Пелагия и белый бульдог
Часть 7 из 30 Информация о книге
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Все заозирались по сторонам, а сестра Пелагия заглянула и под стол. Бульдога на террасе не было. Маленький Закусай, раскинув лапы, мирно сопел подле пустой миски, а вот его родитель куда-то запропастился.
— В сад сбежал, — констатировала мисс Ригли. — Нехорошо. Опять какой-нибудь дряни нажрется.
Генеральша схватилась за сердце.
— Ой, что же это… Господи… — И истошно закричала: — Закидаюшка! Где ты!?
Пелагия с изумлением увидела, что из глаз Татищевой катятся крупные истеричные слезы. Хозяйка Дроздовки попыталась подняться, да не смогла — мешком осела в соломенное кресло.
— Милые, хорошие… — забормотала она. — Идите, бегите… Сыщите его. Герасим! Ах, ну скорей же! Уйди ты, Таня, со своими каплями. Беги со всеми, ищи. Капли мне вон матушка даст, она все равно парка не знает… Найдите мне его!
Вмиг терраса опустела — все, даже строптивая мисс Ригли и своенравная Наина Георгиевна, бросились разыскивать беглеца. Остались лишь всхлипывающая Марья Афанасьевна да сестра Пелагия.
— Двадцать мало, лейте тридцать…
Трясущейся рукой Татищева взяла стакан с сердечными каплями, выпила.
— Дайте мне Закусая! — потребовала она и, приняв щенка, прижала к груди теплое сонное тельце.
Закусай приоткрыл было глазки, тоненько тявкнул, но просыпаться передумал. Немного побарахтался, забираясь генеральше поглубже под увесистый бюст, и затих.
Из-за деревьев доносились голоса и смех перекликающихся между собой искателей, которые разбрелись по обширному парку, а несчастная Марья Афанасьевна сидела ни жива — ни мертва и все говорила, говорила, словно пыталась отогнать словами тревогу.
— …Ах, матушка, вы не смотрите, что у меня тут полон дом народу, я ведь, в сущности, страшно одинока, меня по-настоящему и не любит никто, кроме моих деточек.
— Разве этого мало? — утешительно молвила Пелагия. — Такие прекрасные молодые люди.
— Вы про Петра с Наиной? А я про моих собачек. Петр с Наиной что… Я им только помеха. Детей моих всех Господь прибрал. Дольше всех Полиночка, младшая, зажилась, но и ей век выпал недолгий. Умерла родами, когда Наина появилась. Славная она была, живая, сердцем горячая, а по-женски дура дурой, вот и Наина в нее. Выскочила Полиночка замуж против нашей с Аполлон Николаичем воли за паршивого грузинского князька, который только и умел, что пыль в глаза пускать. Я с ними и знаться не хотела, но когда Полиночка преставилась, сироток пожалела. Выкупила их и к себе забрала.
Пелагия удивилась:
— Как это выкупили?
Генеральша пренебрежительно махнула рукой:
— Очень просто. Пообещала папаше ихнему, что оплачу его долги, если бумагу мне напишет, что никогда более к сыну и дочери не подойдет.
— И подписал?
— А куда ему деваться было? Или подписывать, или в яму садиться.
— Так ни разу и не объявился?
— Отчего же. Лет пятнадцать тому прислал мне слезное моление. Не о встрече с детьми молил — о денежном вспомоществовании. А после, сказывают, вовсе в Америку уехал. Жив ли, нет ли, неизвестно. Но подпортил-таки мне внуков своей петушиной кровью. Петя вырос никчемником, недотепой. Из лицея выгнали за проказы. Из университета отчислили за крамолу. Насилу вымолила через министра, чтоб мне его под опеку выслали, а то хотели прямо в Сибирь. Мальчик-то он добрый, чувствительный, да уж больно того… глуп. И характера нет, ни к какому делу не годен. Пробует Степан Трофимычу помогать, да только проку от него, как от монашки приплоду.
Пелагия закашлялась, давая понять, что находит сравнение неудачным, но Марье Афанасьевне подобные тонкости были недоступны. Она с мукой в голосе воскликнула:
— Господи, да что же они так долго? Уж не случилось ли чего…
— А что Наина Георгиевна? — спросила Пелагия, желая отвлечь Татищеву от беспокойных мыслей.
— В мать, — отрезала хозяйка. — Такая же блажная, только еще от князька страсть к фасону унаследовала. Раньше слово было для этого хорошее, русское — суебесие. То актеркой хотела стать, всё монологи декламировала, то вдруг в художницы ее повело, а теперь вообще не поймешь что несет — заговариваться стала. Сама я виновата, много баловала ее девчонкой. Жалела, что маленькая, что сирота. И на Полиночку сильно похожа была… Что, ведут?!
Она приподнялась на кресле, прислушалась и снова села.
— Нет, показалось… Что с ними будет, как помру — бог весть. Вся надежда на Степана. Честный он, верный, порядочный. Вот бы Наине какого мужа надо, и любит он ее, я вижу, да разве она понимает, что в мужчинах ценить надо? Степа — воспитанник наш. Вырос здесь, поехал в Академию на художника учиться, а тут Аполлон Николаевич преставился. Так Степан, хоть и мальчишка еще был, учебу бросил, вернулся в Дроздовку, взял в руки хозяйство и ведет дело так, что мне вся губерния завидует. А ведь не по сердцу ему это занятие, я вижу. Но ничего, не ропщет, потому что долг понимает… Виновата я перед ним, грешница. Повздорила позавчера и с ним, и с внуками, из-за Загуляя не в себе была. Переделала духовную, теперь вот самой совестно…
Пелагия открыла было рот спросить, что за изменения сделаны в завещании, но прикусила язык, ибо с Марьей Афанасьевной происходило нечто диковинное.
Генеральша разинула рот, выпучила глаза, складки ниже подбородка заходили мелкими волнами.
Удар, испугалась монахиня. И очень просто — при такой дебелости далеко ли до апоплексии.
Но Татищева признаков паралича не выказывала, а наоборот, рывком вскинула руку и указала пальцем куда-то инокине за спину.
Пелагия обернулась и увидела, что к лестнице из сада, оставляя на земле алый след, ползет Закидай. Из белой бугристой головы пса торчал крепко засевший топорик, почему-то выкрашенный синим, так что вся эта бело-сине-красная гамма в точности повторяла цвета российского флага.
Закидай полз из последних сил, высунув язык и глядя в одну точку туда, где застыла охваченная ужасом Марья Афанасьевна. Не скулил, не повизгивал, просто полз. У самой веранды силы его иссякли, он ткнулся башкой в нижнюю ступеньку, два раза дернулся и замер.
Татищева зашелестела платьем, кренясь набок, и прежде чем сестра Пелагия успела ее подхватить, повалилась на пол — голова старухи сочно стукнулась о сосновые доски. Лишившийся колыбели Закусай мягким белым мячиком покатился по веранде и жалобно тявкнул спросонья.
IV
ГНЕЗДО АСПИДОВ
Удара доктор не обнаружил, но и обнадеживать не стал. Сказал, нервная горячка, медицинская наука тут ничего поделать не может. Бывает, что и совершенно здоровый человек от потрясения в считанные часы сгорает, а тут преклонные лета, и сердце, и истерический склад натуры. На вопрос, что же все-таки делать, чем лечить, подумав, ответил странно: «Отвлекать и радовать».
А чем ее отвлечешь, если она все время только об одном говорит? Чем порадуешь, если у нее из глаз беспрестанно слезы текут? Да еще никого из близких к себе не подпускает, кричит: «Все вы убийцы!» Уехал доктор, взяв за визит положенную мзду, и на семейном совете было решено просить сестру Пелагию взять на себя духовную опеку над болящей. Тем более что и сама Марья Афанасьевна, не желавшая видеть ни внуков, ни соседей, ни даже управляющего, про монахиню всё время спрашивала и требовала ее к себе в спальню чуть не каждый час.
Пелагия шла на зов, садилась подле изголовья и терпеливо выслушивала лихорадочные речи генеральши. Шторы в комнате были задвинуты, на столике горела лампа под зеленым абажуром, пахло анисом и мятными лепешками. Татищева то всхлипывала, то испуганно вжималась в подушку, то вдруг впадала в ярость, но это, впрочем, ненадолго, потому как долго гневаться сил у нее уже не было. Почти постоянно под боком у нее лежал Закусай, которого Марья Афанасьевна гладила, называла «сироткой» и закармливала шоколадом. Бедняжка совсем истомился от неподвижности и время от времени устраивал бунт с лаем и визгом. Тогда Таня брала его на поводок и уводила погулять, однако все время, пока они отсутствовали, хозяйка тревожилась и поминутно взглядывала на большие настенные часы.
Пелагия, конечно, жалела страдалицу, но в то же время и удивлялась, откуда в слабом, еле ворочающем языком человеке столько злобы.
Марья Афанасьевна говорила, целуя Закусая в сморщенную мордочку:
— Насколько же собаки лучше людей!
Прислушиваясь к голосам, смутно доносившимся откуда-то из глубин дома, ненавидяще шипела:
— Не дом, а гнездо аспидов.
Или же просто, уставившись на руки инокини, проворно постукивавшие спицами, кривилась:
— Что это вы, матушка, вяжете? Гадость какая. Немедленно выбросьте.
Однако неприятнее всего были приступы подозрительности, охватывавшей генеральшу по нескольку раз на дню. Тогда-то прислуга и кидалась разыскивать сестру Пелагию. Находили ее у себя в комнате, или в библиотеке, или в парке и доставляли к Марье Афанасьевне, а та уже съежилась вся, забилась под одеяло — видно только испуганно блестящие глаза — и шепчет:
— Я поняла, это Петька, больше некому! Он меня ненавидит, извести хочет! Его ведь здесь насильно держат, я за него перед исправником отчитываюсь. Он меня «бенкендорфом» обзывал и еще по-всякому. Он это, он, телиановское отродье! Во всем я ему помеха. Хотел деревенских ребятишек учить, я не дала, потому что ничему хорошему он не научит. Денег тоже не даю — нигилистам своим отошлет. А тут еще совсем с ума съехал, удумал на Таньке моей жениться. Это на горничной-то! «Вы, говорит, бабушка, не смейте ей тыкать, вы в ней должны человека увидеть». Хорошо выйдет, а? Если мой внук на дворовой вертихвостке женится! Ладно бы еще любил ее без памяти, всякое бывает, так нет. Это у него идея — себя на алтарь положить, чтобы из полуграмотной девки просвещенную женщину сделать. «Великие дела, говорит, для великих людей, а я человек маленький, и дело мое будет маленькое, но зато хорошее. Если каждый из нас хоть одного кого-то счастливым сделает, так уже его жизнь не впустую прошла». Я ему: «Не сделаешь ты девку счастливой без любви, хоть озолоти ее всю, хоть все на свете книжки ей вслух прочитай. Зачем Таньке голову морочишь? Я уж ей и жениха присмотрела, Прасолова сынка, в самый раз ей будет. А ты в нее только ненужную амбицию поселяешь, хочешь, чтоб она всю жизнь несбывшимся маялась». И ведь, что самое-то стыдное, даже не спит с ней, такой малахольный! Я чай, если б похаживал к ней по ночам, быстро бы перебесился и в ум вошел. Ну что вы на меня, матушка, с укоризной-то глядите? Я жизнь прожила, знаю, что говорю.
А час спустя у ней в голове было уже другое:
— Нет, это Наинка. Взбесилась от томления. Я эту натуру отлично знаю, сама такая была. Помню, как станет невтерпеж до жизни дорваться, так и задушила бы родителей своими руками, только бы на волю. Особенно когда семнадцати лет сдуру в приходского попа влюбилась. Красивый он был, молодой, с бархатным голосом. Чуть не сбежала с ним, хорошо папенька-покойник перехватил, выдрал как следует да в чулан запер. Вот и Наинка втрескалась в кого-нибудь, вон их сколько вокруг нее кружит, кобелей. И бабка ей уже помеха, счастью ее мешает. Выбрала себе кого-нибудь, на кого я ни в жизнь не соглашусь, знает это и решилась через мой труп своего добиться. Она это может, такой характер. Ах, Наинка, Наинка, я ли тебя не любила, я ли тебе всю душу не отдала… Закусаенька мой, ангел мой белокрыленький, один ты меня не предашь. Ведь не предашь, мой сладенький?
Потом, некое время спустя, Пелагия заставала Марью Афанасьевну в самоотверженном умиротворении. Всхлипывая от собственного благородства, генеральша говорила:
— Сядь-ка, матушка, послушай. Открылось мне: Степан это, и я его не виню. Сколько уж мне можно его век заедать. И так он почитай двадцать лет безвылазно при мне состоит. От мечты отказался, талант в землю зарыл, до сорока годов бобылем дожил. Я ведь на его неустанных трудах приживальствую. Без него давно бы мужнино состояние в дым обратила, при моей-то дурости, а он и сохранил, и преумножил. Только ведь тоже живой человек. Поди, думает: «Пожила, старуха, и будет, пора совесть знать». Это ему Поджио своим приездом голову вскружил, ясное дело. Степа мольберт с чердака достал, краски из города привез, и глаза у него сделались какие-то другие. Что ж, я понимаю и не сужу… Хотя что же, мог бы и прямо сказать. Так, мол, и так, Марья Афанасьевна, потрудился на вас достаточно, а теперь прошу отпустить меня. Но не скажет, не из таких. Стыдно. Проще старуху со свету сжить, чем перед ней неблагодарным предстать. Я эту породу знаю, там и гордости, и страсти много намешано… Ах нет, что ж я слепота такая! Не Степан это, Поджио! — И тянется кверху, силится приподняться с подушек. — Степан, может, втайне и желает, чтоб я поскорее издохла, но не станет он собачек безответных травить. А Поджио станет! Для одной только забавы или хоть из дружбы, чтобы приятеля от кабалы освободить! Развращенец он, бес! Он и к Наине подбирался, то картинки с ней рисовал, то фотографировал ее. И Степана он с глузду сбивает… Я давно примечаю, как он на меня волком зыркает. Он, он! Ишь, загостился-то, третий месяц уже. А вначале говорил «на месяцок». И не съедет, пока в гроб меня не вгонит!
В самом скором времени возникала и новая убежденность, такая же незыблемая:
— Сытников! Это же страшный человек, ему только барыши подавай, он за них черту душу продал. Не зря говорят, что он на деньгах женился, а после жену отравил. И причина известна, по какой я ему поперек дороги стала! Горяевская пустошь! Давно он ко мне подкатывается, чтоб ему уступила, хочет там пристань торговую поставить — больно место удобное. А я сказала, не продам. Будет он мне баржами своими вид поганить! Но этот от своего не отступится. У него закон такой: всё непременно должно по его быть. Иначе ему и жизнь не в жизнь. Жену уморил и меня уморить хочет! Как меня не станет, Петька с Наинкой не то что пустошь, всё ему тут продадут, а сами хвост в руки и в столицы-заграницы. Так Донату прямой резон меня скорей на тот свет спровадить. Только вот им всем, — тянула старуха вверх вяло сложенный кукиш. — Я третьего дня не зря духовную сызнова переделала, всё как есть отписала англичанке. Попугать их хотела, а теперь так и оставлю. Я им нехороша стала, так у них Джаннетка за барыню будет. Попляшут тогда.
Сначала Пелагия выслушивала путаные речи больной очень внимательно, сопоставляла с собственными соображениями и наблюдениями, но каждая новая гипотеза была диковинней предыдущих.
Последняя и вовсе оказалась за пределами здравого рассудка.
— Киря Краснов, — отчеканила Марья Афанасьевна, едва Таня в очередной раз привела монахиню в спальню. — Хитрый, бестия, а дурачка ломает. Он ведь что сюда каждый день таскается? Денег ему от меня надо. Осенью имение у него с молотка пойдет, со всеми расчудесными телеграфами. Он говорит: «Я тогда умру». И умрет, непременно умрет. Куда ему без Красновки деваться? Ходит ноет. Дай ему полторы тысячи проценты заплатить. А я сказала: не дам. Давала уже, и не раз. Хватит. Так он мне отомстить решил. Верно, думает: я умру, так и ты, ведьма старая, жить не будешь.
Пелагия стала увещевать страждущую — чтобы к разуму вернуть и еще из-за того, что не приведи Господь и вправду умрет, а грешно покидать свет в таком ожесточении:
— Марья Афанасьевна, так, может, одолжить Кириллу Нифонтовичу, он и успокоится? Что уж вам эти полторы тысячи рублей? На тот свет не унесете, там деньги не пригодятся.
Этот простой довод на Татищеву подействовал.
— Да-да, — пробормотала она, глядя на спящего Закусая, и ее воспаленный взгляд смягчился. — Зачем мне, всё равно мисс Ригли достанется. Я дам ему. Пусть еще годик покуролесит. Я ему две тысячи дам.
— Да и с духовной нехорошо, — продолжила инокиня, ободренная успехом. — Мисс Ригли, конечно, особа достойная, но хорошо ли это будет по отношению к Петру Георгиевичу и Наине Георгиевне? Ведь они не виноваты, что вы их в праздности воспитали и никакому делу не научили. Они же без наследства по миру пойдут. И перед Степаном Трофимовичем вам на том свете совестно будет. Вон он сколько лет на вас потратил, все лучшие годы. И сами вы говорили, что он много увеличил ваше состояние. Не грех ли?
— Грех, матушка, — жалким голосом признала Татищева. — Ваша правда. Погорячилась я. Не только ведь внуков наделить нужно, есть и иные родственники. Эй, Таня! Позовите-ка ее… Таня, пускай пошлют в город к Коршу. Хочу, чтоб приехал завещание переделывать.
* * *
В промежутках между вызовами в генеральшину спальню Пелагия по большей части гуляла в парке. Немало времени провела в дощатой будке, расположенной неподалеку от обрыва. Здесь, выкрашенные в синий цвет, лежали мотыги, лопаты, пилы, грабли, тяпки и прочие садовые инструменты из Герасимова арсенала. Именно отсюда неведомый злодей и взял топор. Пелагия брала с пола и терла в пальцах засохшие комочки земли, ползала на корточках вокруг домика, но никаких зацепок не обнаружила. Будка не запиралась, топор мог взять кто угодно, и следов ни снаружи, ни внутри не обнаружилось. Оставалось только ждать, что будет дальше.
За два дня исходила весь парк вдоль и поперек. Наткнулась и на знаменитый английский газон — квадратик аккуратно подстриженной травки, на которой и вправду недавно кто-то изрядно потоптался, но упругие стебельки уже начали распрямляться, и было видно, что скоро очаг цивилизации восстановится во всей своей красе. Отсюда было рукой подать до Реки, дул свежий ветерок, а рядом с газоном качала еще зелеными, но уже неживыми веточками тонкая, подвядающая осинка. Монахиня наведывалась сюда часто, сидела в белой беседке над высокой кручей, довязывала поясок для сестры Емилии и подолгу застывала, глядя на широкую Реку, на небо, на заливные луга дальнего берега. Хорошо было и бродить по лужайкам, по заросшим тропам, где воздух звенел пчелиным гудом и шелестел листвой.
Но покой был мнимый, не истинный, инокиня чувствовала в наэлектризованном дроздовском воздухе смятение и слышала некий звон, будто кто-то терзал тонкую, до предела натянутую струну. Даже удивительно, как это в первый день усадьба предстала перед ней чуть ли не Эдемским садом. Пелагия ни за кем нарочно не подсматривала и не подслушивала, однако то и дело становилась невольной свидетельницей каких-то малопонятных сцен и озадаченной наблюдательницей туманных взаимоотношений между здешними жителями. Очевидно, и нервический разговор, обрывок которого она случайно услышала из своего окна, был здесь совершенно в порядке вещей.
— В сад сбежал, — констатировала мисс Ригли. — Нехорошо. Опять какой-нибудь дряни нажрется.
Генеральша схватилась за сердце.
— Ой, что же это… Господи… — И истошно закричала: — Закидаюшка! Где ты!?
Пелагия с изумлением увидела, что из глаз Татищевой катятся крупные истеричные слезы. Хозяйка Дроздовки попыталась подняться, да не смогла — мешком осела в соломенное кресло.
— Милые, хорошие… — забормотала она. — Идите, бегите… Сыщите его. Герасим! Ах, ну скорей же! Уйди ты, Таня, со своими каплями. Беги со всеми, ищи. Капли мне вон матушка даст, она все равно парка не знает… Найдите мне его!
Вмиг терраса опустела — все, даже строптивая мисс Ригли и своенравная Наина Георгиевна, бросились разыскивать беглеца. Остались лишь всхлипывающая Марья Афанасьевна да сестра Пелагия.
— Двадцать мало, лейте тридцать…
Трясущейся рукой Татищева взяла стакан с сердечными каплями, выпила.
— Дайте мне Закусая! — потребовала она и, приняв щенка, прижала к груди теплое сонное тельце.
Закусай приоткрыл было глазки, тоненько тявкнул, но просыпаться передумал. Немного побарахтался, забираясь генеральше поглубже под увесистый бюст, и затих.
Из-за деревьев доносились голоса и смех перекликающихся между собой искателей, которые разбрелись по обширному парку, а несчастная Марья Афанасьевна сидела ни жива — ни мертва и все говорила, говорила, словно пыталась отогнать словами тревогу.
— …Ах, матушка, вы не смотрите, что у меня тут полон дом народу, я ведь, в сущности, страшно одинока, меня по-настоящему и не любит никто, кроме моих деточек.
— Разве этого мало? — утешительно молвила Пелагия. — Такие прекрасные молодые люди.
— Вы про Петра с Наиной? А я про моих собачек. Петр с Наиной что… Я им только помеха. Детей моих всех Господь прибрал. Дольше всех Полиночка, младшая, зажилась, но и ей век выпал недолгий. Умерла родами, когда Наина появилась. Славная она была, живая, сердцем горячая, а по-женски дура дурой, вот и Наина в нее. Выскочила Полиночка замуж против нашей с Аполлон Николаичем воли за паршивого грузинского князька, который только и умел, что пыль в глаза пускать. Я с ними и знаться не хотела, но когда Полиночка преставилась, сироток пожалела. Выкупила их и к себе забрала.
Пелагия удивилась:
— Как это выкупили?
Генеральша пренебрежительно махнула рукой:
— Очень просто. Пообещала папаше ихнему, что оплачу его долги, если бумагу мне напишет, что никогда более к сыну и дочери не подойдет.
— И подписал?
— А куда ему деваться было? Или подписывать, или в яму садиться.
— Так ни разу и не объявился?
— Отчего же. Лет пятнадцать тому прислал мне слезное моление. Не о встрече с детьми молил — о денежном вспомоществовании. А после, сказывают, вовсе в Америку уехал. Жив ли, нет ли, неизвестно. Но подпортил-таки мне внуков своей петушиной кровью. Петя вырос никчемником, недотепой. Из лицея выгнали за проказы. Из университета отчислили за крамолу. Насилу вымолила через министра, чтоб мне его под опеку выслали, а то хотели прямо в Сибирь. Мальчик-то он добрый, чувствительный, да уж больно того… глуп. И характера нет, ни к какому делу не годен. Пробует Степан Трофимычу помогать, да только проку от него, как от монашки приплоду.
Пелагия закашлялась, давая понять, что находит сравнение неудачным, но Марье Афанасьевне подобные тонкости были недоступны. Она с мукой в голосе воскликнула:
— Господи, да что же они так долго? Уж не случилось ли чего…
— А что Наина Георгиевна? — спросила Пелагия, желая отвлечь Татищеву от беспокойных мыслей.
— В мать, — отрезала хозяйка. — Такая же блажная, только еще от князька страсть к фасону унаследовала. Раньше слово было для этого хорошее, русское — суебесие. То актеркой хотела стать, всё монологи декламировала, то вдруг в художницы ее повело, а теперь вообще не поймешь что несет — заговариваться стала. Сама я виновата, много баловала ее девчонкой. Жалела, что маленькая, что сирота. И на Полиночку сильно похожа была… Что, ведут?!
Она приподнялась на кресле, прислушалась и снова села.
— Нет, показалось… Что с ними будет, как помру — бог весть. Вся надежда на Степана. Честный он, верный, порядочный. Вот бы Наине какого мужа надо, и любит он ее, я вижу, да разве она понимает, что в мужчинах ценить надо? Степа — воспитанник наш. Вырос здесь, поехал в Академию на художника учиться, а тут Аполлон Николаевич преставился. Так Степан, хоть и мальчишка еще был, учебу бросил, вернулся в Дроздовку, взял в руки хозяйство и ведет дело так, что мне вся губерния завидует. А ведь не по сердцу ему это занятие, я вижу. Но ничего, не ропщет, потому что долг понимает… Виновата я перед ним, грешница. Повздорила позавчера и с ним, и с внуками, из-за Загуляя не в себе была. Переделала духовную, теперь вот самой совестно…
Пелагия открыла было рот спросить, что за изменения сделаны в завещании, но прикусила язык, ибо с Марьей Афанасьевной происходило нечто диковинное.
Генеральша разинула рот, выпучила глаза, складки ниже подбородка заходили мелкими волнами.
Удар, испугалась монахиня. И очень просто — при такой дебелости далеко ли до апоплексии.
Но Татищева признаков паралича не выказывала, а наоборот, рывком вскинула руку и указала пальцем куда-то инокине за спину.
Пелагия обернулась и увидела, что к лестнице из сада, оставляя на земле алый след, ползет Закидай. Из белой бугристой головы пса торчал крепко засевший топорик, почему-то выкрашенный синим, так что вся эта бело-сине-красная гамма в точности повторяла цвета российского флага.
Закидай полз из последних сил, высунув язык и глядя в одну точку туда, где застыла охваченная ужасом Марья Афанасьевна. Не скулил, не повизгивал, просто полз. У самой веранды силы его иссякли, он ткнулся башкой в нижнюю ступеньку, два раза дернулся и замер.
Татищева зашелестела платьем, кренясь набок, и прежде чем сестра Пелагия успела ее подхватить, повалилась на пол — голова старухи сочно стукнулась о сосновые доски. Лишившийся колыбели Закусай мягким белым мячиком покатился по веранде и жалобно тявкнул спросонья.
IV
ГНЕЗДО АСПИДОВ
Удара доктор не обнаружил, но и обнадеживать не стал. Сказал, нервная горячка, медицинская наука тут ничего поделать не может. Бывает, что и совершенно здоровый человек от потрясения в считанные часы сгорает, а тут преклонные лета, и сердце, и истерический склад натуры. На вопрос, что же все-таки делать, чем лечить, подумав, ответил странно: «Отвлекать и радовать».
А чем ее отвлечешь, если она все время только об одном говорит? Чем порадуешь, если у нее из глаз беспрестанно слезы текут? Да еще никого из близких к себе не подпускает, кричит: «Все вы убийцы!» Уехал доктор, взяв за визит положенную мзду, и на семейном совете было решено просить сестру Пелагию взять на себя духовную опеку над болящей. Тем более что и сама Марья Афанасьевна, не желавшая видеть ни внуков, ни соседей, ни даже управляющего, про монахиню всё время спрашивала и требовала ее к себе в спальню чуть не каждый час.
Пелагия шла на зов, садилась подле изголовья и терпеливо выслушивала лихорадочные речи генеральши. Шторы в комнате были задвинуты, на столике горела лампа под зеленым абажуром, пахло анисом и мятными лепешками. Татищева то всхлипывала, то испуганно вжималась в подушку, то вдруг впадала в ярость, но это, впрочем, ненадолго, потому как долго гневаться сил у нее уже не было. Почти постоянно под боком у нее лежал Закусай, которого Марья Афанасьевна гладила, называла «сироткой» и закармливала шоколадом. Бедняжка совсем истомился от неподвижности и время от времени устраивал бунт с лаем и визгом. Тогда Таня брала его на поводок и уводила погулять, однако все время, пока они отсутствовали, хозяйка тревожилась и поминутно взглядывала на большие настенные часы.
Пелагия, конечно, жалела страдалицу, но в то же время и удивлялась, откуда в слабом, еле ворочающем языком человеке столько злобы.
Марья Афанасьевна говорила, целуя Закусая в сморщенную мордочку:
— Насколько же собаки лучше людей!
Прислушиваясь к голосам, смутно доносившимся откуда-то из глубин дома, ненавидяще шипела:
— Не дом, а гнездо аспидов.
Или же просто, уставившись на руки инокини, проворно постукивавшие спицами, кривилась:
— Что это вы, матушка, вяжете? Гадость какая. Немедленно выбросьте.
Однако неприятнее всего были приступы подозрительности, охватывавшей генеральшу по нескольку раз на дню. Тогда-то прислуга и кидалась разыскивать сестру Пелагию. Находили ее у себя в комнате, или в библиотеке, или в парке и доставляли к Марье Афанасьевне, а та уже съежилась вся, забилась под одеяло — видно только испуганно блестящие глаза — и шепчет:
— Я поняла, это Петька, больше некому! Он меня ненавидит, извести хочет! Его ведь здесь насильно держат, я за него перед исправником отчитываюсь. Он меня «бенкендорфом» обзывал и еще по-всякому. Он это, он, телиановское отродье! Во всем я ему помеха. Хотел деревенских ребятишек учить, я не дала, потому что ничему хорошему он не научит. Денег тоже не даю — нигилистам своим отошлет. А тут еще совсем с ума съехал, удумал на Таньке моей жениться. Это на горничной-то! «Вы, говорит, бабушка, не смейте ей тыкать, вы в ней должны человека увидеть». Хорошо выйдет, а? Если мой внук на дворовой вертихвостке женится! Ладно бы еще любил ее без памяти, всякое бывает, так нет. Это у него идея — себя на алтарь положить, чтобы из полуграмотной девки просвещенную женщину сделать. «Великие дела, говорит, для великих людей, а я человек маленький, и дело мое будет маленькое, но зато хорошее. Если каждый из нас хоть одного кого-то счастливым сделает, так уже его жизнь не впустую прошла». Я ему: «Не сделаешь ты девку счастливой без любви, хоть озолоти ее всю, хоть все на свете книжки ей вслух прочитай. Зачем Таньке голову морочишь? Я уж ей и жениха присмотрела, Прасолова сынка, в самый раз ей будет. А ты в нее только ненужную амбицию поселяешь, хочешь, чтоб она всю жизнь несбывшимся маялась». И ведь, что самое-то стыдное, даже не спит с ней, такой малахольный! Я чай, если б похаживал к ней по ночам, быстро бы перебесился и в ум вошел. Ну что вы на меня, матушка, с укоризной-то глядите? Я жизнь прожила, знаю, что говорю.
А час спустя у ней в голове было уже другое:
— Нет, это Наинка. Взбесилась от томления. Я эту натуру отлично знаю, сама такая была. Помню, как станет невтерпеж до жизни дорваться, так и задушила бы родителей своими руками, только бы на волю. Особенно когда семнадцати лет сдуру в приходского попа влюбилась. Красивый он был, молодой, с бархатным голосом. Чуть не сбежала с ним, хорошо папенька-покойник перехватил, выдрал как следует да в чулан запер. Вот и Наинка втрескалась в кого-нибудь, вон их сколько вокруг нее кружит, кобелей. И бабка ей уже помеха, счастью ее мешает. Выбрала себе кого-нибудь, на кого я ни в жизнь не соглашусь, знает это и решилась через мой труп своего добиться. Она это может, такой характер. Ах, Наинка, Наинка, я ли тебя не любила, я ли тебе всю душу не отдала… Закусаенька мой, ангел мой белокрыленький, один ты меня не предашь. Ведь не предашь, мой сладенький?
Потом, некое время спустя, Пелагия заставала Марью Афанасьевну в самоотверженном умиротворении. Всхлипывая от собственного благородства, генеральша говорила:
— Сядь-ка, матушка, послушай. Открылось мне: Степан это, и я его не виню. Сколько уж мне можно его век заедать. И так он почитай двадцать лет безвылазно при мне состоит. От мечты отказался, талант в землю зарыл, до сорока годов бобылем дожил. Я ведь на его неустанных трудах приживальствую. Без него давно бы мужнино состояние в дым обратила, при моей-то дурости, а он и сохранил, и преумножил. Только ведь тоже живой человек. Поди, думает: «Пожила, старуха, и будет, пора совесть знать». Это ему Поджио своим приездом голову вскружил, ясное дело. Степа мольберт с чердака достал, краски из города привез, и глаза у него сделались какие-то другие. Что ж, я понимаю и не сужу… Хотя что же, мог бы и прямо сказать. Так, мол, и так, Марья Афанасьевна, потрудился на вас достаточно, а теперь прошу отпустить меня. Но не скажет, не из таких. Стыдно. Проще старуху со свету сжить, чем перед ней неблагодарным предстать. Я эту породу знаю, там и гордости, и страсти много намешано… Ах нет, что ж я слепота такая! Не Степан это, Поджио! — И тянется кверху, силится приподняться с подушек. — Степан, может, втайне и желает, чтоб я поскорее издохла, но не станет он собачек безответных травить. А Поджио станет! Для одной только забавы или хоть из дружбы, чтобы приятеля от кабалы освободить! Развращенец он, бес! Он и к Наине подбирался, то картинки с ней рисовал, то фотографировал ее. И Степана он с глузду сбивает… Я давно примечаю, как он на меня волком зыркает. Он, он! Ишь, загостился-то, третий месяц уже. А вначале говорил «на месяцок». И не съедет, пока в гроб меня не вгонит!
В самом скором времени возникала и новая убежденность, такая же незыблемая:
— Сытников! Это же страшный человек, ему только барыши подавай, он за них черту душу продал. Не зря говорят, что он на деньгах женился, а после жену отравил. И причина известна, по какой я ему поперек дороги стала! Горяевская пустошь! Давно он ко мне подкатывается, чтоб ему уступила, хочет там пристань торговую поставить — больно место удобное. А я сказала, не продам. Будет он мне баржами своими вид поганить! Но этот от своего не отступится. У него закон такой: всё непременно должно по его быть. Иначе ему и жизнь не в жизнь. Жену уморил и меня уморить хочет! Как меня не станет, Петька с Наинкой не то что пустошь, всё ему тут продадут, а сами хвост в руки и в столицы-заграницы. Так Донату прямой резон меня скорей на тот свет спровадить. Только вот им всем, — тянула старуха вверх вяло сложенный кукиш. — Я третьего дня не зря духовную сызнова переделала, всё как есть отписала англичанке. Попугать их хотела, а теперь так и оставлю. Я им нехороша стала, так у них Джаннетка за барыню будет. Попляшут тогда.
Сначала Пелагия выслушивала путаные речи больной очень внимательно, сопоставляла с собственными соображениями и наблюдениями, но каждая новая гипотеза была диковинней предыдущих.
Последняя и вовсе оказалась за пределами здравого рассудка.
— Киря Краснов, — отчеканила Марья Афанасьевна, едва Таня в очередной раз привела монахиню в спальню. — Хитрый, бестия, а дурачка ломает. Он ведь что сюда каждый день таскается? Денег ему от меня надо. Осенью имение у него с молотка пойдет, со всеми расчудесными телеграфами. Он говорит: «Я тогда умру». И умрет, непременно умрет. Куда ему без Красновки деваться? Ходит ноет. Дай ему полторы тысячи проценты заплатить. А я сказала: не дам. Давала уже, и не раз. Хватит. Так он мне отомстить решил. Верно, думает: я умру, так и ты, ведьма старая, жить не будешь.
Пелагия стала увещевать страждущую — чтобы к разуму вернуть и еще из-за того, что не приведи Господь и вправду умрет, а грешно покидать свет в таком ожесточении:
— Марья Афанасьевна, так, может, одолжить Кириллу Нифонтовичу, он и успокоится? Что уж вам эти полторы тысячи рублей? На тот свет не унесете, там деньги не пригодятся.
Этот простой довод на Татищеву подействовал.
— Да-да, — пробормотала она, глядя на спящего Закусая, и ее воспаленный взгляд смягчился. — Зачем мне, всё равно мисс Ригли достанется. Я дам ему. Пусть еще годик покуролесит. Я ему две тысячи дам.
— Да и с духовной нехорошо, — продолжила инокиня, ободренная успехом. — Мисс Ригли, конечно, особа достойная, но хорошо ли это будет по отношению к Петру Георгиевичу и Наине Георгиевне? Ведь они не виноваты, что вы их в праздности воспитали и никакому делу не научили. Они же без наследства по миру пойдут. И перед Степаном Трофимовичем вам на том свете совестно будет. Вон он сколько лет на вас потратил, все лучшие годы. И сами вы говорили, что он много увеличил ваше состояние. Не грех ли?
— Грех, матушка, — жалким голосом признала Татищева. — Ваша правда. Погорячилась я. Не только ведь внуков наделить нужно, есть и иные родственники. Эй, Таня! Позовите-ка ее… Таня, пускай пошлют в город к Коршу. Хочу, чтоб приехал завещание переделывать.
* * *
В промежутках между вызовами в генеральшину спальню Пелагия по большей части гуляла в парке. Немало времени провела в дощатой будке, расположенной неподалеку от обрыва. Здесь, выкрашенные в синий цвет, лежали мотыги, лопаты, пилы, грабли, тяпки и прочие садовые инструменты из Герасимова арсенала. Именно отсюда неведомый злодей и взял топор. Пелагия брала с пола и терла в пальцах засохшие комочки земли, ползала на корточках вокруг домика, но никаких зацепок не обнаружила. Будка не запиралась, топор мог взять кто угодно, и следов ни снаружи, ни внутри не обнаружилось. Оставалось только ждать, что будет дальше.
За два дня исходила весь парк вдоль и поперек. Наткнулась и на знаменитый английский газон — квадратик аккуратно подстриженной травки, на которой и вправду недавно кто-то изрядно потоптался, но упругие стебельки уже начали распрямляться, и было видно, что скоро очаг цивилизации восстановится во всей своей красе. Отсюда было рукой подать до Реки, дул свежий ветерок, а рядом с газоном качала еще зелеными, но уже неживыми веточками тонкая, подвядающая осинка. Монахиня наведывалась сюда часто, сидела в белой беседке над высокой кручей, довязывала поясок для сестры Емилии и подолгу застывала, глядя на широкую Реку, на небо, на заливные луга дальнего берега. Хорошо было и бродить по лужайкам, по заросшим тропам, где воздух звенел пчелиным гудом и шелестел листвой.
Но покой был мнимый, не истинный, инокиня чувствовала в наэлектризованном дроздовском воздухе смятение и слышала некий звон, будто кто-то терзал тонкую, до предела натянутую струну. Даже удивительно, как это в первый день усадьба предстала перед ней чуть ли не Эдемским садом. Пелагия ни за кем нарочно не подсматривала и не подслушивала, однако то и дело становилась невольной свидетельницей каких-то малопонятных сцен и озадаченной наблюдательницей туманных взаимоотношений между здешними жителями. Очевидно, и нервический разговор, обрывок которого она случайно услышала из своего окна, был здесь совершенно в порядке вещей.