушать. Но пока шла сквозь белую кисею, петь кончили. Только разошлись, только вывели с чувством: «Из всех песен одна в память врезалась мне, это песня рабочей артели», а ухнуть не ухнули. Хор распался, песня захлебнулась, единоголосье рассыпалось на разномастный гомон.
Однако монашка с пути все равно не свернула, решила посмотреть, что за молодежь такая.
Нет, то были не студенты. На первый взгляд похожи — и лицами, и одеждой, но по словам, долетевшим до слуха Пелагии, стало ясно, что это переселенцы в еврейскую Палестину.
— Ошибаешься, Магеллан! — воскликнул юношеский голос. — Арийская цивилизация стремится сделать мир прекрасным, а еврейская — нравственным, вот в чем главное различие. Обе задачи важны, но трудно совместимы, поэтому нам и нужно строить свое государство вдали от Европы. Мы будем учиться у них красоте, они у нас — морали. У нас не будет ни эксплуатации, ни подавления женского пола мужским, ни пошлой буржуазной семьи! Мы станем примером для всего мира!
Ах, как интересно, подумала Пелагия и тихонько встала в стороне. Должно быть, это и есть сионисты, про которых столько пишут и говорят. Какие симпатичные, какие молоденькие и какие хрупкие, особенно барышни.
Впрочем, молодого человека с шкиперской бородкой (того самого Магеллана, к которому обращался вития) хрупким назвать было трудно. Он и возрастом был старше остальных — пожалуй, лет двадцати пяти. Спокойные голубые глаза взирали на страстного оратора со снисходительной усмешкой.
— Нам бы в Палестине с голоду не подохнуть, не разнюниться, не пересобачиться между собой, — хладнокровно сказал он. — А про моральные идеалы после подумаем.
Пелагия наклонилась к милой девушке в детских штанишках (кажется, они назывались на британский манер — «шорты») и шепотом спросила:
— У вас коммуна, да?
Девушка задрала кверху круглое лицо, улыбнулась:
— Ой, монашка! Да, мы члены коммуны «Мегиддо-Хадаш».
— А что это такое? — присела на корточки любопытная черница.
— «Новый Мегиддо». «Мегиддо» на древнееврейском значит «Город Счастья». В самом деле был такой город, в Израэльской долине, его разрушили — не то ассирийцы, не то египтяне, я забыла. А мы отстроим Мегиддо заново, уже и землю у арабов купили.
— Это ваш начальник? — показала Пелагия на бородатого парня.
— Кто, Магеллан? У нас нет начальников, мы все равны. Просто он опытный. И в Палестине бывал, и вокруг света плавал — его за это Магелланом прозвали. Он знаете какой? — в голосе голоногой барышни зазвучало неподдельное восхищение. — С ним ничего не страшно! Его «опричники» в Полтаве убить хотели — за то, что он еврейскую самооборону устроил. Он отстреливался! Его теперь полиция ищет! Ой! — Барышня испугалась, что сболтнула лишнее, и прижала пальцы к губам, но Пелагия сделала вид, что про полицию не расслышала или не поняла — известно ведь, что монашки глуповаты и вообще не от мира сего.
Девушка тут же успокоилась и как ни в чем не бывало застрекотала дальше:
— Это Магеллан про Город Счастья придумал. И нас всех собрал, и деньги раздобыл. Целых тридцать тысяч! Представляете? Он их в Яффу перевел, в банк, только на дорогу нам оставил, по восемь копеек на человека в день.
— Почему только восемь? Это же очень мало.
— Колизей (он студент исторического факультета), — девушка показала на одного из молодых людей, невообразимо тощего и сутулого, — подсчитал, что именно такой суммой — конечно, если перевести на нынешние деньги, — обходился хлебопашец во времена царя Соломона. Значит, и нам должно хватить. Мы ведь теперь тоже хлебопашцы. А деньги нам в Палестине понадобятся. Нужно покупать скот, осушать болота, строиться.
Пелагия посмотрела на заморыша Колизея. Как же такой будет мотыгой махать или за плугом ходить?
— А почему «Колизей»? Не такой уж он большой.
— Его вообще-то Фира Глускин зовут. А «Колизеем» его Магеллан прозвал. Ну, потому что все говорят «развалины Колизея», «развалины Колизея». Фира и правда не человек, а ходячая развалина — у него все болезни на свете: и искривление позвоночника, и плоскостопие, и гайморит. Но тоже вот едет.
Предмет обсуждения поймал на себе сердобольный взгляд монахини и весело крикнул:
— Эй, сестрица, едем с нами в Палестину!
— Я же не еврейка, — смутилась Пелагия, видя, что вся компания на нее смотрит. — И вряд ли когда-нибудь стану.
— И не надо, — засмеялся один из коммунаров. — Поддельных евреев и без вас хватает. Вы только поглядите вон на тех!
Все обернулись и тоже стали смеяться. Поодаль трое «найденышей», накрыв головы талесами, клали земные поклоны. Доносились истовые, сочные удары лбов о палубу.
— Ничего смешного, дурачье, — процедил Магеллан. — Тут за версту Охранкой несет. Этот их Мануйла на Гороховой жалованье получает, у меня нюх верный. Взять бы его, паскуду, за ноги, да башкой об швартовую тумбу…
Сионисты примолкли, а Пелагии стало жалко «найденышей». Никто их, бедных, не любит, все шпыняют. Просто не найденыши, а сироты какие-то. Кстати, интересно, откуда у них такое странное прозвание?
Подошла, чтобы спросить, но постеснялась — как-никак молятся люди.
И спохватилась, что слишком долго гуляет. Владыка будет недоволен. Надо зайти к нему — показаться, доброго вечера пожелать, а после к себе, во второй класс. Книжку почитать, к уроку подготовиться. Завтра-то ведь уже дома.
Спустилась по лесенке на каютную палубу.
Стеклянный глаз
Над Рекой, над залитыми водой берегами, над туманом, должно быть, пламенела заря — во всяком случае, впереди мгла была слегка окрашена розовым. Привлеченная этим магическим свечением, Пелагия прошла на нос парохода. Вдруг ветер хоть на минутку пробьет брешь в опостылевшей завесе, и можно будет полюбоваться предвечерним окрасом неба?
Ветер на носу и в самом деле дул, но не достаточно сильный, чтобы расчистить путь закату. Пелагия хотела повернуть обратно, но вдруг заметила, что она здесь не одна.
Впереди на плетеном стуле сидел какой-то человек, закинув длинные ноги в высоких сапогах на перила. Видно было прямую спину, широкие плечи, картуз с горбатой тульей. Мужчина затянулся папиросой, выпустил облачко дыма, моментально растворившееся в тумане.
И вдруг обернулся — резко, с кошачьей стремительностью. Должно быть, услышал дыхание или шелест подрясника.
На Пелагию смотрело узкое треугольное лицо с остроконечными, торчащими в стороны усами. Во взгляде незнакомца монашке почудилось что-то странное: вроде бы человек смотрел на нее, а вроде бы и не совсем.