Пелагия и белый бульдог
Часть 8 из 30 Информация о книге
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
На третий день, утром, Пелагия медленно брела наугад через кусты, жмурясь от просеянного сквозь листву солнечного света, и вдруг увидала впереди полянку, а на ней, спиной к кустам, — Ширяева и Поджио. Оба в широкополых шляпах, полотняных балахонах, с этюдниками. Окликать не стала, чтоб не отрывать от творчества, а посмотреть было любопытно, особенно после того, что говорили накануне про дарование Степана Трофимовича.
Сестра привстала на цыпочки, высунувшись из-за зарослей малины. Увидела, что у Аркадия Сергеевича на бумаге акварелью набросан старый дуб, что высился на противоположном конце поляны, и удивительно похож — прямо заглядение. Работа Степана Трофимовича, увы, разочаровала. Краски были набросаны невпопад, кое-как: то ли дуб, то ли какой-то леший с непомерно большой растрепанной головищей, и кистью Ширяев водил чудно, будто дурака валял — мазнет не целя, потом еще и еще. Поджио, тот выписывал меленько, с тщанием. Монахине его творение понравилось гораздо больше. Только смотреть на него было скучно — мазню Степана Трофимовича разглядывать оказалось куда интересней. В целом же сцена выглядела умилительно: старые товарищи предаются любимому делу и даже не разговаривают промеж собой, потому что им и так все ясно про искусство и друг про друга.
Внезапно Ширяев взмахнул рукой размашистей обычного, и с кисти на эскиз полетела россыпь зеленых клякс.
— Это невыносимо! — вскричал Степан Трофимович, оборотясь к приятелю. — Притворяться, обсуждать игру света и тени, говорить про природу в то время, как я тебя ненавижу! Не-на-ви-жу!
И Поджио развернулся к нему так же резко, так что старые товарищи вдруг сделались похожи на петухов перед схваткой.
Пелагия обмерла и испуганно присела на корточки. Стыд-то какой, если застигнут черницу за подглядыванием.
Дальше не смотрела, а слушала — поневоле, боялась зашуршать, если попятится.
— Ты был с Наиной? (Это Степан Трофимович.) Признайся, был?!
Слово «был» прозвучало с особым смыслом, от которого Пелагия покраснела и очень пожалела, что из любопытства сунулась смотреть на эскизы.
— Таких вопросов не задают и признаний не делают, — в тон Ширяеву ответил Аркадий Сергеевич. — Это не твое дело.
Степан Трофимович задохнулся:
— Ты разрушитель, ты дьявол! Ты всё загрязняешь и оскверняешь самим своим дыханием! Я столько лет люблю ее. Мы говорили, мечтали. Я обещал ей, что когда… когда буду свободен, увезу ее в Москву. Она станет актрисой, я снова займусь живописью, и мы узнаем, что такое счастье. Но она больше не хочет быть актрисой!
— Зато теперь она хочет стать художницей, — снасмешничал Поджио. — Во всяком случае, еще недавно хотела. Чего она хочет сейчас, я не знаю.
Ширяев не слушал, выкрикивая бессвязное, но, видно, наболевшее:
— Ты негодяй. Ты даже ее не любишь. Если б любил, мне было бы больно, но я бы терпел. А ты просто от скуки!
Раздался шум, треск раздираемой ткани. Пелагия раздвинула руками кусты, боясь, не дойдет ли до смертоубийства. Было близко к тому: Степан Трофимович схватил Аркадия Сергеевича обеими руками за ворот.
— Да, от скуки, — прохрипел тот придушенным голосом. — Сначала. А теперь я потерял голову. Я ей больше не нужен. Еще неделю назад она умоляла меня увезти ее в Париж, говорила про студию в мансарде с видом на бульвар Капуцинов, про закаты над Сеной. И вдруг всё переменилось. Она стала холодна, непонятна. И я схожу с ума. Вчера… вчера я сказал ей: «Отлично, едем. Всё к черту. Пусть Париж, мансарда, бульвар — всё как ты хочешь». Пусти, дышать нечем.
Ширяев разжал пальцы, спросил с мукой:
— И что она?
— Расхохоталась. Я… я стал сам не свой. Я угрожал ей. Мне есть чем… Тебе это знать не нужно. После узнаешь, уж все равно будет. — Поджио неприятно засмеялся. — О, я превосходно понимаю, в чем там дело. Мы с тобой, Степа, больше не валируемся, выпущены в отставку без пенсиона. Нашлась фигура поинтересней. Но я не позволю обращаться с собой как с сопливым гимназистом! Если б она знала, какие женщины валялись у моих ног! Я растопчу ее в грязи! Я заставлю ее уехать со мной!
— Мерзавец, ты не смеешь ей угрожать. Я раздавлю тебя, как червяка!
С этими словами Степан Трофимович снова ухватил бывшего однокашника за горло, и уже куда основательней, чем прежде. Мольберты полетели наземь, а мужчины, сцепившись, рухнули в густую траву.
— Господи, Господи, не допусти, — тихонько запричитала сестра Пелагия, вскочила на ноги, ибо шороха при данных обстоятельствах можно было не опасаться, отбежала шагов на двадцать и закричала:
— Закуса-ай! Это ты там шумишь? Противный мальчишка! Снова сбежал!
Возня на поляне сразу прекратилась. Пелагия туда не пошла — зачем конфузить людей, а еще немножко покричала, потопала в кустах и удалилась. Довольно того, что петухи эти опомнились и в человеческий облик вернулись. А то далеко ли до греха.
Решила по парку больше не ходить, тихонько посидеть в библиотеке.
И надо же, угодила из огня да в полымя.
* * *
Только устроилась в пустой просторной комнате с высокими шкафами, сплошь в уютных золотых корешках, только забралась с ногами в огромное кожаное кресло и раскрыла вкусно пахнущий стариной том Паскалевых «Lettres provinciales», как скрипнула дверь и кто-то вошел — за высокой спинкой не видно, кто именно.
— Здесь и объяснимся, — раздался спокойный, уверенный голос Сытникова. — В вашем доме в библиотеку редко кто заглядывает, не потревожат.
Пелагия хотела кашлянуть или высунуться, но не успела. Другой голос (то была Наина Георгиевна) произнес слова, после которых обнаружить себя означало бы только поставить всех в неловкое положение:
— Снова руку и сердце будете предлагать, Донат Абрамыч?
Как она всех тут приворожила-то, покачала головой Пелагия, пожалев степенного, хладнокровного промышленника, которому, судя по насмешливости вопроса, рассчитывать на взаимность не приходилось.
— Нет-с, — все так же спокойно произнес Сытников. Скрипнула кожа, очевидно, сели на диван. — Теперь могу предложить только сердце.
— Как прикажете вас понимать?
— Объясню. За последние дни я разобрался в вас получше, чем за все месяцы, что таскаюсь сюда из-за ваших черных глаз. Вижу, что ошибался. В супруги вы мне не годны, да вам и самим ни к чему. Я человек не болтливый, но прямой, без обиняков. Из своих чувств я секрета от вас не делал, но и не навязывался. Давал вам время понять, что кроме меня для вас настоящей пары здесь нет. Степан Трофимович — фантазер, да и скучен, вы с вашим характером от него через полгода или в петлю полезете, или в разврат пуститесь. Поджио — так, разве что для забавы пригоден. Вы ведь его всерьез и не принимали, да? Мелочь человечишко, пустышка. А теперь еще это новое ваше увлечение. Я, собственно, не возражаю. Порезвитесь, я подожду, пока у вас блажь пройдет. Только на сей раз с огнем играете, этот господин огромные зубищи имеет. Да только вы ему ни к чему, у него иной интерес. Сейчас вы не в себе, вам мои слова — одна докука, а всё же послушайте Доната Сытникова. Я как каменная стена, и опереться можно, и спрятаться. Об одном прошу: как лопнет ваш прожект, не кидайтесь головой в омут. Жалко этакой красоты. Лучше пожалуйте ко мне. В жены вас теперь не возьму, не резон, а в любовницы — со всей моей охотой. Вы глазами-то не высверкивайте, а слушайте, я дело говорю. Любовницей вам приятнее и ловчее будет — ни хозяйственных забот, ни детородства, а пересудов вы не побоитесь. Да и какие, помилуй Бог, пересуды. Я теперь замыслил главную контору в Одессу перенести. Тесно мне на Реке, на морские пути выхожу. Одесса — город веселый, южный, свободных нравов. Кем захотите стать, тем и станете. Хотите — картины пишите, лучших учителей найду, не Аркашке вашему чета. А хотите — театр вам подарю. Сами будете выбирать, какие пьесы ставить, любых актеров нанимайте, хоть из Петербурга, и все лучшие роли будут ваши. У меня денег на всё хватит. А человек я хороший, надежный и не истасканный, как ваш избранник. Вот вам и весь мой сказ.
Наина Георгиевна эту немыслимую речь дослушала до самого конца, ни разу не перебила. Правда и то, что перебивать такого, как Сытников, не всякий и решился бы — очень уж солидный был человек.
Но когда он замолчал, барышня засмеялась. Негромко, но так странно, что у Пелагии пробежал мороз по коже.
— Знаете, Донат Абрамыч, если мой, как вы выражаетесь, «прожект» и в самом деле лопнет, я уж лучше в омут, чем с вами. Да только не лопнет. У меня билет есть выигрышный. Тут такие бездны, что дух захватывает. Хватит мне куклой быть тряпичной, которую вы все друг у друга на лоскуты рвете. Сама буду свою судьбу за хвост держать! И не только свою. Если жить — так сполна. Не рабой, а хозяйкой!
Снова скрипнула кожа — это поднялся Сытников.
— О чем вы толкуете, не пойму. Вижу только, не в себе вы. Потому ухожу, а над моим словом подумайте, оно твердое.
Открылась и закрылась дверь, но Наина Георгиевна ушла не сразу. Минут пять, а то и долее до слуха Пелагии доносились безутешные, полные самого горького отчаяния всхлипы и сосредоточенное шмыгание носом. Потом раздался шепот — не то злой, не то страстный. Монахиня прислушалась и разобрала повторенное не раз и не два:
— Ну и пусть исчадие, пусть, пусть, пусть. Все равно…
Когда уже можно стало, Пелагия вышла в коридор, отправилась в свою комнату. На ходу озабоченно качала головой. Всё шепот из головы не шел.
* * *
Но до комнаты монахиня не дошла, встретила по дороге Таню. Горничная несла в одной руке узелок, другой тянула на поводке упирающегося всеми четырьмя лапами Закусая.
— Матушка, — обрадовалась она. — Не желаете со мной? Марья Афанасьевна уснули, так я в баньку собралась, с утра протоплена. Помоетесь, я с песиком побуду. А после вы его покараулите. Очень выручите. Что, уж мне и в мыльню с ним? И так житья нет от ирода слюнявого.
Пелагия ласково улыбнулась девушке, согласилась. В бане по крайней мере подслушивать и подглядывать не за кем.
Банька стояла позади дома — приземистая избушка из янтарных сосновых бревен с крохотными оконцами под самой крышей, пузатая труба сочилась белым дымом.
— Мойтесь, я посижу, — сказала инокиня в маленьком чистом предбаннике, опустилась на лавку и взяла щенка на руки.
— Вот спасибочко вам, так выручили, так выручили, а то все бегаешь-бегаешь, употела вся, а ни помыться, ни на речку сбегать, — зачастила Таня, проворно раздеваясь и распуская стянутые в узел русые волосы.
Пелагия залюбовалась ее точеной смуглой фигурой. Просто Артемида, владычица лесная, не хватает только колчана со стрелами через плечо.
Едва Таня исчезла за дощатой дверью мыльни, снаружи раздался легкий стук.
— Танюша, Танечка, — зашептал в самую дверную щель мужской голос. — Отвори, душенька. Я знаю, ты там. Видел, как с узелком шла.
Никак Краснов? Пелагия в некотором смятении вскочила, зашуршав рясой.
— Слышу, как платьишком шуршишь. Не надевай его, оставайся как есть. Отвори мне, никто не увидит. Что тебе, жалко? Не убудет же. А я в твою честь стишок сложил. Вот послушай-ка:
Как тучка, влагою полна,
Мечтает дождиком излиться,
Как желтоликая Луна
К Земле в объятия стремится,
Так я, алкая и горя,
На Таню нежную взираю
И вздуть прелестницу мечтаю
Еще с седьмого декабря.
Видишь, и число запомнил, когда мы с тобой на санях катались. С того самого дня тебя и полюбил. Хватит от меня бегать, Танюшенька. Ведь Петр Георгиевич про тебя стихов слагать не станет. Открой, а?
Ухажер застыл, прислушиваясь, а через полминуты продолжил уже с угрозой:
— Да открывай же, вертихвостка, а то я Петру Георгиевичу расскажу, как ты давеча с Черкесом-то. Я видел! Сразу перестанет на вы называть. И Марье Афанасьевне скажу, а она тебя, гулящую, со двора взашей. Открой, говорю!
Пелагия рывком распахнула дверь, сложила руки на груди.
Сестра привстала на цыпочки, высунувшись из-за зарослей малины. Увидела, что у Аркадия Сергеевича на бумаге акварелью набросан старый дуб, что высился на противоположном конце поляны, и удивительно похож — прямо заглядение. Работа Степана Трофимовича, увы, разочаровала. Краски были набросаны невпопад, кое-как: то ли дуб, то ли какой-то леший с непомерно большой растрепанной головищей, и кистью Ширяев водил чудно, будто дурака валял — мазнет не целя, потом еще и еще. Поджио, тот выписывал меленько, с тщанием. Монахине его творение понравилось гораздо больше. Только смотреть на него было скучно — мазню Степана Трофимовича разглядывать оказалось куда интересней. В целом же сцена выглядела умилительно: старые товарищи предаются любимому делу и даже не разговаривают промеж собой, потому что им и так все ясно про искусство и друг про друга.
Внезапно Ширяев взмахнул рукой размашистей обычного, и с кисти на эскиз полетела россыпь зеленых клякс.
— Это невыносимо! — вскричал Степан Трофимович, оборотясь к приятелю. — Притворяться, обсуждать игру света и тени, говорить про природу в то время, как я тебя ненавижу! Не-на-ви-жу!
И Поджио развернулся к нему так же резко, так что старые товарищи вдруг сделались похожи на петухов перед схваткой.
Пелагия обмерла и испуганно присела на корточки. Стыд-то какой, если застигнут черницу за подглядыванием.
Дальше не смотрела, а слушала — поневоле, боялась зашуршать, если попятится.
— Ты был с Наиной? (Это Степан Трофимович.) Признайся, был?!
Слово «был» прозвучало с особым смыслом, от которого Пелагия покраснела и очень пожалела, что из любопытства сунулась смотреть на эскизы.
— Таких вопросов не задают и признаний не делают, — в тон Ширяеву ответил Аркадий Сергеевич. — Это не твое дело.
Степан Трофимович задохнулся:
— Ты разрушитель, ты дьявол! Ты всё загрязняешь и оскверняешь самим своим дыханием! Я столько лет люблю ее. Мы говорили, мечтали. Я обещал ей, что когда… когда буду свободен, увезу ее в Москву. Она станет актрисой, я снова займусь живописью, и мы узнаем, что такое счастье. Но она больше не хочет быть актрисой!
— Зато теперь она хочет стать художницей, — снасмешничал Поджио. — Во всяком случае, еще недавно хотела. Чего она хочет сейчас, я не знаю.
Ширяев не слушал, выкрикивая бессвязное, но, видно, наболевшее:
— Ты негодяй. Ты даже ее не любишь. Если б любил, мне было бы больно, но я бы терпел. А ты просто от скуки!
Раздался шум, треск раздираемой ткани. Пелагия раздвинула руками кусты, боясь, не дойдет ли до смертоубийства. Было близко к тому: Степан Трофимович схватил Аркадия Сергеевича обеими руками за ворот.
— Да, от скуки, — прохрипел тот придушенным голосом. — Сначала. А теперь я потерял голову. Я ей больше не нужен. Еще неделю назад она умоляла меня увезти ее в Париж, говорила про студию в мансарде с видом на бульвар Капуцинов, про закаты над Сеной. И вдруг всё переменилось. Она стала холодна, непонятна. И я схожу с ума. Вчера… вчера я сказал ей: «Отлично, едем. Всё к черту. Пусть Париж, мансарда, бульвар — всё как ты хочешь». Пусти, дышать нечем.
Ширяев разжал пальцы, спросил с мукой:
— И что она?
— Расхохоталась. Я… я стал сам не свой. Я угрожал ей. Мне есть чем… Тебе это знать не нужно. После узнаешь, уж все равно будет. — Поджио неприятно засмеялся. — О, я превосходно понимаю, в чем там дело. Мы с тобой, Степа, больше не валируемся, выпущены в отставку без пенсиона. Нашлась фигура поинтересней. Но я не позволю обращаться с собой как с сопливым гимназистом! Если б она знала, какие женщины валялись у моих ног! Я растопчу ее в грязи! Я заставлю ее уехать со мной!
— Мерзавец, ты не смеешь ей угрожать. Я раздавлю тебя, как червяка!
С этими словами Степан Трофимович снова ухватил бывшего однокашника за горло, и уже куда основательней, чем прежде. Мольберты полетели наземь, а мужчины, сцепившись, рухнули в густую траву.
— Господи, Господи, не допусти, — тихонько запричитала сестра Пелагия, вскочила на ноги, ибо шороха при данных обстоятельствах можно было не опасаться, отбежала шагов на двадцать и закричала:
— Закуса-ай! Это ты там шумишь? Противный мальчишка! Снова сбежал!
Возня на поляне сразу прекратилась. Пелагия туда не пошла — зачем конфузить людей, а еще немножко покричала, потопала в кустах и удалилась. Довольно того, что петухи эти опомнились и в человеческий облик вернулись. А то далеко ли до греха.
Решила по парку больше не ходить, тихонько посидеть в библиотеке.
И надо же, угодила из огня да в полымя.
* * *
Только устроилась в пустой просторной комнате с высокими шкафами, сплошь в уютных золотых корешках, только забралась с ногами в огромное кожаное кресло и раскрыла вкусно пахнущий стариной том Паскалевых «Lettres provinciales», как скрипнула дверь и кто-то вошел — за высокой спинкой не видно, кто именно.
— Здесь и объяснимся, — раздался спокойный, уверенный голос Сытникова. — В вашем доме в библиотеку редко кто заглядывает, не потревожат.
Пелагия хотела кашлянуть или высунуться, но не успела. Другой голос (то была Наина Георгиевна) произнес слова, после которых обнаружить себя означало бы только поставить всех в неловкое положение:
— Снова руку и сердце будете предлагать, Донат Абрамыч?
Как она всех тут приворожила-то, покачала головой Пелагия, пожалев степенного, хладнокровного промышленника, которому, судя по насмешливости вопроса, рассчитывать на взаимность не приходилось.
— Нет-с, — все так же спокойно произнес Сытников. Скрипнула кожа, очевидно, сели на диван. — Теперь могу предложить только сердце.
— Как прикажете вас понимать?
— Объясню. За последние дни я разобрался в вас получше, чем за все месяцы, что таскаюсь сюда из-за ваших черных глаз. Вижу, что ошибался. В супруги вы мне не годны, да вам и самим ни к чему. Я человек не болтливый, но прямой, без обиняков. Из своих чувств я секрета от вас не делал, но и не навязывался. Давал вам время понять, что кроме меня для вас настоящей пары здесь нет. Степан Трофимович — фантазер, да и скучен, вы с вашим характером от него через полгода или в петлю полезете, или в разврат пуститесь. Поджио — так, разве что для забавы пригоден. Вы ведь его всерьез и не принимали, да? Мелочь человечишко, пустышка. А теперь еще это новое ваше увлечение. Я, собственно, не возражаю. Порезвитесь, я подожду, пока у вас блажь пройдет. Только на сей раз с огнем играете, этот господин огромные зубищи имеет. Да только вы ему ни к чему, у него иной интерес. Сейчас вы не в себе, вам мои слова — одна докука, а всё же послушайте Доната Сытникова. Я как каменная стена, и опереться можно, и спрятаться. Об одном прошу: как лопнет ваш прожект, не кидайтесь головой в омут. Жалко этакой красоты. Лучше пожалуйте ко мне. В жены вас теперь не возьму, не резон, а в любовницы — со всей моей охотой. Вы глазами-то не высверкивайте, а слушайте, я дело говорю. Любовницей вам приятнее и ловчее будет — ни хозяйственных забот, ни детородства, а пересудов вы не побоитесь. Да и какие, помилуй Бог, пересуды. Я теперь замыслил главную контору в Одессу перенести. Тесно мне на Реке, на морские пути выхожу. Одесса — город веселый, южный, свободных нравов. Кем захотите стать, тем и станете. Хотите — картины пишите, лучших учителей найду, не Аркашке вашему чета. А хотите — театр вам подарю. Сами будете выбирать, какие пьесы ставить, любых актеров нанимайте, хоть из Петербурга, и все лучшие роли будут ваши. У меня денег на всё хватит. А человек я хороший, надежный и не истасканный, как ваш избранник. Вот вам и весь мой сказ.
Наина Георгиевна эту немыслимую речь дослушала до самого конца, ни разу не перебила. Правда и то, что перебивать такого, как Сытников, не всякий и решился бы — очень уж солидный был человек.
Но когда он замолчал, барышня засмеялась. Негромко, но так странно, что у Пелагии пробежал мороз по коже.
— Знаете, Донат Абрамыч, если мой, как вы выражаетесь, «прожект» и в самом деле лопнет, я уж лучше в омут, чем с вами. Да только не лопнет. У меня билет есть выигрышный. Тут такие бездны, что дух захватывает. Хватит мне куклой быть тряпичной, которую вы все друг у друга на лоскуты рвете. Сама буду свою судьбу за хвост держать! И не только свою. Если жить — так сполна. Не рабой, а хозяйкой!
Снова скрипнула кожа — это поднялся Сытников.
— О чем вы толкуете, не пойму. Вижу только, не в себе вы. Потому ухожу, а над моим словом подумайте, оно твердое.
Открылась и закрылась дверь, но Наина Георгиевна ушла не сразу. Минут пять, а то и долее до слуха Пелагии доносились безутешные, полные самого горького отчаяния всхлипы и сосредоточенное шмыгание носом. Потом раздался шепот — не то злой, не то страстный. Монахиня прислушалась и разобрала повторенное не раз и не два:
— Ну и пусть исчадие, пусть, пусть, пусть. Все равно…
Когда уже можно стало, Пелагия вышла в коридор, отправилась в свою комнату. На ходу озабоченно качала головой. Всё шепот из головы не шел.
* * *
Но до комнаты монахиня не дошла, встретила по дороге Таню. Горничная несла в одной руке узелок, другой тянула на поводке упирающегося всеми четырьмя лапами Закусая.
— Матушка, — обрадовалась она. — Не желаете со мной? Марья Афанасьевна уснули, так я в баньку собралась, с утра протоплена. Помоетесь, я с песиком побуду. А после вы его покараулите. Очень выручите. Что, уж мне и в мыльню с ним? И так житья нет от ирода слюнявого.
Пелагия ласково улыбнулась девушке, согласилась. В бане по крайней мере подслушивать и подглядывать не за кем.
Банька стояла позади дома — приземистая избушка из янтарных сосновых бревен с крохотными оконцами под самой крышей, пузатая труба сочилась белым дымом.
— Мойтесь, я посижу, — сказала инокиня в маленьком чистом предбаннике, опустилась на лавку и взяла щенка на руки.
— Вот спасибочко вам, так выручили, так выручили, а то все бегаешь-бегаешь, употела вся, а ни помыться, ни на речку сбегать, — зачастила Таня, проворно раздеваясь и распуская стянутые в узел русые волосы.
Пелагия залюбовалась ее точеной смуглой фигурой. Просто Артемида, владычица лесная, не хватает только колчана со стрелами через плечо.
Едва Таня исчезла за дощатой дверью мыльни, снаружи раздался легкий стук.
— Танюша, Танечка, — зашептал в самую дверную щель мужской голос. — Отвори, душенька. Я знаю, ты там. Видел, как с узелком шла.
Никак Краснов? Пелагия в некотором смятении вскочила, зашуршав рясой.
— Слышу, как платьишком шуршишь. Не надевай его, оставайся как есть. Отвори мне, никто не увидит. Что тебе, жалко? Не убудет же. А я в твою честь стишок сложил. Вот послушай-ка:
Как тучка, влагою полна,
Мечтает дождиком излиться,
Как желтоликая Луна
К Земле в объятия стремится,
Так я, алкая и горя,
На Таню нежную взираю
И вздуть прелестницу мечтаю
Еще с седьмого декабря.
Видишь, и число запомнил, когда мы с тобой на санях катались. С того самого дня тебя и полюбил. Хватит от меня бегать, Танюшенька. Ведь Петр Георгиевич про тебя стихов слагать не станет. Открой, а?
Ухажер застыл, прислушиваясь, а через полминуты продолжил уже с угрозой:
— Да открывай же, вертихвостка, а то я Петру Георгиевичу расскажу, как ты давеча с Черкесом-то. Я видел! Сразу перестанет на вы называть. И Марье Афанасьевне скажу, а она тебя, гулящую, со двора взашей. Открой, говорю!
Пелагия рывком распахнула дверь, сложила руки на груди.