Париж никогда тебя не оставит
Часть 7 из 40 Информация о книге
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
– Ты еврей?
Он молча глядел на нее несколько секунд, а потом, запрокинув голову, расхохотался.
– Вот это-то я и имею в виду. У тебя нет чутья.
Шарлотт почувствовала, что краснеет.
– Я допускала, что Ханна еврейка. Из-за того, чем она занимается. Но я не думала, что и ты тоже. Ты не ведешь себя как еврей. И не похож тоже.
– А теперь ты говоришь совсем как мисс Хэвишем наших дней, престарелая антисемитка, которая сидит у себя в поместье в стиле бозар[30] и плюется ядом. Как, по-твоему, выглядит или говорит типичный еврей, а, Чарли?
Тут он ее поймал.
– Я только имела в виду, что ты никогда ничего на этот счет не говорил. И ты никогда не делаешь ничего, связанного с религией.
– То есть в отличие от тебя?
– Меня не растили еврейкой. И я себя таковой не называю.
– Да, ты предоставляешь это другим. Понимаешь, я пытаюсь сказать, что ты – единственная знакомая мне еврейка, которая совершенно об этом не думает. Впрочем, нет, погоди. Твой отец был таким же, но мы с ним всегда говорили исключительно о книгах. Ах, каким он был издателем! Но большинство евреев, включая тех издателей, которых я встречал за границей, одержимы этим предметом. Даже те, кто старается сойти за нееврея. Особенно те, кто старается сойти, – в чем, естественно, я не обвиняю ни тебя, ни твоего отца, – они постоянно думают об этом. Кто – еврей, а кто – нет. Кто нас ненавидит, а кто притворяется, будто это не так. Некоторые из нас пытаются это игнорировать, а другие носят на груди, точно рекламу. Есть и такие, кто постоянно лезет в драку. Это тактика выживания. И это присуще всем нам. По крайней мере, я так думал, пока не встретил тебя. Ты – единственная еврейка, которой в этом отношении медведь на ухо наступил.
– У тебя паранойя становится каким-то достоинством.
– Это не паранойя, когда угроза реальна. Я так понимаю, о квотах ты слыхала. Я столкнулся с ними в Гарварде. И они до сих пор существуют. Тебе знакомо выражение «ограничение доступа»? У меня есть фотография отеля в штате Мэн. Там на дверях имеется табличка: «Собакам и евреям вход воспрещен». И это было еще до войны. Теперь все немного деликатнее. Не веришь – попробуй снять квартиру в некоторых домах на Манхэттене или купить дом в определенных районах Коннектикута, не говоря уж о многих других штатах нашего славного государства. Был у меня один друг, которому это удалось, но ему пришлось пустить перед собой адвоката. И все же кое-что хорошее в этом есть. Эта старая антисемитская сучка помогает Виви подготовиться к реальности.
– Чего я, как ты тут намекаешь, не делаю?
Ответом ей был только холодный синий взгляд.
* * *
Утром, придя на работу, она не успела даже снять пальто, когда к ней за перегородку вкатился Хорас.
– Я здесь для того, чтобы извиниться. На что я, кстати, неспособен, по мнению Ханны.
Последнюю фразу он произнес так тихо, что она не была уверена, будто правильно его расслышала.
– За что? – Шарлотт повесила пальто на вешалку, стоявшую в углу, и, обойдя Хораса, села за свой стол.
– За вчерашние нотации. Не знаю, что это на меня нашло – проповедовать тебе насчет того, что значит быть евреем. Это как если бы ты решила просветить меня, как нужно жить, если ты, извини за выражение, калека. И не надо так удивленно на меня смотреть, Чарли. Думаешь, я не замечаю, что я в инвалидной коляске?
– Я никогда раньше не слышала, чтобы ты об этом говорил.
– Я говорю об этом не больше, чем ты – о том, что случилось с тобой в Париже. Мы с тобой два сапога пара. Ходячие травмы. Или, в моем случае, травма на колесах. Это же обстоятельство делает нас с тобой величайшими загадками этого места. Объектами безграничного любопытства и разнообразных домыслов. «А это правда, что он был ранен, совершая подвиг?» – Он покачал головой. – Никакой это был не подвиг, а обычный бой, но подвиг – гораздо более интересная история, а мы тут все занимаемся продажей историй. «А правда, что ее пытали в гестапо? Или что она умудрилась сбежать вместе с младенцем из последнего поезда на Освенцим?» – Тут он предупреждающе поднял руку: – Я ни о чем не спрашиваю. Просто пересказываю тебе слухи, которые ходят вокруг именно из-за того, что мы с тобой ничего не рассказываем. Я вовсе не предлагаю нам с тобой прилюдно разоблачаться. – Хорас ненадолго замолчал, и Шарлотт подумала, что, может, он сейчас размышляет о самых дерзких домыслах на свой счет. – Но, – продолжил он, – друг с другом нам можно и не миндальничать. Так что я прошу прощения за вчерашние дурацкие нотации.
– Я бы не назвала это нотацией.
– Как ни называй, я был не прав, и мне очень жаль.
Он развернул коляску и направился к выходу из кабинета. Уже почти выехав в коридор, остановился и, не поворачиваясь, глядя прямо перед собой туда, где стояли столы секретарей, сказал:
– И пока я тут щедро разбрасываюсь извинениями, можно заодно добавить кое-что насчет того замечания, что Ханна думает, будто я не способен на извинения. От этих слов разит нытьем на тему «моя-жена-меня-не-понимает». – Он взялся своими большими руками за колеса кресла и яростно их крутанул, чтобы выехать из ее кабинета. – Ханна понимает, – добавил Хорас уже на ходу.
По крайней мере, так ей послышалось.
* * *
Шарлотт, сидя за столом, размышляла о словах Хораса, которых он, может, вовсе и не произносил. С того самого момента, когда они встретили Ханну Филд среди шума и гвалта под железным сводом ангара, где располагалась таможня, тем первым их утром в Америке, Ханна ясно дала ей понять, что намерена взять их с Виви под крыло. Большинство новоприбывших на месте Шарлотт были бы ей благодарны. И Шарлотт испытывала благодарность. Но оставалась настороже. Она по натуре была человеком замкнутым. Последние годы в Париже только усилили эту ее черту. А потом она получила предупреждение, хотя это случилось год или два спустя.
Рут Миллер работала редактором в другом издательстве, и вышло так, что Шарлотт с ней подружилась. С Ханной Рут дружила еще с колледжа.
– Ты с ней поосторожнее, – сказала как-то Рут, когда они с Шарлотт обедали вместе – не за корпоративный счет – у «Мэри Элизабет», в кондитерской, где подавали сэндвичи с обрезанной корочкой и загадочное мясо и рыбу, плавающую в не менее загадочном соусе. Это место подавляло – как настроение, так и вкусовые рецепторы, – но здесь было удобно, недорого и чуточку более пристойно, чем у Шрафта[31].
– Она была с нами исключительно великодушна, – ровно ответила Шарлотт.
– Ханна – само великодушие. Помнишь ту девушку из «Саги о Форсайтах», которая все время подбирала «гадких утят»? Так вот, это – Ханна. Но стоит только «утенку» начать самостоятельно перебирать своими перепончатыми лапками, как он оказывается на улице.
– Не совсем понимаю, что ты имеешь в виду, – сказала Шарлотт, но у нее было такое чувство, будто она уже это знала.
– После войны я связалась не с тем человеком. Он пил, волочился за каждой юбкой и вечно нуждался в деньгах, которые я, конечно, ему давала. Что значат несколько долларов, когда речь идет о любви? Я не слишком хорошо разбираюсь в людях – по крайней мере, тогда не разбиралась. Ханна была само сочувствие. Она выслушивала все мои жалобы, старалась помочь мне найти в нем хоть что-то хорошее и ни разу не спросила, почему я не вышвырну это ничтожество вон. Но когда я все же его вышвырнула, когда я снова встала на свои перепончатые лапки и начала встречаться с Ником, она бежала от меня как от чумы. Думаю, Ник показался ей слишком хорош. Она перестала мне звонить, перестала отвечать на мои звонки. Я готова поклясться, что однажды, заметив меня, она перешла на другую сторону улицы. Самое забавное, что будь она мужчиной, я бы сразу ее раскусила. Но она женщина, как и я, и уж так мне сочувствовала. На то, чтобы понять – нашей дружбе конец, у меня ушло больше времени, чем на то, чтобы избавиться от того ничтожества.
Шарлотт сидела у себя за перегородкой, вспоминая этот разговор и раздумывая над словами Хораса. Даже в инвалидной коляске он не был достаточно несчастным утенком.
* * *
– Я тут думала. – Виви, которая лежала на животе на полу в гостиной, села и посмотрела на Шарлотт, сидевшую тут же, на диване. Они по очереди читали и передавали друг другу листы воскресного номера «Таймс», распухшего от рекламы перчаток, галстуков и прочих рождественских подарков. Бледное зимнее солнце лилось в комнату сквозь два выходивших на юг окна. Снаружи, в тишине воскресного утра, дремала улица, и только изредка спокойствие прерывалось шагами выгуливавшего собаку человека или шуршанием шин такси, разъезжавшего по улицам в поисках клиентов.
– Это полезное занятие. О чем-нибудь конкретном?
– О бале.
Шарлотт отложила газету.
– Тот факт, что тебя не пригласили, не имеет никакого отношения к тебе лично, – сказала она уже не в первый раз. – Только к этой узколобой старухе.
– Я знаю. Но это заставило меня задуматься еще кое о чем.
Шарлотт ждала.
– Если я еврейка, значит, я должна быть еврейкой.
– С этим трудно поспорить, – сказала Шарлотт после непродолжительного молчания.
Виви немного над этим поразмыслила.
– Жалко, что я почти ничего не помню о лагере.
– Я рада, что ты не помнишь.
– У меня даже картинки в голове не осталось.
– Ты была слишком маленькой. И потом, мы пробыли там совсем недолго, пока лагерь не освободили.
– Но как ты жила до этого? То есть они же специально искали евреев – как же они не вычислили нас раньше?
– У нас были поддельные документы. Иногда приходилось скрываться. Немцы были не так расторопны, как им казалось. А о французских жандармах и говорить нечего. Другими словами, нам повезло.
– Тетя Ханна говорит, именно так об этом рассказывают ее пациенты из тех, кто выжил. Еще они говорят, что никогда нельзя было знать, кому можно доверять. Старый друг мог на тебя настучать, а незнакомец – рискнуть ради тебя жизнью.
– Ну да, полагаю, это так, – ответила Шарлотт.
– Люди, которые нам помогли…
– Виви! Это все в прошлом. С этим покончено. – Шарлотт взяла в руки страницу из театрального раздела. – Знаю, ты считаешь, что «Питер Пэн» – это чересчур инфантильно…
– Я уже слишком стара, чтобы сидеть в зале и кричать вместе со всеми: «Я верю!» – чтобы не гас какой-то дурацкий свет на сцене.
– Согласна. Но, может, тебе хотелось бы сходить на каникулах на что-нибудь еще? Говорят, что «Фэнни» – это довольно забавно. Можно пойти на утренник в субботу – или даже вечером, если на каникулах. Да куда угодно можно пойти – в разумных пределах, конечно.
– В еврейскую церковь.
– Что?
– Я хочу пойти в еврейскую церковь. В синагогу, – поправилась она. – Я вот что хочу сказать… Если я еврейка, должна же я хоть что-то об этом знать. Можно мы сходим посмотреть, на что это похоже? Всего разок?
– Знаю я, на что это похоже.
– А я думала, что не знаешь. Я думала, понадобился Гитлер, чтобы сделать тебя еврейкой.
– Так об этом-то я и говорю. Религия – опасная штука.
– Так и я тоже об этом. Если люди будут относиться ко мне определенным образом, потому что я еврейка, мне нужно знать почему.
– У нетерпимости логика отсутствует. Так же, как она отсутствует в религиозных традициях и ритуалах. И это касается любой религии. Думаешь, будь ты католичкой, то дюжина прочитанных «Радуйся, Мария» очистила бы тебе душу?
Он молча глядел на нее несколько секунд, а потом, запрокинув голову, расхохотался.
– Вот это-то я и имею в виду. У тебя нет чутья.
Шарлотт почувствовала, что краснеет.
– Я допускала, что Ханна еврейка. Из-за того, чем она занимается. Но я не думала, что и ты тоже. Ты не ведешь себя как еврей. И не похож тоже.
– А теперь ты говоришь совсем как мисс Хэвишем наших дней, престарелая антисемитка, которая сидит у себя в поместье в стиле бозар[30] и плюется ядом. Как, по-твоему, выглядит или говорит типичный еврей, а, Чарли?
Тут он ее поймал.
– Я только имела в виду, что ты никогда ничего на этот счет не говорил. И ты никогда не делаешь ничего, связанного с религией.
– То есть в отличие от тебя?
– Меня не растили еврейкой. И я себя таковой не называю.
– Да, ты предоставляешь это другим. Понимаешь, я пытаюсь сказать, что ты – единственная знакомая мне еврейка, которая совершенно об этом не думает. Впрочем, нет, погоди. Твой отец был таким же, но мы с ним всегда говорили исключительно о книгах. Ах, каким он был издателем! Но большинство евреев, включая тех издателей, которых я встречал за границей, одержимы этим предметом. Даже те, кто старается сойти за нееврея. Особенно те, кто старается сойти, – в чем, естественно, я не обвиняю ни тебя, ни твоего отца, – они постоянно думают об этом. Кто – еврей, а кто – нет. Кто нас ненавидит, а кто притворяется, будто это не так. Некоторые из нас пытаются это игнорировать, а другие носят на груди, точно рекламу. Есть и такие, кто постоянно лезет в драку. Это тактика выживания. И это присуще всем нам. По крайней мере, я так думал, пока не встретил тебя. Ты – единственная еврейка, которой в этом отношении медведь на ухо наступил.
– У тебя паранойя становится каким-то достоинством.
– Это не паранойя, когда угроза реальна. Я так понимаю, о квотах ты слыхала. Я столкнулся с ними в Гарварде. И они до сих пор существуют. Тебе знакомо выражение «ограничение доступа»? У меня есть фотография отеля в штате Мэн. Там на дверях имеется табличка: «Собакам и евреям вход воспрещен». И это было еще до войны. Теперь все немного деликатнее. Не веришь – попробуй снять квартиру в некоторых домах на Манхэттене или купить дом в определенных районах Коннектикута, не говоря уж о многих других штатах нашего славного государства. Был у меня один друг, которому это удалось, но ему пришлось пустить перед собой адвоката. И все же кое-что хорошее в этом есть. Эта старая антисемитская сучка помогает Виви подготовиться к реальности.
– Чего я, как ты тут намекаешь, не делаю?
Ответом ей был только холодный синий взгляд.
* * *
Утром, придя на работу, она не успела даже снять пальто, когда к ней за перегородку вкатился Хорас.
– Я здесь для того, чтобы извиниться. На что я, кстати, неспособен, по мнению Ханны.
Последнюю фразу он произнес так тихо, что она не была уверена, будто правильно его расслышала.
– За что? – Шарлотт повесила пальто на вешалку, стоявшую в углу, и, обойдя Хораса, села за свой стол.
– За вчерашние нотации. Не знаю, что это на меня нашло – проповедовать тебе насчет того, что значит быть евреем. Это как если бы ты решила просветить меня, как нужно жить, если ты, извини за выражение, калека. И не надо так удивленно на меня смотреть, Чарли. Думаешь, я не замечаю, что я в инвалидной коляске?
– Я никогда раньше не слышала, чтобы ты об этом говорил.
– Я говорю об этом не больше, чем ты – о том, что случилось с тобой в Париже. Мы с тобой два сапога пара. Ходячие травмы. Или, в моем случае, травма на колесах. Это же обстоятельство делает нас с тобой величайшими загадками этого места. Объектами безграничного любопытства и разнообразных домыслов. «А это правда, что он был ранен, совершая подвиг?» – Он покачал головой. – Никакой это был не подвиг, а обычный бой, но подвиг – гораздо более интересная история, а мы тут все занимаемся продажей историй. «А правда, что ее пытали в гестапо? Или что она умудрилась сбежать вместе с младенцем из последнего поезда на Освенцим?» – Тут он предупреждающе поднял руку: – Я ни о чем не спрашиваю. Просто пересказываю тебе слухи, которые ходят вокруг именно из-за того, что мы с тобой ничего не рассказываем. Я вовсе не предлагаю нам с тобой прилюдно разоблачаться. – Хорас ненадолго замолчал, и Шарлотт подумала, что, может, он сейчас размышляет о самых дерзких домыслах на свой счет. – Но, – продолжил он, – друг с другом нам можно и не миндальничать. Так что я прошу прощения за вчерашние дурацкие нотации.
– Я бы не назвала это нотацией.
– Как ни называй, я был не прав, и мне очень жаль.
Он развернул коляску и направился к выходу из кабинета. Уже почти выехав в коридор, остановился и, не поворачиваясь, глядя прямо перед собой туда, где стояли столы секретарей, сказал:
– И пока я тут щедро разбрасываюсь извинениями, можно заодно добавить кое-что насчет того замечания, что Ханна думает, будто я не способен на извинения. От этих слов разит нытьем на тему «моя-жена-меня-не-понимает». – Он взялся своими большими руками за колеса кресла и яростно их крутанул, чтобы выехать из ее кабинета. – Ханна понимает, – добавил Хорас уже на ходу.
По крайней мере, так ей послышалось.
* * *
Шарлотт, сидя за столом, размышляла о словах Хораса, которых он, может, вовсе и не произносил. С того самого момента, когда они встретили Ханну Филд среди шума и гвалта под железным сводом ангара, где располагалась таможня, тем первым их утром в Америке, Ханна ясно дала ей понять, что намерена взять их с Виви под крыло. Большинство новоприбывших на месте Шарлотт были бы ей благодарны. И Шарлотт испытывала благодарность. Но оставалась настороже. Она по натуре была человеком замкнутым. Последние годы в Париже только усилили эту ее черту. А потом она получила предупреждение, хотя это случилось год или два спустя.
Рут Миллер работала редактором в другом издательстве, и вышло так, что Шарлотт с ней подружилась. С Ханной Рут дружила еще с колледжа.
– Ты с ней поосторожнее, – сказала как-то Рут, когда они с Шарлотт обедали вместе – не за корпоративный счет – у «Мэри Элизабет», в кондитерской, где подавали сэндвичи с обрезанной корочкой и загадочное мясо и рыбу, плавающую в не менее загадочном соусе. Это место подавляло – как настроение, так и вкусовые рецепторы, – но здесь было удобно, недорого и чуточку более пристойно, чем у Шрафта[31].
– Она была с нами исключительно великодушна, – ровно ответила Шарлотт.
– Ханна – само великодушие. Помнишь ту девушку из «Саги о Форсайтах», которая все время подбирала «гадких утят»? Так вот, это – Ханна. Но стоит только «утенку» начать самостоятельно перебирать своими перепончатыми лапками, как он оказывается на улице.
– Не совсем понимаю, что ты имеешь в виду, – сказала Шарлотт, но у нее было такое чувство, будто она уже это знала.
– После войны я связалась не с тем человеком. Он пил, волочился за каждой юбкой и вечно нуждался в деньгах, которые я, конечно, ему давала. Что значат несколько долларов, когда речь идет о любви? Я не слишком хорошо разбираюсь в людях – по крайней мере, тогда не разбиралась. Ханна была само сочувствие. Она выслушивала все мои жалобы, старалась помочь мне найти в нем хоть что-то хорошее и ни разу не спросила, почему я не вышвырну это ничтожество вон. Но когда я все же его вышвырнула, когда я снова встала на свои перепончатые лапки и начала встречаться с Ником, она бежала от меня как от чумы. Думаю, Ник показался ей слишком хорош. Она перестала мне звонить, перестала отвечать на мои звонки. Я готова поклясться, что однажды, заметив меня, она перешла на другую сторону улицы. Самое забавное, что будь она мужчиной, я бы сразу ее раскусила. Но она женщина, как и я, и уж так мне сочувствовала. На то, чтобы понять – нашей дружбе конец, у меня ушло больше времени, чем на то, чтобы избавиться от того ничтожества.
Шарлотт сидела у себя за перегородкой, вспоминая этот разговор и раздумывая над словами Хораса. Даже в инвалидной коляске он не был достаточно несчастным утенком.
* * *
– Я тут думала. – Виви, которая лежала на животе на полу в гостиной, села и посмотрела на Шарлотт, сидевшую тут же, на диване. Они по очереди читали и передавали друг другу листы воскресного номера «Таймс», распухшего от рекламы перчаток, галстуков и прочих рождественских подарков. Бледное зимнее солнце лилось в комнату сквозь два выходивших на юг окна. Снаружи, в тишине воскресного утра, дремала улица, и только изредка спокойствие прерывалось шагами выгуливавшего собаку человека или шуршанием шин такси, разъезжавшего по улицам в поисках клиентов.
– Это полезное занятие. О чем-нибудь конкретном?
– О бале.
Шарлотт отложила газету.
– Тот факт, что тебя не пригласили, не имеет никакого отношения к тебе лично, – сказала она уже не в первый раз. – Только к этой узколобой старухе.
– Я знаю. Но это заставило меня задуматься еще кое о чем.
Шарлотт ждала.
– Если я еврейка, значит, я должна быть еврейкой.
– С этим трудно поспорить, – сказала Шарлотт после непродолжительного молчания.
Виви немного над этим поразмыслила.
– Жалко, что я почти ничего не помню о лагере.
– Я рада, что ты не помнишь.
– У меня даже картинки в голове не осталось.
– Ты была слишком маленькой. И потом, мы пробыли там совсем недолго, пока лагерь не освободили.
– Но как ты жила до этого? То есть они же специально искали евреев – как же они не вычислили нас раньше?
– У нас были поддельные документы. Иногда приходилось скрываться. Немцы были не так расторопны, как им казалось. А о французских жандармах и говорить нечего. Другими словами, нам повезло.
– Тетя Ханна говорит, именно так об этом рассказывают ее пациенты из тех, кто выжил. Еще они говорят, что никогда нельзя было знать, кому можно доверять. Старый друг мог на тебя настучать, а незнакомец – рискнуть ради тебя жизнью.
– Ну да, полагаю, это так, – ответила Шарлотт.
– Люди, которые нам помогли…
– Виви! Это все в прошлом. С этим покончено. – Шарлотт взяла в руки страницу из театрального раздела. – Знаю, ты считаешь, что «Питер Пэн» – это чересчур инфантильно…
– Я уже слишком стара, чтобы сидеть в зале и кричать вместе со всеми: «Я верю!» – чтобы не гас какой-то дурацкий свет на сцене.
– Согласна. Но, может, тебе хотелось бы сходить на каникулах на что-нибудь еще? Говорят, что «Фэнни» – это довольно забавно. Можно пойти на утренник в субботу – или даже вечером, если на каникулах. Да куда угодно можно пойти – в разумных пределах, конечно.
– В еврейскую церковь.
– Что?
– Я хочу пойти в еврейскую церковь. В синагогу, – поправилась она. – Я вот что хочу сказать… Если я еврейка, должна же я хоть что-то об этом знать. Можно мы сходим посмотреть, на что это похоже? Всего разок?
– Знаю я, на что это похоже.
– А я думала, что не знаешь. Я думала, понадобился Гитлер, чтобы сделать тебя еврейкой.
– Так об этом-то я и говорю. Религия – опасная штука.
– Так и я тоже об этом. Если люди будут относиться ко мне определенным образом, потому что я еврейка, мне нужно знать почему.
– У нетерпимости логика отсутствует. Так же, как она отсутствует в религиозных традициях и ритуалах. И это касается любой религии. Думаешь, будь ты католичкой, то дюжина прочитанных «Радуйся, Мария» очистила бы тебе душу?