Оливер Лавинг
Часть 6 из 45 Информация о книге
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
– Извини.
Дверь в приемную чуть шевельнулась, но так и не открылась.
– А вообще, знаешь что? – сказал Джед. – Иди ты к черту. Нечего мне указывать, как мне со всем этим справляться.
Джед имел обыкновение так напряженно улыбаться, когда злился. Ева с серьезным видом кивнула, обрадованная и немало удивленная его гневом – признанием значительности сегодняшнего дня.
– Сам иди к черту, – ответила Ева слишком громко.
Подняв глаза, она увидела, что пухленькая, густо напудренная девушка за стойкой ухмыляется, и по ее веселым глазам было понятно, что она непременно расскажет своим коллегам об этом кратком диалоге.
О, Ева знала, что они думали о ней, все эти няньки и сестры. Но она проводила возле четвертой койки по четыре часа в день, шесть дней в неделю, и с точностью до минуты помнила расписание назначенных Оливеру процедур. И что ей полагалось делать, если сестры на полчаса позже положенного подсоединяли пакет с питательной смесью к зонду, – не обращать внимания? Нужно ли было смолчать, когда калоприемник переполнился, заливая Оливеру живот? Может быть, не следовало поднимать шум, когда по недосмотру персонала у Оливера так нагноились пролежни, что начался жар и через насквозь промокшую рубашку виднелась его сероватая кожа? Нужно ли было молчать о неподстриженных ногтях, которыми Оливер мог себя расцарапать? А о проблеме с кровообращением, из-за которой его пальцы на руках и ногах леденели и вот-вот грозила начаться гангрена? «Скажите мне, – не раз спрашивала Ева старшую медсестру Хелен, – вы считаете, что я должна просто молчать?»
«Ну, могу только сказать, – в очередной раз отвечала Хелен в этом многолетнем споре, – что больше никто у нас так не скандалит».
Но они почти никогда и не появлялись – все эти дети и внуки стариков с деменцией и инсультников, которые, что-то бессвязно бормоча, катались по коридорам в своих инвалидных креслах, облаченные в больничные сорочки. Наблюдая за этими редкими визитами, которые происходили только по праздникам и порой по выходным, Ева начала догадываться, в чем заключается истинное предназначение этого заведения.
Приют Крокетта, поняла Ева, был местом, куда люди в определенных затруднительных обстоятельствах могли поместить груз своей вины. Если инсульт, травма головы, паркинсон или альцгеймер поражает мозг, но присоединенное к этому мозгу тело продолжает существовать, – что тогда делать родным? Места вроде приюта Крокетта позволяли людям совершить трусливую разновидность отцеубийства, матереубийства, братоубийства, сестроубийства: перепоручить заботу о своем близком учреждению, сказать себе, что ты сделал все, что в твоих силах, и предоставить какой-нибудь инфекции в молчаливом равнодушии завершить то, на что у тебя не хватило духу.
Нет, Ева не позволяла себе подобной трусости. Она совершенствовала скептическое выражение лица и никогда не награждала медсестер и докторов благодарностью, если те просто выполняли назначенные предписания. Ева явственно ощущала, что ее неотрывный, умоляющий взгляд посылает дополнительный, более мощный электрический ток всем этим приборам, что именно ее немигающие глаза позволяют машинам пикать и пыхтеть и поддерживают в Оливере жизнь. Если она отведет взгляд от подрагивания его зрачков, от биения этих тонких, словно тростинки, рук, от желтушной бледности лица, то зонд сломается, заражение от пролежней распространится до сердца, и Оливер ускользнет от нее.
Для докторов и медсестер Оливер был просто пациентом на четвертой койке, которому надо было менять постельное белье. Только Ева теперь боролась за настоящего Оливера, которого никто из них не мог знать. За мальчика, любившего Боба Дилана, стихи, научную фантастику и сказки. Мальчика, который всегда требовал, чтобы все остановились полюбоваться закатом, даже самым заурядным.
Однажды в старом выпуске шоу Опры Уинфри Ева услышала рассказ вдовы одного из погибших в башнях-близнецах; по словам этой женщины, самым тяжелым для нее были разговоры, которые она продолжала мысленно вести с мужем, «словно он все еще рядом – пока я не вспомню, что его нет». Ева делала то же самое, с той разницей, что разговаривала она вслух. Она следила за творчеством любимых писателей и режиссеров Оливера и зачитывала ему отзывы на их книги и фильмы. Она старалась держать Оливера в курсе новостей – и местных, и международных. Она пересказывала ему свои редкие телефонные разговоры с Чарли в мельчайших подробностях.
Безмерность материнской веры заключалась в том, что Ева действительно представляла, а потом и верила, что Оливер отвечает ей по ту сторону дрожащих стенок черепа.
Когда однажды во время необычно мирного телефонного разговора она поделилась этой мыслью с Чарли, тот ответил, что ничуть не удивлен.
– Серьезно? – переспросила она. – Тебе тоже так иногда кажется? Тогда почему ты не навещаешь его? Почему ты?..
– Я имею в виду, Ма, что не удивлен тем, что ты можешь разговаривать, не беспокоясь об ответе. Я, так сказать, на собственном опыте имел дело с этим явлением.
– Понятия не имею, о чем ты.
– Это твоя манера, – сказал Чарли. – Когда тебе не хочется что-то признавать, ты начинаешь говорить и говорить без остановки, как будто разговором можно вызвать к жизни другой мир.
– О боже, опять.
– Поверь мне, Ма, я устал не меньше твоего. Но может быть, хоть раз в жизни ты попытаешься послушать? Может быть, раз в жизни спросишь меня о моей жизни? Может, тебе будет интересно узнать, что я могу рассказать?
Этот разговор окончился так же, как и почти все разговоры с Чарли, то есть молчанием: по линии передавалась лишь дрожащая тишина, пока Ева не попрощалась под каким-то выдуманным предлогом. Хотя сейчас все было иначе, жизнь протекала по прежним старым шаблонам. Мать не выбирает себе любимчиков добровольно, но что она может поделать, если один ребенок ей ближе, чем другой, что она может поделать, если только один унаследовал ее узкие щиколотки, ее эльфийские уши, ее кудри? В мире существовали люди, подобные Еве и Оливеру, – люди, знавшие: чтобы выжить, необходимо постоянно размышлять и подвергать сомнению легкодоступные идеи; и существовали такие, как Чарли и Джед, – они двигались по жизни, словно ночью в автомобиле, никогда не видя дальше сумрачного света фар, слепо доверяя темным дорогам этого мира. Если и было какое-то утешение в этом худшем из дней, то это перспектива позвонить Чарли. И каким бы ни оказался результат, Ева надеялась, что он позволит призвать ее сына домой, показать ему, в каких обстоятельствах он ее оставил.
Дверь наконец-то распахнулась. Профессор Никел внимательно посмотрел на свои бумаги – потерявший дорогу путник, сверяющийся с картой:
– Мистер и миссис Лавинг?
– Сейчас? – выговорила она скрипучим шепотом, похожим на беззвучный крик из ночного кошмара.
– Ну… – Никел уже пятился назад к двери. – Торопиться не стоит. Мы еще не завершили подготовку.
– Ева, – произнес Джед, но она уже вскочила и со всех ног помчалась в дамскую комнату. Еще секунда – и она бы не успела. Утром она не смогла ничего съесть, и сейчас в безукоризненно чистый унитаз из ее рта вытекло лишь несколько капель охристой кислоты. Дело в том, что во всех «чудесных» историях, о которых читала Ева, пациент в строгом смысле не приходил в сознание. Почти во всех случаях новый доктор или ученый просто обнаруживал, что все это время больной и так находился в сознании, что ему просто поставили неправильный диагноз из-за устарелой аппаратуры или некомпетентности врачей. А что за врачи работали в приюте Крокетта? Что представлял собой доктор Рамбл?
Опустившись на сине-серый кафельный пол, Ева щелкнула замком своей сумки и нащупала успокаивающий предмет, отчасти надеясь, что на самом деле все-таки не украла его со стола Рона Тауэрса. Но вот он в ее руке, этот поблескивающей новенький телефон – по сути дела, один сплошной экран, на котором вспыхнула картинка: Рон борется с пухлым десятилетним мальчиком, напоминающим Рона лоснящимся красноватым лицом. Интересно, обнаружил ли уже Рон пропажу? Ева задумалась, как бы тайком вернуть телефон обратно. Но куда соблазнительнее была неотвязная мысль об оживших руках сына, которые что-то нажимают на гладкой стеклянной поверхности. «Блин, сколько же я пролежал в отключке?»
Ева опустила телефон обратно в сумку. Поднявшись с кафельного пола, провела ладонями по серой полиэстровой материи своего делового костюма. Умылась, прополоскала рот пригоршнями воды, но так и не смогла побороть сухость в глотке.
Вернувшись в приемную, Ева кивнула профессору Никелу и доктору Рамблу, и те повели ее и Джеда на парковку, к фургону с аппаратом фМРТ, куда уже переместили Оливера. Преодолевая этот краткий промежуток асфальта, Ева постаралась впитать в себя окружающий пейзаж: безучастную громадность просторов, очертания далеких гор, окутанных лиловой, словно бы прохладной дымкой. Вслед за Джедом Ева вошла в серую кабину трейлера, где за плексигласовой перегородкой виднелся аппарат фМРТ.
На протяжении последних десяти лет Ева наблюдала, как машины порабощают тело Оливера. Они захватили его пищеварительную систему, мышечную, мочевыделительную. И теперь, пока тело ее сына, подрагивая, въезжало в гудящее пластиковое отверстие аппарата, Еву посетила безумная и страшная мысль, что трансформация вот-вот завершится. Словно в тот момент, когда ключ к сознанию Оливера придет в соприкосновение с аппаратом, тот выдаст голографическую картинку, лицо волшебника из страны Оз, который наконец-то заговорит с Евой.
Но нет, Оливер был уже внутри машины, электромагнитные волны пронзали его черепную коробку, и для докторов он оставался просто сотрясаемым судорогами бесчувственным телом, бездушным объектом исследования. Под гудение мощных компьютеров профессор Никел объяснил Еве и Джеду, что произойдет дальше. Он указал на экран, куда проецировалось изображение человеческого черепа в профиль. Череп Оливера – мать узнала его мгновенно, даже виртуально расчлененный надвое.
Ева бросила взгляд на экраны технического персонала. Ей было сорок девять, она была матерью жертвы с обширной травмой головы и смотрела на результаты фМРТ; и в то же время ей было сорок, она несла выстиранное белье через дом в Зайенс-Пасчерз вечером пятнадцатого ноября, как вдруг ее внимание привлекло дрожащее, подсвеченное тревожными огнями изображение блисской школы. Сейчас развалина, оставшаяся на месте мужчины, за которого Ева когда-то вышла замуж, прикоснулась к ее руке, но в то же время Джед говорил с ней по телефону, много лет назад. «Ева», – так начинался вопль, мало похожий на человеческий, вопль животный, агонизирующий.
«Что? Что такое? Говори! Что случилось?»
Она пыталась не замечать тикающие часы этого мира, но время представляло собой досадную, неоспоримую математику, ряд царапин на тюремной стене, которые Ева, не в силах удержаться, пересчитывала на ощупь в темноте. Уже 3537 дней Оливер был заперт в своем теле. Склонившись к плексигласовой перегородке, Ева почувствовала, что хватает Джеда за плечо, ставшее более дряблым, но до боли знакомое своей округлостью. Ева прижала его руку к животу.
И по какой-то странной причине именно тогда в ее разум просочилось воспоминание, выбравшись, будто червь, из-под плотного грунта, который Ева когда-то набросала сверху. Она увидела это по телевизору, сидя в больничной приемной в один из самых ужасных дней после. Среди нарезки кадров с полицейскими и плачущими школьниками был один-единственный крупный план: девушка, которую Ева однажды видела в Зайенс-Пасчерз. Только двоим ребятам из театрального кружка удалось выйти из той комнаты целыми и невредимыми: Элле Брю – она спряталась за учительским столом, – и той, кого Ева видела на экране. Ребекка Стерлинг, тихая девушка с золотисто-каштановыми волосами, медленно удалялась куда-то за школу, во мрак, не отвечая на вопросы журналистов. Ребекка Стерлинг покидала сцену жестокого насилия, которое унесло жизни ее одноклассников, растворяясь среди теней парковки.
Больше Ева ее не видела. Какие бы вопросы ей ни хотелось тогда задать Ребекке, та унесла их с собой во тьму – и в бесконечность последующих лет. И все же случившееся в тот вечер и то, что происходило прямо сейчас в аппарате фМРТ на парковке приюта Крокетта, – эти два дня, по неизвестной науке причине, слились в одну секунду, в один вопрос, по-прежнему остававшийся без ответа. Почему? Несмотря на свои яростные возражения, несмотря на то, что разумом она все понимала, Ева не могла не чувствовать, что наконец-то стояла на краю какой-то огромной нездешней бездны, что вплотную приблизилась к ответу на вопрос, почему безжалостная судьба выбрала ее семью. То пятнадцатое ноября и это двадцать второе июля, почти десять лет спустя, соединяла безмерная тяжесть одной из тех черных дыр, которые когда-то так восхищали Джеда, и дыра эта разрушала время и расщепляла Евино тело атом за атомом. Был ли по ту сторону свет? Было ли по ту сторону хоть что-нибудь? Даже теперь, глядя на мозг сына на экране, Ева не понимала: позволительно ли ей надеяться, ради себя самой, что исследование что-то покажет, или будет лучше, ради ее сына, чтобы оно не показало ничего?
Профессор передал Еве большой радиомикрофон, присоединенный к проводам, тянущимся за перегородку к Оливеру. Она сжала руку в кулак, постаралась набрать в грудь побольше воздуха, чтобы вымолвить слово. И когда Ева заговорила, получилось очень громко:
– Оливер!
Оливер
Глава пятая
Оливер! Выстрел в пустоту.
Оливер, когда тебе было двенадцать, ты нашел в библиотеке и принес домой книгу о Филиппе Пети и его проходе по канату, натянутому между башнями-близнецами. Помнишь? Тебя особенно впечатляла техническая сторона дела. Расстояние между башнями было большим, и просто перебросить через эту пропасть канат, весящий 450 фунтов, Пети не мог. Сперва он использовал леску: прикрепил ее к стреле, которую затем пустил на крышу соседней башни. Когда леска соединила здания, Пети и его команда наложили на нее более толстый шнур, затем веревку, затем канат и наконец смогли натянуть стальной трос, который и позволил Пети шагнуть в небо.
Оливер: одно-единственное слово, но твои родные сразу чувствовали, как туго натягивается шнур, как возникает мост через бездну, как тянущаяся к тебе ниточка обрастает подробностями. Завиток твоих волос – словно огненная вспышка на голове. Мечтательный, отсутствующий вид, когда ты сидел за ужином. Милая подростковая застенчивость, из-за которой каждый твой шаг мог стать неуверенным, словно извиняющимся сам за себя. Семнадцатилетний мальчик, незаметный в школе, снова становился видимым.
И не только родные приходили к твоей постели, чтобы попытаться вернуть тебя к жизни, назвав твое имя. «Оливер», – говорили жители твоего городка, склоняясь над тобой: заплаканная, неуклюжая миссис Шумахер; поглаживающий усы Дойл Диксон; благочестивая миссис Уолкотт; пара хромых, переживших ту ночь; несколько ковыряющих прыщи одноклассников. Однажды к тебе зашел даже Эктор Эспина – старший. Он вглядывался в твое тело, словно в темноту, к которой его глаза никогда не привыкнут.
Разумеется, большинство из этих людей едва тебя знали, так что к твоей койке их приводило не только горе. Их приводил все тот же вопрос: Почему? И хоть ты и не мог ответить, но все же им удавалось почувствовать связь с тобой, взваливая на себя тяжесть мелких деталей, которые им запомнились. Миссис Шумахер говорила о твоем стихотворении: «Я так и не сказала тебе, как прекрасно…» Дойл Диксон бормотал что-то о твоем первом дне в подготовительном классе, когда ты подарил ему найденную где-то старую подкову. Одноклассники почти ничего не говорили. Они просто смотрели и смотрели, вспоминая, как опасливо ты сторонился школьной толпы; гадая, не было ли твое уединение своего рода пророчеством. «Оливер», – повторяли они вновь и вновь, и, хотя ты не смог бы откликнуться, каждый из посетителей явственно ощущал: объяснение всему существовало где-то там, в далекой неприступной башне твоей памяти.
Команде Пети потребовался час для того, чтобы натянуть несколько веревок и установить трос, по которому тот смог пройти от одного здания к другому. Твоим родным и жителям твоего города потребуется гораздо больше времени. Им потребуется десять лет. Но вот наконец, Оливер, ты оказался в этой расколотой надвое истории; ты делаешь первые робкие шаги в бездну. Стоит сентябрьский вечер, и ты входишь в свою собственную новую главу.
Это было девятого сентября, всего лишь чуть больше двух месяцев до. Твои глаза блестели, отражая потоки света. Тысячи огней высоко над стадионом Блисса освещали первый футбольный матч «Блисских ягуаров» в том сезоне, который, как выяснится потом, станет для команды последним. Но тогда, разумеется, никто не мог знать об этом. «Ягуары» в тот вечер выиграют. И не было никаких причин подозревать, что хорошие времена не будут длиться вечно.
Более трех недель прошло с того вечера, когда Ребекка побывала на вашем семейном ранчо. И вот – девятое сентября, искусственный вечерний свет и ты – нескладный старшеклассник, бегающий вверх-вниз по бетонным ступенькам, на твоей голове бумажная шапочка-конверт, на ремне – поднос с арахисом и стаканчиками с надписью «Coca-Cola». По-настоящему мучительная работа для такого мальчика, как ты, который всегда хотел оставаться в тени. Но члены каждого школьного кружка по очереди торговали на матчах закусками и напитками, чтобы подзаработать немного на свои нужды, и в этот раз эта задача выпала тебе – добросовестному президенту клуба юных астрономов.
Согласно статье из старого номера «Сайентифик америкэн», которую Па вырезал и прикнопил на стенд в своем кабинете рисования, – в этом же кабинете два раза в месяц проходили собрания клуба, – лучшие в Америке условия для наблюдения за звездами предлагала ваша гористая местность, не испорченная светом цивилизации. («Не очень понятно, что это – хвала или хула», – прокомментировала Ма.) Старая техасская песня говорила правду, «огромные ночные звезды» действительно «сияли ярко нам с небес». Но огни пятничного вечера, все эти мегаватты, освещавшие матчи «ягуаров» с «Мидлендскими мустангами», «Эль-Пасскими тиграми», «Альпинскими оленями», сияли куда ярче.
– Эй ты, прыщавый! У тебя там арахер? Ха-ха-ха! На хера мне твой арахер, прыщавый? Не верти тут своим арахером!
– Ара-хис! – наивно поправил ты Скотти Колтрейна, но твой голос потонул во внезапно хлынувшей волне криков. «Ягуары» начали в этот момент свою победную третью атаку. – Ара-хис!
Продолжая безнадежно слоняться со своим лотком, ты в очередной раз задумался, что надо бы выйти из клуба астрономов. Однако ты прекрасно сознавал: в клубе только два постоянных члена, включая тебя, так что, если ты уйдешь, он прекратит свое существование; а на долю Па выпало так много горьких разочарований, обманутых надежд и скверных картин, что твой уход он просто не переживет. Твое президентство в клубе, как и давнюю покупку картины на ярмарке, ты считал самым несомненным проявлением родственной любви: требуется прилагать усилия, чтобы не лишать близкого человека так необходимой ему иллюзии. И все же сейчас среди галдящих истерических фанатов тебе было особенно скверно. Столкнувшись с братом на верхней площадке прямо под крышей, ты скорчил унылую гримасу:
– Это просто ужасно. И я заработал где-то шесть долларов. Вычитаем стоимость товара – и я в минусе на тридцать два доллара.
– Да ты что! Это же весело! Надо просто немножко постараться.
Чарли вильнул бедрами, взбил воображаемую прическу. Ты с грустью отметил, что лоток брата почти пуст – вот она, разница между вами, измеренная в единицах арахиса! Как получалось, что в консервативном Западном Техасе твой младший брат со своими гейскими замашками так всем нравился?
До недавнего времени ты выполнял обязанность старшего брата: защищал его от мрачной реальности вашей семьи. Работы, которые Па писал алкогольными вечерами в своей мастерской, ты называл «потенциальными шедеврами»; назойливую и беспокойную опеку Ма – «обычным маминым поведением»; тот факт, что она явно предпочитала тебя брату, ты много раз пытался списать на «специальную уловку, чтобы заставить тебя учиться получше». Ты выполнял многие родительские обязанности: возил Чарли в кино, ходил с ним в походы по окрестностям. Было время, и не так давно, когда вы с Чарли казались чем-то вроде маленькой, более благополучной семьи, угнездившейся внутри другой семьи побольше. Но в последние месяцы, наоборот, Чарли старался поднять тебе настроение: предлагал устроить спонтанную танцевальную вечеринку или спеть какую-нибудь песню из фильма, мельтешил перед твоим угрюмым лицом, пока ты не начинал ухмыляться или хотя бы не отгонял брата шутливо прочь. Но вы общались все меньше и меньше. Ты продолжал проводить время в Зайенс-Пасчерз, читая у ручья или меланхолически бродя среди кактусов, а Чарли всегда убегал с другом, или с другим другом, или с еще одним.
– Так, давай сюда свой арахис.
Чарли переложил к себе половину твоего товара и молниеносно исчез.
Шел перерыв между таймами. На поле директор школы и дирижер Дойл Диксон махал палочкой перед Марширующим оркестром Блисса, исполнявшим подборку хитов группы Eagles.
Ты продолжал стоять наверху, склонившись над цепочкой, отделявшей задние ряды, и вглядываясь в море воодушевленных раскрасневшихся лиц. По негласным блисским правилам расовой сегрегации, футбольный матч несомненно был «белым» мероприятием, однако неподалеку от стадиона ты заметил шумную компанию латиноамериканских ребят, которых видел и в школе (среди них был Давид Гарса, твой давний мучитель, преследовавший тебя на переменах). Все стояли вокруг пикапа, из динамиков которого вырывались басы, сотрясавшие твою грудную клетку. Так вот собраться возле стадиона и не пытаться зайти внутрь – было ли это своего рода протестом или молодых людей просто привлекло царившее здесь оживление посреди тихой провинциальной ночи?
Ты вновь повернулся к трибунам, поправил свой лоток и в этот момент увидел Ребекку Стерлинг. И не просто увидел – сквозь мелькание пенопластовых рук и флажков «ягуаров» твой взгляд достиг ее взгляда и прильнул к нему. Когда-то ты прочел, тоже в одном из номеров папиного «Сайентифик америкэн», что, если люди удерживают зрительный контакт, не мигая, в течение шести секунд, они хотят подраться или заняться сексом. Вспомнив эту соблазнительную гипотезу, ты принялся отсчитывать и досчитал до семи; если прибавить к этому две секунды первоначального замешательства, получалось как минимум девять. Рядом с Ребеккой сидел преподаватель актерского мастерства мистер Авалон; судя по всему, он решил, что твой взгляд обращен на него. Потрогав свою бороденку, он слабо помахал тебе рукой. Ты ответил ему неловким бойскаутским салютом. И чуть не упал, со всех ног кинувшись в туалет, чтобы там, в одиночестве, вновь пережить чудо этих девяти секунд.
Пусть Ребекка и не вступила в клуб юных астрономов, пусть ваши руки больше ни разу не соприкоснулись, но ее однократный визит в Зайенс-Пасчерз породил новое, поразительное астрономическое явление. Никогда не упоминая об этом вслух, вы с Ребеккой теперь каждое утро, до начала занятий, встречались в кабинете литературы. Ты знал, что весь оставшийся день под насмешливыми взглядами одноклассников Ребекка не осмелится приблизиться к твоей сутулой, отверженной фигуре. А в эти уединенные, тихие минуты в кабинете миссис Шумахер? В эти минуты слова лились из тебя стремительным потоком.
В этом кабинете ты уже успел рассказать Ребекке множество вещей, которые раньше даже не пытался выразить словами. О взаимном молчании твоих родителей, о том, как любовь матери похожа на сложную и эффективную машину, а любовь отца – скорее на лужу. Ты рассказал ей о книгах, которые читал и перечитывал, о приключениях, которые придумывали вы с Чарли, о легендах Старого Техаса, которые узнал в детстве от бабушки Нуну и которые после ее кончины стали для тебя почти священными. Ребекка почти ничего не говорила. На самом деле она подавала голос лишь в ответ на прямой вопрос. «Кем ты хочешь стать после школы?» – спросил ты однажды. Она погрузилась в задумчивость, словно никогда раньше не задавалась таким вопросом. «Может быть, музыкантом, – ответила она. – Я хочу стать музыкантом и жить в Нью-Йорке. Но может ли такое занятие считаться настоящей работой?»
Тебе казалось, что в том, что она не говорила, скрывались целые музыкальные альбомы, все песни, которые она однажды напишет. Ничто так не вдохновляло тебя, как молчание Ребекки. В течение двадцати трех с половиной часов твоей собственной немоты, уравновешивающих каждый твой день, ты пытался продолжать разговор посредством мрачных, туманных стихов, которые записывал в своем дневнике. Ты и не догадывался, что в тебе заключено столько слов, не знал раньше этой внезапной острой потребности, необходимости высвободить из себя свое прошлое, структурировать его – и продемонстрировать Ребекке. Ты говорил так быстро, как только мог, но рот твой был слишком узок и не справлялся с этим водопадом. Когда ты рассказывал Ребекке свои истории, она слушала и кивала, и порой казалось, что ты нашел цель своих одиноких лет. Маловероятное предположение? Возможно. Но ты верил и в другие маловероятные теории. Ты знал, что, скорее всего, Ребекка Стерлинг никогда не будет твоей – по крайней мере, так, как тебе хотелось бы в этой вселенной, – но как насчет параллельных вселенных, о которых рассказывал Па? Ты заимствовал идеи у отца, те самые идеи, которые раньше тайком презирал. Каждое твое стихотворение было путешествием в новый уголок мультивселенной, где действовали физические законы, послушные твоему сердцу. Ты писал:
Существует иная вселенная,
Где нам вовсе слова не нужны:
Наши мысли волною мгновенною
Попадают в чужие умы[3].