Патрик Мелроуз. Книга 1 [сборник]
Часть 22 из 74 Информация о книге
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Анна записала адрес и вручила ему бумажку:
— Вот.
— Спасибо, — коротко произнес Патрик, поднимая воротник пальто. — Завтра позвоню.
— Лучше приезжай.
— Подумаю.
Он повернулся и заспешил к двери. Сердце рвалось выскочить из груди, как чертик из табакерки, и Патрик чувствовал, что дольше нескольких секунд крышку не удержит.
— До свидания! — крикнул он с порога.
— До свидания, — ответила Анна.
Патрик спустился в медлительном душном лифте и прошел мимо толстого придурковатого швейцара на улицу. Снова очутившись под бледным просторным небом, он почувствовал себя совершенно голым и беззащитным. Наверное, это ощущает устрица под каплями лимонного сока.
Зачем он покинул убежище Анниной квартиры? И так грубо. Теперь она навсегда на него обидится. Он все делает неправильно.
Патрик оглядел улицу. Она выглядела как вступительные кадры документального фильма о перенаселении. Он пошел по тротуару, воображая, как отрубленные головы прохожих катятся у него за спиной.
4
Как измыслить выход из тупика, если тупик у тебя в мыслях, ломал голову Патрик (не в первый раз), нехотя снимая пальто и протягивая его набриолиненному официанту в красном пиджаке.
Еда — временная мера, но, с другой стороны, все меры временные, даже смерть, и ничто так не уверяло его в существовании загробной жизни, как неумолимый сарказм рока. Без сомнения, самоубийство стало бы жестоким прологом к очередному отрезку тошнотворной осознанности, сужающихся воронок и затягивающихся удавок, воспоминаний, дни напролет рвущих шрапнелью тело. Кто знает, какие изощренные пытки припасены для летних лагерей вечности? Тут уж невольно порадуешься, что жив.
Только за водопадами грубых удовольствий, думал Патрик, принимая меню в кожаной обложке и даже не удосуживаясь поднять взгляд, можно скрыться от гончих собак совести. Здесь, в прохладной каменной пещерке, за тяжелым белым пологом струй, было слышно, как они заходятся лаем на берегу; по крайней мере, тут они не могли порвать ему горло яростью своих укоризн. Как-никак след его взять легко. Этот след усеян свидетельствами попусту растраченного времени, безнадежных желаний, не говоря уже о крови на рубашках, а также шприцах, которым он в приступе отвращения гнул иголки, а потом выпрямлял, чтобы уколоться в последний раз. Патрик резко выдохнул и сложил руки на груди.
— Сухой мартини. Неразбавленный, с лимоном, — процедил он. — И я готов сделать заказ.
Официант шел прямиком к нему, чтобы принять заказ. Все под контролем.
Большинство людей в завязке, после смены часовых поясов и оглушенные кваалюдом, утратили бы интерес к еде, но у Патрика аппетит сохранялся всегда, даже когда боязнь прикосновений окрашивала его тягу к сексу в теоретические тона.
Он помнил, как Джонни Холл с возмущением говорил о девушке, которой незадолго до того дал отставку. «Она была из тех, кто может подойти и взъерошить тебе волосы, когда ты только что двинулся коксом». Патрик тогда взвыл при мысли о подобной бестактности. Нельзя ерошить волосы человеку, когда тот ощущает себя пустым и хрупким, как стекло. Не может быть ничего общего между теми, кто считает кокаин умеренно порочным и эротичным наркотиком, и ширевыми, которые знают, что это возможность испытать арктический ландшафт беспримесного ужаса.
Ужас был ценой, которую приходилось платить за первую оглушительную волну кайфа, когда сознание как будто распускалось, словно белые цветы, на каждом ветвящемся нерве. Все рассеянные мысли собирались, точно железные опилки под магнитом, который стягивает их в металлическую розу. Или… надо прекратить об этом думать… или как насыщенный раствор медного купороса под микроскопом, который мгновенно прорастает кристаллами.
Надо перестать об этом думать — и сделать это. Нет! И думать о чем-нибудь другом. О трупе отца, например. Будет ли так лучше? Это поможет избавиться от проблемы желания, однако ненависть может быть столь же маниакальной.
А вот и его мартини. Пусть не кавалерия, но хотя бы боеприпасы. Патрик выпил холодную тягучую жидкость одним глотком.
— Еще, сэр?
— Да, — резко сказал Патрик.
Официант постарше, в смокинге, подошел принять заказ.
— Тартар из сырого лосося, потом стейк-тартар, — сказал Патрик с тихим удовольствием оттого, что произносит слово «тартар» дважды. Его радовало, что он заказывает взрослый вариант детской еды, заранее измельченной, чтобы не жевать.
Третий официант, с виноградной гроздью на лацкане и большим золотым тастевеном на цепочке, выразил готовность принести Патрику бутылку Кортон-Шарлемань сразу и открыть бутылку Дюкрю-Бокайю на потом. Все было под контролем.
Нет, нельзя было об этом думать, и вообще ни о чем, и особенно о героине, поскольку один лишь героин помогал по-настоящему, избавлял от метания в хомячьем шаре неразрешимых вопросов. Героин был кавалерией. Четвертой ножкой колченогого стула, подогнанной так точно, что дерево сходилось на изломе без всякого зазора. Героин укладывался, мурлыча, в основании черепа, обвивался вокруг нервной системы, словно черный кот, свернувшийся на любимой подушке. Он был сочным и мягким, словно горлышко лесного голубя или налитый на бумагу воск для печати, многоцветным, словно пригоршня драгоценных камней, которую пересыпаешь из ладони в ладонь.
Он относился к героину, как другие относятся к любви, а к любви — как другие к героину: как к опасной и непонятной трате времени. Что мог бы он сказать Дебби? «Ты, конечно, знаешь, что два главных чувства в моей жизни — это ненависть к отцу и любовь к наркотикам, но, да будет тебе известно, на третьем месте у меня ты». Какая женщина не гордилась бы медалью, пусть и бронзовой, в таком состязании?
— Заткнись уже, бля, — вслух пробормотал Патрик, опрокидывая второй мартини так же быстро, как и первый.
Если все пойдет в эту сторону, надо будет позвонить Пьеру, воистину замечательному нью-йоркскому дилеру. Нет! Он не сделает этого, он поклялся себе завязать. 555–1726. Номер был все равно что вытатуирован у него на запястье. Патрик не звонил Пьеру с сентября, уже восемь месяцев, но не мог забыть облегчающего волнения этих семи цифр.
Золотая Гроздь вернулся, снимая плотную золотую обертку с горлышка Кортон-Шарлемань и держа бутылку кларета, покуда Патрик разглядывал этикетку с белым замком под золотыми небесами. Может, при таких утешениях и не придется затариваться после обеда, скептически размышлял он, потягивая налитое на пробу белое.
Первое ощущение вызвало улыбку узнавания, как будто различил любимую в дальнем конце людного перрона. Патрик снова поднял бокал, отпил большой глоток бледно-желтого вина, задержал на несколько секунд во рту и лишь потом проглотил. Да, оно действовало, по-прежнему действовало. Некоторые старые друзья не подводят.
Он закрыл глаза, проживая волны послевкусия, словно галлюцинацию. Более дешевое вино оглушило бы фруктовостью, но виноград, представший сейчас его воображению, был восхитительно искусственный, словно серьги из оплывших желтых жемчужин. Патрик воображал толстые жилистые лозы, увлекающие его в жирную красноватую землю. Следы железа, камня, земли и дождя вспыхивали на нёбе, мучительно неудержимые, словно падучая звезда. Ощущения, долго запертые в бутылке, разворачивались, подобно украденному живописному полотну.
Некоторые старые друзья не подводят. Патрику хотелось расплакаться.
— Хотите попробовать Дукру-Бокау? — Золотая Гроздь выговаривал французские слова, как английские.
— Да, — ответил Патрик.
Золотая Гроздь налил красное в нелепо огромный бокал. От одного запаха перед Патриком возникли образы. Поблескивающий гранит. Паутина. Готические погреба.
— Прекрасно, — сказал Патрик, не затрудняясь пробовать вино. — Налейте сейчас немного, я выпью позже.
Патрик откинулся на стуле. Вино на время отвлекло его, но теперь вернулся тот же вопрос: ехать после обеда к дилеру или в гостиницу? Может быть, навестить Пьера просто так, по дружбе? Патрик хохотнул от нелепости такого предлога, но в то же время ощутил сильнейшее сентиментальное желание повидать чокнутого француза. Именно с Пьером Патрик ощущал самое сильное духовное сродство. Пьер восемь лет провел в психлечебнице, воображая себя яйцом. «Да, блядь, восемь лет, — говорил он быстрой скороговоркой с сильным французским акцентом, — я считал себя яйцом. Je croyais que j’étais un oeuf — и это никакая, нахер, не шутка». Все это время его покинутое тело кормили, переворачивали, мыли и одевали сиделки, не подозревавшие, что ухаживают за яйцом. Пьер мог беспрепятственно парить над миром в просветлении, для которого не требовалось грубого посредничества слов и чувств. «Я понимал все, — говорил он, глядя на Патрика с вызовом. — J’avais une conscience totale».
В своих путешествиях Пьер иногда заглядывал в больничную палату и с брезгливой жалостью зависал над еще не проклюнувшимся яйцом своего тела. Однако через восемь лет он внезапно понял, что его тело умирает от отсутствия внимания.
«Пришлось мне снова втискиваться в свое говенное тело, и это было омерзительно. J’avais un dégoût total»[19].
Патрика заворожил этот рассказ. Напомнил отвращение Люцифера, когда тот втискивался в холодные концентрические витки змеиного тела.
Однажды сиделки пришли с губками и протертой едой и увидели, что Пьер после восьми лет молчания и неподвижности сидит на краешке кровати, слабый, но исполненный нетерпения.
— Ну, я пошел, — объявил он.
Тесты показали, что он в ясном сознании, быть может даже чересчур ясном, так что его выписали из лечебницы как здорового.
Теперь лишь постоянная подпитка героином и кокаином позволяла ему сохранять грубое подобие прежнего восхитительного безумия. Он зависал, хотя и не с той легкостью, на границе между своим телом и роковой ностальгией по бестелесности. В мягком сгибе его локтя, подобно вулкану, выросла болячка, холмик запекшейся крови и рубцовой ткани, позволявший вгонять иголку инсулинового шприца вертикально, попадая с первого раза, — открытый путь в кровоток, через который, словно через пожарный выход, в любую секунду можно было ввести очередной спидбол и унять ужас заточения в негостеприимном теле, ощущавшемся почти как неродное.
Жизнь Пьера была до крайности упорядоченной. Он бодрствовал двое с половиной суток, потом вмазывался большой дозой героина и спал или, по крайней мере, лежал следующие восемнадцать часов. В периоды бодрствования он продавал наркотики быстро и эффективно — покупатели редко проводили в его черно-белой квартире больше десяти минут.
Было бы крайне неудобно, если бы клиенты умирали у него в ванной, так что он запретил колоться у себя; впрочем, для Патрика очень скоро было сделано исключение. Все прошлое лето Патрик пытался жить в одном режиме с Пьером. Они часто просиживали целые ночи за положенным горизонтально зеркалом, служившим Пьеру столом, голые по пояс, чтобы не закатывать и не опускать рукава, кололись каждые пятнадцать минут и, исходя химически пахнущим потом, говорили на свои любимые темы: как достичь полной бестелесности, как стать свидетелем своей смерти, как оставаться в пограничье, не затронутом теми чертами, которые навязала им предшествующая история жизни, как бессовестны и мелки ненаркоманы и, конечно, как они сами завязали бы, если бы только захотели, — желание, которое ни у того ни у другого надолго не задерживалось. Черт, подумал Патрик, осушая третий бокал белого вина и быстро подливая себе еще. Нельзя об этом думать.
При таком отце (плак, плак) у Патрика всегда был дефицит авторитетов и ролевых моделей, но в Пьере он наконец нашел пример для подражания и доверенного советчика. Во всяком случае, так было до тех пор, пока Пьер не попытался ограничить его двумя граммами кокса в день вместо семи, которые Патрик считал абсолютно необходимыми.
— Совсем нахер чокнулся! — орал на него Пьер. — Хочешь прихода каждый раз. Ты себя угробишь.
Эти препирательства подпортили конец лета, но в любом случае Патрику пора было избавляться от сыпи, которая пошла у него по всему телу и воспалилась, а также от язвочек, усыпавших рот, горло и желудок, так что через несколько дней он вылетел в Лондон, чтобы посетить свою любимую клинику.
— Oh, les beaux jours[20], — вздохнул он, жадно заглатывая сырую лососину. Потом допил вино, уже совершенно равнодушный к вкусу.
Кто тут еще в этом гнусном ресторане? Удивительно, что Патрик до сих пор не огляделся. А впрочем, ничего особенно удивительного. Они не призывали его разрешить Загадку Чужого Разума, хотя, разумеется, люди, которые, как Виктор, считают, что здесь вообще есть загадка, обычно целиком погружены в исследование работы собственного разума. Странное совпадение.
Патрик с холодностью рептилии обвел глазами сидящих. Он ненавидел их всех, вместе и по отдельности, но особенно — невероятно толстого мужчину, сидящего с блондинкой. Наверняка он ей платит за то, чтобы она скрывала свое отвращение.
— Как же ты омерзителен, — пробормотал Патрик. — Ты никогда не думал сесть на диету? Да, на диету. Или тебе никогда не приходило в голову, что ты отвратительно жирный?
Его разбирала злоба и агрессия. От спиртного слишком жесткий приход, подумал он, вспомнив мудрое изречение своего первого дилера, еще школьных времен, обдолбанного старого хиппи по имени Барри.
— Если бы я был таким жирным, — продолжал он, обращаясь к толстяку, — я бы покончил с собой. Хотя для этого побудительных причин не нужно.
Вне всякий сомнений, он обладал нулевой толерантностью к толстякам, женщинам, старикам, представителям другой расы, ненаркоманам и наркоманам и, разумеется, был таким снобом, что никто не удовлетворял его требованиям. Не было такого меньшинства или большинства, которое по той или иной причине не вызывало бы у него ненависти.
— Все хорошо, сэр? — спросил один из официантов, принявший бормотания Патрика за попытку сделать заказ.
— Да-да, — сказал Патрик.
Далеко не все хорошо, подумал он, нельзя всерьез ожидать, что кто-то согласится с таким утверждением. Сама мысль, будто все может быть хорошо, возмутила его до опасного сильно. Согласие — слишком редкий товар, чтобы тратить его на такие нелепые утверждения. Патрик уже думал подозвать официанта и развеять ложное впечатление счастья, которое мог у него создать. Однако другой официант — оставят ли они его когда-нибудь в покое? и стерпит ли он, если это правда случится? — нес ему стейк-тартар. Патрику хотелось острого, очень острого мяса.
Через две минуты он уже умял горку сырого мяса и картошку фри. Во рту горело от соуса табаско и кайенского перца.
— Ну вот и умничка, — сказал себе Патрик голосом няни, — набил животик.
— Да, — послушно согласился он. — Набил — это ведь как соломой набивают, да?
— Скажешь тоже, соломой, — запыхтел он, — ишь, выдумал! Ты всегда был странным ребенком. Ничего хорошего из этого не выйдет, попомни мои слова, молодой человек.
О господи, началось. Бесконечные голоса. Диалоги в одиночестве. Мерзкий вздор, льющийся из него без остановки. Он залпом выпил бокал красного с жадностью, достойной Лоуренса Аравийского в исполнении Питера О’Тула, когда тот опрокидывает в себя стакан лимонада после многодневного перехода через пустыню. «Мы взяли Акабу»{59}, — проговорил Патрик, глядя безумными глазами в пустоту и умело двигая бровями.
— Желаете ознакомиться с десертами, сэр?
Наконец-то настоящий человек с настоящим вопросом, хоть и очень странным. Хочет ли он знакомства с десертами? И если да, к чему оно его обязывает? Должен ли он будет отправлять им открытки на Рождество? Наносить визиты? Принимать их у себя в гостях?
— Я возьму крем-брюле, — с дикой ухмылкой ответил Патрик.
Он посмотрел в бокал. Красное определенно начало раскрываться. Жаль, что он уже выпил все. Оно начало раскрываться, словно медленно разжимающийся кулак. А на ладони… что на ладони? Рубин? Виноградина? Камень? Быть может, сравнения просто гоняют одну и ту же мысль туда-сюда, чуть маскируя каждый раз, и таким образом создают иллюзию полезной деятельности. Сэр Сэмпсон Ледженд был единственным честным ухажером, когда-либо воспевавшим женскую красоту. «Дайте мне ручку! Можно я ее поцелую? Такая мягонькая и тепленькая, как что?.. Как другая ручка, черт возьми!..»{60} Вот это правильное сравнение. Трагическая ограниченность сравнений. Свинец в сердце жаворонка. Досадный изгиб космоса. Рок времени.
Господи, он уже пьян. И все-таки недостаточно пьян. Он влил в себя вино, но оно не дошло до первопричины, жертвы автокатастрофы, запертой все эти годы в ловушке покореженного металла. Патрик испустил громкий вздох, завершившийся сопением, и безнадежно уронил голову.
Принесли крем-брюле, и Патрик проглотил его так же быстро, как и остальное, однако теперь ощущал усталость и подавленность. Жадность, с которой он поглощал еду, всегда приводила его в безмолвное уныние. Несколько минут он мог только смотреть на ножку бокала, потом наконец собрался с силами потребовать Мар де Бургонь и счет.
— Вот.
— Спасибо, — коротко произнес Патрик, поднимая воротник пальто. — Завтра позвоню.
— Лучше приезжай.
— Подумаю.
Он повернулся и заспешил к двери. Сердце рвалось выскочить из груди, как чертик из табакерки, и Патрик чувствовал, что дольше нескольких секунд крышку не удержит.
— До свидания! — крикнул он с порога.
— До свидания, — ответила Анна.
Патрик спустился в медлительном душном лифте и прошел мимо толстого придурковатого швейцара на улицу. Снова очутившись под бледным просторным небом, он почувствовал себя совершенно голым и беззащитным. Наверное, это ощущает устрица под каплями лимонного сока.
Зачем он покинул убежище Анниной квартиры? И так грубо. Теперь она навсегда на него обидится. Он все делает неправильно.
Патрик оглядел улицу. Она выглядела как вступительные кадры документального фильма о перенаселении. Он пошел по тротуару, воображая, как отрубленные головы прохожих катятся у него за спиной.
4
Как измыслить выход из тупика, если тупик у тебя в мыслях, ломал голову Патрик (не в первый раз), нехотя снимая пальто и протягивая его набриолиненному официанту в красном пиджаке.
Еда — временная мера, но, с другой стороны, все меры временные, даже смерть, и ничто так не уверяло его в существовании загробной жизни, как неумолимый сарказм рока. Без сомнения, самоубийство стало бы жестоким прологом к очередному отрезку тошнотворной осознанности, сужающихся воронок и затягивающихся удавок, воспоминаний, дни напролет рвущих шрапнелью тело. Кто знает, какие изощренные пытки припасены для летних лагерей вечности? Тут уж невольно порадуешься, что жив.
Только за водопадами грубых удовольствий, думал Патрик, принимая меню в кожаной обложке и даже не удосуживаясь поднять взгляд, можно скрыться от гончих собак совести. Здесь, в прохладной каменной пещерке, за тяжелым белым пологом струй, было слышно, как они заходятся лаем на берегу; по крайней мере, тут они не могли порвать ему горло яростью своих укоризн. Как-никак след его взять легко. Этот след усеян свидетельствами попусту растраченного времени, безнадежных желаний, не говоря уже о крови на рубашках, а также шприцах, которым он в приступе отвращения гнул иголки, а потом выпрямлял, чтобы уколоться в последний раз. Патрик резко выдохнул и сложил руки на груди.
— Сухой мартини. Неразбавленный, с лимоном, — процедил он. — И я готов сделать заказ.
Официант шел прямиком к нему, чтобы принять заказ. Все под контролем.
Большинство людей в завязке, после смены часовых поясов и оглушенные кваалюдом, утратили бы интерес к еде, но у Патрика аппетит сохранялся всегда, даже когда боязнь прикосновений окрашивала его тягу к сексу в теоретические тона.
Он помнил, как Джонни Холл с возмущением говорил о девушке, которой незадолго до того дал отставку. «Она была из тех, кто может подойти и взъерошить тебе волосы, когда ты только что двинулся коксом». Патрик тогда взвыл при мысли о подобной бестактности. Нельзя ерошить волосы человеку, когда тот ощущает себя пустым и хрупким, как стекло. Не может быть ничего общего между теми, кто считает кокаин умеренно порочным и эротичным наркотиком, и ширевыми, которые знают, что это возможность испытать арктический ландшафт беспримесного ужаса.
Ужас был ценой, которую приходилось платить за первую оглушительную волну кайфа, когда сознание как будто распускалось, словно белые цветы, на каждом ветвящемся нерве. Все рассеянные мысли собирались, точно железные опилки под магнитом, который стягивает их в металлическую розу. Или… надо прекратить об этом думать… или как насыщенный раствор медного купороса под микроскопом, который мгновенно прорастает кристаллами.
Надо перестать об этом думать — и сделать это. Нет! И думать о чем-нибудь другом. О трупе отца, например. Будет ли так лучше? Это поможет избавиться от проблемы желания, однако ненависть может быть столь же маниакальной.
А вот и его мартини. Пусть не кавалерия, но хотя бы боеприпасы. Патрик выпил холодную тягучую жидкость одним глотком.
— Еще, сэр?
— Да, — резко сказал Патрик.
Официант постарше, в смокинге, подошел принять заказ.
— Тартар из сырого лосося, потом стейк-тартар, — сказал Патрик с тихим удовольствием оттого, что произносит слово «тартар» дважды. Его радовало, что он заказывает взрослый вариант детской еды, заранее измельченной, чтобы не жевать.
Третий официант, с виноградной гроздью на лацкане и большим золотым тастевеном на цепочке, выразил готовность принести Патрику бутылку Кортон-Шарлемань сразу и открыть бутылку Дюкрю-Бокайю на потом. Все было под контролем.
Нет, нельзя было об этом думать, и вообще ни о чем, и особенно о героине, поскольку один лишь героин помогал по-настоящему, избавлял от метания в хомячьем шаре неразрешимых вопросов. Героин был кавалерией. Четвертой ножкой колченогого стула, подогнанной так точно, что дерево сходилось на изломе без всякого зазора. Героин укладывался, мурлыча, в основании черепа, обвивался вокруг нервной системы, словно черный кот, свернувшийся на любимой подушке. Он был сочным и мягким, словно горлышко лесного голубя или налитый на бумагу воск для печати, многоцветным, словно пригоршня драгоценных камней, которую пересыпаешь из ладони в ладонь.
Он относился к героину, как другие относятся к любви, а к любви — как другие к героину: как к опасной и непонятной трате времени. Что мог бы он сказать Дебби? «Ты, конечно, знаешь, что два главных чувства в моей жизни — это ненависть к отцу и любовь к наркотикам, но, да будет тебе известно, на третьем месте у меня ты». Какая женщина не гордилась бы медалью, пусть и бронзовой, в таком состязании?
— Заткнись уже, бля, — вслух пробормотал Патрик, опрокидывая второй мартини так же быстро, как и первый.
Если все пойдет в эту сторону, надо будет позвонить Пьеру, воистину замечательному нью-йоркскому дилеру. Нет! Он не сделает этого, он поклялся себе завязать. 555–1726. Номер был все равно что вытатуирован у него на запястье. Патрик не звонил Пьеру с сентября, уже восемь месяцев, но не мог забыть облегчающего волнения этих семи цифр.
Золотая Гроздь вернулся, снимая плотную золотую обертку с горлышка Кортон-Шарлемань и держа бутылку кларета, покуда Патрик разглядывал этикетку с белым замком под золотыми небесами. Может, при таких утешениях и не придется затариваться после обеда, скептически размышлял он, потягивая налитое на пробу белое.
Первое ощущение вызвало улыбку узнавания, как будто различил любимую в дальнем конце людного перрона. Патрик снова поднял бокал, отпил большой глоток бледно-желтого вина, задержал на несколько секунд во рту и лишь потом проглотил. Да, оно действовало, по-прежнему действовало. Некоторые старые друзья не подводят.
Он закрыл глаза, проживая волны послевкусия, словно галлюцинацию. Более дешевое вино оглушило бы фруктовостью, но виноград, представший сейчас его воображению, был восхитительно искусственный, словно серьги из оплывших желтых жемчужин. Патрик воображал толстые жилистые лозы, увлекающие его в жирную красноватую землю. Следы железа, камня, земли и дождя вспыхивали на нёбе, мучительно неудержимые, словно падучая звезда. Ощущения, долго запертые в бутылке, разворачивались, подобно украденному живописному полотну.
Некоторые старые друзья не подводят. Патрику хотелось расплакаться.
— Хотите попробовать Дукру-Бокау? — Золотая Гроздь выговаривал французские слова, как английские.
— Да, — ответил Патрик.
Золотая Гроздь налил красное в нелепо огромный бокал. От одного запаха перед Патриком возникли образы. Поблескивающий гранит. Паутина. Готические погреба.
— Прекрасно, — сказал Патрик, не затрудняясь пробовать вино. — Налейте сейчас немного, я выпью позже.
Патрик откинулся на стуле. Вино на время отвлекло его, но теперь вернулся тот же вопрос: ехать после обеда к дилеру или в гостиницу? Может быть, навестить Пьера просто так, по дружбе? Патрик хохотнул от нелепости такого предлога, но в то же время ощутил сильнейшее сентиментальное желание повидать чокнутого француза. Именно с Пьером Патрик ощущал самое сильное духовное сродство. Пьер восемь лет провел в психлечебнице, воображая себя яйцом. «Да, блядь, восемь лет, — говорил он быстрой скороговоркой с сильным французским акцентом, — я считал себя яйцом. Je croyais que j’étais un oeuf — и это никакая, нахер, не шутка». Все это время его покинутое тело кормили, переворачивали, мыли и одевали сиделки, не подозревавшие, что ухаживают за яйцом. Пьер мог беспрепятственно парить над миром в просветлении, для которого не требовалось грубого посредничества слов и чувств. «Я понимал все, — говорил он, глядя на Патрика с вызовом. — J’avais une conscience totale».
В своих путешествиях Пьер иногда заглядывал в больничную палату и с брезгливой жалостью зависал над еще не проклюнувшимся яйцом своего тела. Однако через восемь лет он внезапно понял, что его тело умирает от отсутствия внимания.
«Пришлось мне снова втискиваться в свое говенное тело, и это было омерзительно. J’avais un dégoût total»[19].
Патрика заворожил этот рассказ. Напомнил отвращение Люцифера, когда тот втискивался в холодные концентрические витки змеиного тела.
Однажды сиделки пришли с губками и протертой едой и увидели, что Пьер после восьми лет молчания и неподвижности сидит на краешке кровати, слабый, но исполненный нетерпения.
— Ну, я пошел, — объявил он.
Тесты показали, что он в ясном сознании, быть может даже чересчур ясном, так что его выписали из лечебницы как здорового.
Теперь лишь постоянная подпитка героином и кокаином позволяла ему сохранять грубое подобие прежнего восхитительного безумия. Он зависал, хотя и не с той легкостью, на границе между своим телом и роковой ностальгией по бестелесности. В мягком сгибе его локтя, подобно вулкану, выросла болячка, холмик запекшейся крови и рубцовой ткани, позволявший вгонять иголку инсулинового шприца вертикально, попадая с первого раза, — открытый путь в кровоток, через который, словно через пожарный выход, в любую секунду можно было ввести очередной спидбол и унять ужас заточения в негостеприимном теле, ощущавшемся почти как неродное.
Жизнь Пьера была до крайности упорядоченной. Он бодрствовал двое с половиной суток, потом вмазывался большой дозой героина и спал или, по крайней мере, лежал следующие восемнадцать часов. В периоды бодрствования он продавал наркотики быстро и эффективно — покупатели редко проводили в его черно-белой квартире больше десяти минут.
Было бы крайне неудобно, если бы клиенты умирали у него в ванной, так что он запретил колоться у себя; впрочем, для Патрика очень скоро было сделано исключение. Все прошлое лето Патрик пытался жить в одном режиме с Пьером. Они часто просиживали целые ночи за положенным горизонтально зеркалом, служившим Пьеру столом, голые по пояс, чтобы не закатывать и не опускать рукава, кололись каждые пятнадцать минут и, исходя химически пахнущим потом, говорили на свои любимые темы: как достичь полной бестелесности, как стать свидетелем своей смерти, как оставаться в пограничье, не затронутом теми чертами, которые навязала им предшествующая история жизни, как бессовестны и мелки ненаркоманы и, конечно, как они сами завязали бы, если бы только захотели, — желание, которое ни у того ни у другого надолго не задерживалось. Черт, подумал Патрик, осушая третий бокал белого вина и быстро подливая себе еще. Нельзя об этом думать.
При таком отце (плак, плак) у Патрика всегда был дефицит авторитетов и ролевых моделей, но в Пьере он наконец нашел пример для подражания и доверенного советчика. Во всяком случае, так было до тех пор, пока Пьер не попытался ограничить его двумя граммами кокса в день вместо семи, которые Патрик считал абсолютно необходимыми.
— Совсем нахер чокнулся! — орал на него Пьер. — Хочешь прихода каждый раз. Ты себя угробишь.
Эти препирательства подпортили конец лета, но в любом случае Патрику пора было избавляться от сыпи, которая пошла у него по всему телу и воспалилась, а также от язвочек, усыпавших рот, горло и желудок, так что через несколько дней он вылетел в Лондон, чтобы посетить свою любимую клинику.
— Oh, les beaux jours[20], — вздохнул он, жадно заглатывая сырую лососину. Потом допил вино, уже совершенно равнодушный к вкусу.
Кто тут еще в этом гнусном ресторане? Удивительно, что Патрик до сих пор не огляделся. А впрочем, ничего особенно удивительного. Они не призывали его разрешить Загадку Чужого Разума, хотя, разумеется, люди, которые, как Виктор, считают, что здесь вообще есть загадка, обычно целиком погружены в исследование работы собственного разума. Странное совпадение.
Патрик с холодностью рептилии обвел глазами сидящих. Он ненавидел их всех, вместе и по отдельности, но особенно — невероятно толстого мужчину, сидящего с блондинкой. Наверняка он ей платит за то, чтобы она скрывала свое отвращение.
— Как же ты омерзителен, — пробормотал Патрик. — Ты никогда не думал сесть на диету? Да, на диету. Или тебе никогда не приходило в голову, что ты отвратительно жирный?
Его разбирала злоба и агрессия. От спиртного слишком жесткий приход, подумал он, вспомнив мудрое изречение своего первого дилера, еще школьных времен, обдолбанного старого хиппи по имени Барри.
— Если бы я был таким жирным, — продолжал он, обращаясь к толстяку, — я бы покончил с собой. Хотя для этого побудительных причин не нужно.
Вне всякий сомнений, он обладал нулевой толерантностью к толстякам, женщинам, старикам, представителям другой расы, ненаркоманам и наркоманам и, разумеется, был таким снобом, что никто не удовлетворял его требованиям. Не было такого меньшинства или большинства, которое по той или иной причине не вызывало бы у него ненависти.
— Все хорошо, сэр? — спросил один из официантов, принявший бормотания Патрика за попытку сделать заказ.
— Да-да, — сказал Патрик.
Далеко не все хорошо, подумал он, нельзя всерьез ожидать, что кто-то согласится с таким утверждением. Сама мысль, будто все может быть хорошо, возмутила его до опасного сильно. Согласие — слишком редкий товар, чтобы тратить его на такие нелепые утверждения. Патрик уже думал подозвать официанта и развеять ложное впечатление счастья, которое мог у него создать. Однако другой официант — оставят ли они его когда-нибудь в покое? и стерпит ли он, если это правда случится? — нес ему стейк-тартар. Патрику хотелось острого, очень острого мяса.
Через две минуты он уже умял горку сырого мяса и картошку фри. Во рту горело от соуса табаско и кайенского перца.
— Ну вот и умничка, — сказал себе Патрик голосом няни, — набил животик.
— Да, — послушно согласился он. — Набил — это ведь как соломой набивают, да?
— Скажешь тоже, соломой, — запыхтел он, — ишь, выдумал! Ты всегда был странным ребенком. Ничего хорошего из этого не выйдет, попомни мои слова, молодой человек.
О господи, началось. Бесконечные голоса. Диалоги в одиночестве. Мерзкий вздор, льющийся из него без остановки. Он залпом выпил бокал красного с жадностью, достойной Лоуренса Аравийского в исполнении Питера О’Тула, когда тот опрокидывает в себя стакан лимонада после многодневного перехода через пустыню. «Мы взяли Акабу»{59}, — проговорил Патрик, глядя безумными глазами в пустоту и умело двигая бровями.
— Желаете ознакомиться с десертами, сэр?
Наконец-то настоящий человек с настоящим вопросом, хоть и очень странным. Хочет ли он знакомства с десертами? И если да, к чему оно его обязывает? Должен ли он будет отправлять им открытки на Рождество? Наносить визиты? Принимать их у себя в гостях?
— Я возьму крем-брюле, — с дикой ухмылкой ответил Патрик.
Он посмотрел в бокал. Красное определенно начало раскрываться. Жаль, что он уже выпил все. Оно начало раскрываться, словно медленно разжимающийся кулак. А на ладони… что на ладони? Рубин? Виноградина? Камень? Быть может, сравнения просто гоняют одну и ту же мысль туда-сюда, чуть маскируя каждый раз, и таким образом создают иллюзию полезной деятельности. Сэр Сэмпсон Ледженд был единственным честным ухажером, когда-либо воспевавшим женскую красоту. «Дайте мне ручку! Можно я ее поцелую? Такая мягонькая и тепленькая, как что?.. Как другая ручка, черт возьми!..»{60} Вот это правильное сравнение. Трагическая ограниченность сравнений. Свинец в сердце жаворонка. Досадный изгиб космоса. Рок времени.
Господи, он уже пьян. И все-таки недостаточно пьян. Он влил в себя вино, но оно не дошло до первопричины, жертвы автокатастрофы, запертой все эти годы в ловушке покореженного металла. Патрик испустил громкий вздох, завершившийся сопением, и безнадежно уронил голову.
Принесли крем-брюле, и Патрик проглотил его так же быстро, как и остальное, однако теперь ощущал усталость и подавленность. Жадность, с которой он поглощал еду, всегда приводила его в безмолвное уныние. Несколько минут он мог только смотреть на ножку бокала, потом наконец собрался с силами потребовать Мар де Бургонь и счет.