Оливер Лавинг
Часть 5 из 12 Информация о книге
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
– Теперь? – В его голосе слышалась борьба, стремление успокоить Еву и в то же время сказать ей правду. – Теперь, когда мы сняли его с инсулина, мы можем оценить размер поражения. Но судя по тому, что мы до сих пор наблюдали, – полагаю, нам надо ждать и надеяться на чудо.
– На чудо? – спросила она. Доктор Рамбл пожал плечами.
Оливер, пожалуйста, Оливер, Оливер, пожалуйста, пожалуйста, Оливер, – в течение многих недель жизнь Евы сводилась к этим двум словам, пока она ждала, что взгляд сына остановится на ее лице, что его рот откроется и произнесет свое собственное слово.
Ева редко употребляла слово «чудо» без иронии, но в этот раз все было по-другому. Мир превратился в жуткое и уродливое место, землю поразила порча. Случившееся с ее сыном было какой-то готической историей ужасов, проклятием свыше. И если Ева внезапно очутилась в мире, где на их семью могло обрушиться такое неправдоподобное горе, то почему бы не случиться и обратному чуду? Чудо: с течением времени это слово стало служить ей противоядием от прогнозов, о которых доктор Рамбл и его коллеги говорили все чаще.
Цепляя электроды к голове своего пациента, проверяя его рефлексы ударами резиновых молоточков, эти стареющие врачи с суровостью священников рассуждали о том, что вероятность все уменьшается. Пуля вошла у основания мозгового ствола; вдобавок к структурным поражениям во время второй операции тромб лишил мозг кислорода на целых пять минут. Когда Оливера привезли в приют Крокетта, шансы на возвращение сознания были пятьдесят процентов. Затем вероятность сократилась до тридцати процентов, до десяти, пяти, до десятых долей.
И по мере того как сжималась их надежда, Джед как будто куда-то исчезал. Казалось, он перестал отличать день от ночи. Возвращаясь в самые непредсказуемые часы из своей мастерской, он источал запах пищевых отходов, перегара и чего-то кислого. «Скажи мне, о чем ты думаешь, – взмолилась однажды Ева. – Мы должны об этом поговорить». Были времена – очень, очень давно, – когда их молодой роман казался замечательно эффективным устройством, сияющей машиной, которая могла упаковать Евины прежние горести в слова и истории. Но теперь Джед лишь затянулся своим «Пэлл-Мэллом», так глубоко, что чуть не проглотил фильтр. «Что говорить-то? – спросил он. – Слов больше не осталось». Ева жалела его, она ненавидела его, но и то и другое не имело особенного значения. Значение имело вот что: находиться с ним рядом она не могла.
– Я больше не могу это терпеть, – сказала она ему несколько дней спустя, обводя рукой окутанную дымом мастерскую.
Ева знала: так их брак был устроен всегда. Джед соглашался, успокаивал, согласно кивал. Когда ему объявили об изгнании, он лишь снова кивнул.
А что же до еще одного Лавинга, единственного оставшегося с ней в Зайенс-Пасчерз? Еву охватывала паника от одной мысли о том, чтобы позволить Чарли выйти за ворота их дома, она приходила в ужас, представляя, что ее сын отправится в эту похожую на тюрьму маратонскую школу, будет сидеть в этих слишком светлых кабинетах с одноклассниками, для которых навсегда останется только объектом бесконечной жалости. По ощущениям Евы, всему важному в жизни она научила себя сама, поэтому она решила перевести Чарли на домашнее обучение до окончания школы.
И что бы он ни говорил после, они с Чарли (как ни странно) провели в Зайенс-Пасчерз немало мирных, тихих дней в компании новой вечно пыхтящей собаки Чарли – Эдвины. Им тогда приходилось крепко держаться друг за друга. В ту жуткую ночь, когда священник привел Чарли в больницу, тот шел по коридору, будто передвигаясь под водой, – его быстрые движения стали одурело-медленными, на будто тонущем лице отражалась паника. «Когда мы поедем домой?» – с бульканьем вырвались из него слова, из какой-то темной леденящей глубины. «Скоро», – отвечала она, и спустя некоторое время они действительно вернулись в Зайенс-Пасчерз, но по-настоящему домой они уже не вернулись никогда. Поразительно, но в тот первый год домашнего обучения они говорили «Я тебя люблю», словно дышали.
В один мартовский день доктор Рамбл призвал остатки того, что некогда было семьей Евы, в свой бежево-бирюзовый кабинет, «чтобы принять решение».
– Очень важно, – объяснил доктор Рамбл, вертя в унизанных кольцами пальцах колючку от кактуса в горшке, – чтобы вы не питали иллюзий. Видите ли, порой смерть выглядит не так, как вы ее себе представляете. Очень непросто это говорить, но я чувствую, что должен быть полностью честен с вами. Основываясь на всех наших обследованиях и наблюдениях, проведенных в последние месяцы, мы не видим никаких причин утверждать, что Оливер все еще с нами. И – я понимаю, это самое трудное – вам необходимо спросить себя: хотите ли вы и дальше поддерживать жизнь в его теле?
Ева посмотрела на Джеда и Чарли, но еще долго все хранили молчание. Качнувшись вперед, Ева ухватилась за коленки.
– Ма? – произнес Чарли, и Ева тут же выпрямила спину.
– Ложь! – Ева выплюнула это непрошеное слово, как что-то неприятно-вязкое, исторгнутое легкими. – Это ложь! – закричала Ева доктору. Но тот лишь поджал губы и с удивлением склонил голову набок, словно Ева заговорила на иностранном языке.
В судорожных припадках интернет-поисков Ева нашла несколько историй о таких же пациентах, как Оливер, – пациентах, которым доктора навесили те же безжалостные ярлыки: «стойкое вегетативное состояние» и «синдром ареактивного бодрствования» – и которые тем не менее очнулись от долгого паралича. Ева ухватилась за этот ничтожный – менее одной сотой процента – шанс, что и с ее сыном произойдет подобное чудо, ухватилась, словно за истрепанную веревку, не дававшую ей провалиться во мрак, который уже поглотил ее мужа. Несмотря ни на что, порой ей казалось, что она ощущает во влажной левой руке Оливера нечто большее, чем просто беспрестанное, бессмысленное подрагивание. Доктор Рамбл уверял ее, что это происходит непроизвольно, что это всего лишь замыкание в полностью расстроенной нервной системе. А что произошло, когда доктор Рамбл опять заговорил на тему, поднятую в тот страшный день? «Мы еще думаем», – так множество раз отвечала Ева в течение многих недель и месяцев, не догадываясь, что ее нерешительность становилась решением.
В последовавшие годы пациента на четвертой койке регулярно навещал лишь один посторонний посетитель. Примерно каждые три месяца в палату Оливера своей неторопливой, размашистой походкой вступал мужчина по имени Мануэль Пас. Мануэль был полицейским, капитаном техасских рейнджеров округа Пресидио и жителем Блисса в третьем поколении. В первые месяцы после того, как Ева поселилась в Биг-Бенде, она пару раз сталкивалась с ним на главной улице. Даже тогда он походил на какой-то живой памятник: крупный, стоически невозмутимый техасец из стародавних времен, приятный анахронизм, персонаж из фильма о старом Техасе, когда белые и мексиканские переселенцы дули виски бок о бок в одном салуне. Но теперь он стал для Евы и чем-то большим. Официально он не вел дело (назначенная губернатором следственная группа прибыла в Блисс извне), однако среди всех этих вялых недоумков Мануэль казался единственным, кому было не все равно. «Вот пришел навестить вас, ребята, узнать, как вы поживаете», – солнечно, по-отечески говорил Мануэль.
Остальные чиновники быстренько уехали обратно в Остин, распихав все нестыковки по своим бюрократическим портфелям. Это не был их город. Это был город Мануэля. Город, который теперь уже едва ли заслуживал это наименование, разрушенный вопросами, ответить на которые смог разве что мальчик с четвертой койки. И все же, чем бы Мануэль ни руководствовался, Ева была рада иметь хотя бы одного товарища по надежде. «Что нового?» – спрашивал Мануэль, быстро переводя взгляд на Оливера, как будто от него можно было ожидать ответа.
«Да все то же самое», – снова и снова отвечала Ева.
И вот именно так – как хотелось бы Еве сказать своему младшему сыну – и выглядело настоящее мужество. Даже теперь, даже когда все хорошее ушло из ее жизни, грядущее «чудо» было для Евы не менее реальным, чем любой предмет, который она тайком засовывала в свою сумку. Она потеряла Чарли, уехавшего в колледж, а затем – в Нью-Йорк. Она потеряла все семейное состояние. Джед давно бросил преподавание и с трудом зарабатывал прожиточный минимум за стойкой регистрации на захудалом курорте Лахитас. Она потеряла свой дом, продав ранчо мужа семейству неких Квейдов. Она почти потеряла рассудок. Она потеряла хоть сколь-нибудь определенное будущее. В довершение всего в последние месяцы она потеряла и остаток денег, вырученных от продажи Зайенс-Пасчерз, и еле-еле перебивалась на крохотном пособии, назначенном губернатором жертвам трагедии, и на корректорских подработках для компании «Божественный свет» – местного издателя библейских историй для детей, в которых Ева исправляла запятые, двоеточия и многословные проповеди.
Два месяца назад, когда Ева чувствовала, что ее жизнь приближается к новой кризисной точке, доктор Рамбл вновь пригласил ее в свой уставленный мини-кактусами кабинет. Вместе с доктором еще один человек – бородатый, похожий на хорька – поднялся ей навстречу. Это оказался профессор Александр Никел, приехавший из далекого Принстонского университета, чтобы рассказать Еве об «очень интересной возможности».
Интересная возможность представляла собой созданный профессором Никелом новейший аппарат фМРТ, с которым тот собирался гастролировать по стране, исследуя случаи вегетативного состояния. Визит в приют Крокетта был частью его розыскной деятельности.
– Мы собираемся изучить, – сказал Никел бесстрастно, словно выступая с лекцией перед коллегами-медиками, – в какой степени сокращается и деформируется мозг в результате его гибели. Мы искали таких пациентов, как Оливер, но они на дороге не валяются.
– Не валяются, – повторила Ева.
– Я имею в виду, – профессор Никел ухватился за свой коротко подстриженный ус, словно нащупывая несуществующий закрученный кончик, – что такие пациенты – большая редкость.
– Сокращается и деформируется? – переспросила Ева.
– Да, в мозгу наблюдаются поразительные структурные изменения…
Дальше Ева потеряла нить, но слушать ей и не требовалось. Такой прилежный исследователь, как она, не мог не узнать о новом виде фМРТ, который показывает неврологические процессы на микроскопическом уровне; и, разумеется, она знала, как ссыхается в бездействии мозг вегетативных пациентов. В первые месяцы среди множества ЭЭГ и анализов Оливера несколько раз обследовали с помощью более ранней версии этого аппарата. По словам потасканного главврача, все результаты демонстрировали, что мозговая деятельность Оливера свелась к базовым функциям, к мозжечку, к так называемому рептильному мозгу – лишь тусклая лампочка дендритного света прямо над спинным мозгом заставляла сердце биться, а легкие дышать. Когда доктор Рамбл направлял в глаза Оливера луч фонарика, зрачки почти не расширялись; когда доктор растирал Оливеру грудину, тот не пытался оттолкнуть его руку. «Что-нибудь? Что-нибудь изменилось?» – умоляюще спрашивала Ева множество раз.
– Если честно, все это я делаю только ради вас. Этот спектакль никому не идет на пользу.
– Спектакль? Вы серьезно?
– Конечно, – ответил доктор. – Если хотите, вы можете спросить мнение другого специалиста. Могу дать вам направление в центр по изучению мозга в Эль-Пасо, только предупреждаю, он не из дешевых.
Почему Ева тогда не настояла? Да, ей это было не по карману, но, разумеется, причина крылась в другом. Настоящая, невысказанная причина: в то время как Оливер проводил месяцы и годы без каких-либо обследований, у Евы сложилось что-то вроде персональной религии на основе идеи, что врачи были недостаточно профессиональны, религии, которая росла из этого непокорного слова «чудо». Как будто, покуда Ева могла верить, что мозговые структуры остались целы, мозг каким-то чудесным образом продолжал существовать. Ева понимала: новая фМРТ, возможно, наконец заставит ее увидеть то же, что видели, глядя на Оливера, врачи. Не заточенный умоляющий разум, не глаза Оливера, судорожно ищущие выхода из нейроволоконной чащи. А лишь сократившуюся в десять раз поломанную нервную систему.
И все же бессчетное число раз Ева говорила себе, что скоро потребует новых обследований на усовершенствованных аппаратах, которые отражают нервную активность куда точнее, чем неуклюжие, устаревшие машины, используемые в их маленькой скромной окружной больнице.
«В следующем месяце», – говорила она себе и иногда даже отмечала в своем календаре дату: вот, такого-то числа она позвонит. Но следующий месяц наступал и проходил, и всегда возникало множество причин, почему дело надо отложить еще на месяц: у Оливера воспаление легких, не хочется таскать его по такой жуткой жаре, у нее самой слишком много работы с корректурой, материальное положение особенно плохо. Ева переносила и переносила дату, и в конце концов эти переносы превратились для нее в какую-то суеверную привычку, своеобразный ритуал. Чем дольше она медлила, чем страшнее представлялись потенциальные результаты сторонней консультации, тем невыносимее становилось для Евы ее назначить.
И вот наконец почти через десять лет после страшного происшествия, сидя с доктором Рамблом и его гостем из Принстона, Ева поняла, что вере, вокруг которой она выстроила свою жизнь, пришел конец. Десять лет: эти слова стучали у нее в виске, словно дополнительный пульс.
– Ева, – сказал доктор Рамбл, после того как профессор Никел, довольный собственной осведомленностью, закончил свое выступление, – я считаю, что глупо было бы упустить подобную возможность. Вероятно, мы мало чем поможем Оливеру, но если профессор хотя бы сумеет лучше понять других таких, как он, – зачем нам отказывать?
«Потому, что последняя надежда – это все, что у меня осталось», – не сказала Ева.
– Наверное, вы правы, – сказала она, и доктор Рамбл с облегчением погладил тыльной стороной руки свою козлиную бородку.
– Вот только, – добавил профессор Никел, – нам требуется также согласие вашего мужа.
На обороте визитки профессора Ева записала телефонный номер Джеда.
– Это я предоставлю вам, – сказала она.
Глава четвертая
Государственный приют Крокетта представлял собой двухэтажный гипсовый куб за пеленой пыли и роем насекомых, что разбивались о ветровое стекло Евиной машины. Средоточие всех ее мыслей, забот, надежд и атеистических молитв издалека выглядело до смешного крохотным и незначительным. Аванпост на Марсе. А сын ее пребывал на аванпосте аванпоста – единственный на данный момент пациент с травмой головы в противовес остальным, страдающим стандартными когнитивными расстройствами: альцгеймером, паркинсоном, атрофией мышц, аневризмой и инсультом. Оливер был моложе прочих пациентов по меньшей мере лет на сорок. По нескольку раз в неделю к дверям приюта подъезжала карета скорой помощи, чтобы отвезти очередного старца в отделение реанимации Альпины или Маратона.
Но в этот день у бокового входа в приют стояла другая машина, значившая гораздо больше своих скромных размеров, – фургон профессора Никела, похожий на передвижную станцию для сбора донорской крови, с логотипом Неврологического центра Принстона. Ева потянулась, чтобы отстегнуть ремень безопасности, и боль в пояснице прострелила картечью от копчика до лопатки.
Ева не стала сразу вылезать из Голиафа, а чуть помедлила, чтобы пропустить некую особу, проходящую перед ее ветровым стеклом. Покачивая бедрами и неуклюже семеня, Марго Страут, в своем новом жакете с пышными плечами и цветочным узором, с болтающимся на шее золотым крестом, сделала вид, что не заметила сидящую в машине Еву.
Марго Страут – психолог-логопед, трижды в неделю приходившая в приют, чтобы научить больных деменцией нескольким словам для общения с родственниками и санитарами, – в этом сияющем унылом заведении считалась почти святой. Она была потоком безжалостного света, христолюбивой дамой с по-театральному чрезмерным макияжем, чьи хвойные духи поражали, словно химическое оружие, а волосы вздымались к небесам. Согласно истории, которую эта женщина много раз рассказывала Еве, когда-то Марго была матерью-одиночкой, растившей Кору, девочку с серьезными врожденными нарушениями. Из-за умственной неполноценности Кора так и не начала говорить до самой своей смерти в возрасте четырех лет, так что теперь всем работникам и посетителям приюта, в том числе Еве, Марго бесконечно твердила о своем «призвании», о том, что она «возвращает голос безгласным».
А что же до самого безгласного из всех пациентов приюта? Примерно семь лет назад Марго в конце концов согласилась уделить Оливеру немного времени. «Судя по тому, что говорит доктор Рамбл, – сказала она Еве, – вам не стоит надеяться, что психолог-логопед сможет принести тут какую-то пользу. Но поверьте мне, Ева, я знаю, что значит найти человека, который хотя бы попытается что-то сделать. Видели бы вы, как я донимала докторов по поводу Коры!»
На следующей неделе Марго принялась за работу возле четвертой койки. Она провела с Оливером девять часов – и все эти девять мучительных часов Ева сидела в приемной, и надежда, словно пестик, билась о камень ее скептицизма, зажимая в тиски желудок. Страховка Оливера позволяла до жестокости мало, так что Марго работала бесплатно, и Еве не хотелось ей докучать. Но, заглянув в палату Оливера через маленькое окошко, Ева была неприятно удивлена, увидев, что Марго называет «попытаться что-то сделать»: казалось, она просто тихо разговаривает с Оливером, легонько прикладывая руки к его телу, изучая его подергивания своими пальцами. И по окончании всего лишь одного дня Марго подтвердила диагноз врачей.
«Боюсь, это просто непроизвольные мышечные сокращения, – сказала она с невыносимым сочувствием. – Он не контролирует свое тело. Мне очень, очень жаль».
«Всего один день – и вы уже сдаетесь!»
«Нет, – возразила Марго. – Я не сдаюсь. Просто это правда. И я по собственному опыту знаю, что принять правду – самое трудное».
Автоматические двери, ведущие вглубь гипсовой коробки, с глухим шипением распахнулись перед Евой. Увидев лицо ожидавшего ее там человека, она обомлела.
– Джед.
Почти год Ева не видела мужа и теперь едва сдержала возглас изумления – так изменился он за это время. Комбинезон Джеда был забрызган краской и грязью, застывшее, сморщенное от солнца лицо напоминало чучело пустынного животного в музее. Она смотрела на человекоподобную оболочку: поджатые губы, беспокойные красные глаза, мешковатые щеки покрыты алкогольным румянцем, желтые пальцы дрожат.
– Ева.
Он встал и направился к ней, протягивая руки, чем поразительно напомнил логотип приюта, украшавший фасад цвета лейкопластыря. От Джеда остро пахло чем-то кислым; Ева почувствовала прикосновение поредевшей щетины к своей щеке. К Евиной досаде, ее глаза наполнились слезами.
– Вот уж не думала тебя тут увидеть.
– Конечно же, я пришел. С трудом дождался этого дня. Даже не верится, что он наконец настал, – глухим голосом сказал Джед.
– И мне не верится.
Значит, вот таким было это двадцать второе июля. Совершенно таким же, как любой другой знойный летний день, – до ужаса обыденным. Ничто и никто, кроме ее мужа и этого фургона, не намекало, будто что-то должно произойти. Еве казалось отвратительным, что Джед явился сегодня с таким видом, словно всегда был ей соратником. Нет, он был чужаком.
Но самым неприятным было то, что несколько раз Ева осторожно пыталась распахнуть давно заколоченные ворота их брака. В первые годы после отъезда Чарли в колледж Ева время от времени звонила Джеду и приглашала его приехать в приют, как будто мужу требовалось специальное приглашение, как будто они условились, что их сын теперь принадлежит только ей. Возле койки Оливера Джед всегда превращался в растерянную, заикающуюся, слезливую развалину. Садился он всегда поодаль, словно паралич сына мог быть заразен. «Какой ужас, господи, какой ужас», – повторял он, словно все случилось только что. И все-таки, когда часы посещения заканчивались, Ева всегда приглашала Джеда к себе на ужин в «Звезду пустыни». На ужин – ха-ха. До еды дело доходило редко.
Зачем? Пыталась ли она таким образом отменить свой поступок, совершенный до, когда она повернулась к мужу спиной? Нет, ей просто хотелось отрешиться от происходящего. Ради нескольких коротких, беспорядочных минут, когда она наконец ни о чем не думала и ее пустая голова была просто звенящим колоколом. Но потом они снова возвращались в свою стареющую оболочку, в свои потасканные роли, которые уже много лет исполняли в семейном театре Лавингов: молчаливый Джед, скептичная Ева. После каждого из десятка подобных «ужинов» ее муж вел себя, как те охранники с бычьими глазами, и никогда не пытался выпытать у нее, как она теперь живет, какие у нее теперь отношения с Чарли, какие беседы она ведет со своим безмолвным сыном. Не пытался расспросить о жизни, такой невыносимой, что порой, крутя обручальное кольцо на пальце, Ева с удивлением вспоминала, что все еще замужем.
И сейчас, сидя на жестких креслах в ожидании профессора Никела, Ева с Джедом хранили молчание. Ева чувствовала, как глубоко внутри возбуждение после кражи и страх перед предстоящей встречей боролись между собой, и в ее глотке поднимался горячий столб. Ее всепоглощающий ужас вбирал в себя все вокруг: броские игрушечные цвета старых киноафиш на стенах, ярко одетую девушку-администратора Пегги, печатающую что-то на компьютере, хриплое жужжание кондиционера, старинную подкову, подвешенную над входом на счастье. Не в состоянии выносить молчание ни секунды дольше, Ева указала на ядовито-фиолетовые брызги на джинсах Джеда.
– Где ты вообще берешь такую краску? – спросила она.
– А, это не краска.
– Нет?
– Не-а. Это кровь хипстера. Оказывается, если забить хипстера до смерти, он истечет кровью в палитре восьмидесятых.
– Ха-ха.
Шутки о хипстерах из Марфы были излюбленным коньком Джеда, словно он старался доказать Еве, что отличается от всех этих неопределенно-творческих бездельников, с которыми жил в одном городе.
– А знаешь, как утопить хипстера? – продолжал Джед. – Заставить его плыть по течению.
– Ну ладно, хватит.
Улыбка Джеда стала немного слишком широкой, превратившись в ряд стиснутых зубов, сквозь которые он процедил:
– На чудо? – спросила она. Доктор Рамбл пожал плечами.
Оливер, пожалуйста, Оливер, Оливер, пожалуйста, пожалуйста, Оливер, – в течение многих недель жизнь Евы сводилась к этим двум словам, пока она ждала, что взгляд сына остановится на ее лице, что его рот откроется и произнесет свое собственное слово.
Ева редко употребляла слово «чудо» без иронии, но в этот раз все было по-другому. Мир превратился в жуткое и уродливое место, землю поразила порча. Случившееся с ее сыном было какой-то готической историей ужасов, проклятием свыше. И если Ева внезапно очутилась в мире, где на их семью могло обрушиться такое неправдоподобное горе, то почему бы не случиться и обратному чуду? Чудо: с течением времени это слово стало служить ей противоядием от прогнозов, о которых доктор Рамбл и его коллеги говорили все чаще.
Цепляя электроды к голове своего пациента, проверяя его рефлексы ударами резиновых молоточков, эти стареющие врачи с суровостью священников рассуждали о том, что вероятность все уменьшается. Пуля вошла у основания мозгового ствола; вдобавок к структурным поражениям во время второй операции тромб лишил мозг кислорода на целых пять минут. Когда Оливера привезли в приют Крокетта, шансы на возвращение сознания были пятьдесят процентов. Затем вероятность сократилась до тридцати процентов, до десяти, пяти, до десятых долей.
И по мере того как сжималась их надежда, Джед как будто куда-то исчезал. Казалось, он перестал отличать день от ночи. Возвращаясь в самые непредсказуемые часы из своей мастерской, он источал запах пищевых отходов, перегара и чего-то кислого. «Скажи мне, о чем ты думаешь, – взмолилась однажды Ева. – Мы должны об этом поговорить». Были времена – очень, очень давно, – когда их молодой роман казался замечательно эффективным устройством, сияющей машиной, которая могла упаковать Евины прежние горести в слова и истории. Но теперь Джед лишь затянулся своим «Пэлл-Мэллом», так глубоко, что чуть не проглотил фильтр. «Что говорить-то? – спросил он. – Слов больше не осталось». Ева жалела его, она ненавидела его, но и то и другое не имело особенного значения. Значение имело вот что: находиться с ним рядом она не могла.
– Я больше не могу это терпеть, – сказала она ему несколько дней спустя, обводя рукой окутанную дымом мастерскую.
Ева знала: так их брак был устроен всегда. Джед соглашался, успокаивал, согласно кивал. Когда ему объявили об изгнании, он лишь снова кивнул.
А что же до еще одного Лавинга, единственного оставшегося с ней в Зайенс-Пасчерз? Еву охватывала паника от одной мысли о том, чтобы позволить Чарли выйти за ворота их дома, она приходила в ужас, представляя, что ее сын отправится в эту похожую на тюрьму маратонскую школу, будет сидеть в этих слишком светлых кабинетах с одноклассниками, для которых навсегда останется только объектом бесконечной жалости. По ощущениям Евы, всему важному в жизни она научила себя сама, поэтому она решила перевести Чарли на домашнее обучение до окончания школы.
И что бы он ни говорил после, они с Чарли (как ни странно) провели в Зайенс-Пасчерз немало мирных, тихих дней в компании новой вечно пыхтящей собаки Чарли – Эдвины. Им тогда приходилось крепко держаться друг за друга. В ту жуткую ночь, когда священник привел Чарли в больницу, тот шел по коридору, будто передвигаясь под водой, – его быстрые движения стали одурело-медленными, на будто тонущем лице отражалась паника. «Когда мы поедем домой?» – с бульканьем вырвались из него слова, из какой-то темной леденящей глубины. «Скоро», – отвечала она, и спустя некоторое время они действительно вернулись в Зайенс-Пасчерз, но по-настоящему домой они уже не вернулись никогда. Поразительно, но в тот первый год домашнего обучения они говорили «Я тебя люблю», словно дышали.
В один мартовский день доктор Рамбл призвал остатки того, что некогда было семьей Евы, в свой бежево-бирюзовый кабинет, «чтобы принять решение».
– Очень важно, – объяснил доктор Рамбл, вертя в унизанных кольцами пальцах колючку от кактуса в горшке, – чтобы вы не питали иллюзий. Видите ли, порой смерть выглядит не так, как вы ее себе представляете. Очень непросто это говорить, но я чувствую, что должен быть полностью честен с вами. Основываясь на всех наших обследованиях и наблюдениях, проведенных в последние месяцы, мы не видим никаких причин утверждать, что Оливер все еще с нами. И – я понимаю, это самое трудное – вам необходимо спросить себя: хотите ли вы и дальше поддерживать жизнь в его теле?
Ева посмотрела на Джеда и Чарли, но еще долго все хранили молчание. Качнувшись вперед, Ева ухватилась за коленки.
– Ма? – произнес Чарли, и Ева тут же выпрямила спину.
– Ложь! – Ева выплюнула это непрошеное слово, как что-то неприятно-вязкое, исторгнутое легкими. – Это ложь! – закричала Ева доктору. Но тот лишь поджал губы и с удивлением склонил голову набок, словно Ева заговорила на иностранном языке.
В судорожных припадках интернет-поисков Ева нашла несколько историй о таких же пациентах, как Оливер, – пациентах, которым доктора навесили те же безжалостные ярлыки: «стойкое вегетативное состояние» и «синдром ареактивного бодрствования» – и которые тем не менее очнулись от долгого паралича. Ева ухватилась за этот ничтожный – менее одной сотой процента – шанс, что и с ее сыном произойдет подобное чудо, ухватилась, словно за истрепанную веревку, не дававшую ей провалиться во мрак, который уже поглотил ее мужа. Несмотря ни на что, порой ей казалось, что она ощущает во влажной левой руке Оливера нечто большее, чем просто беспрестанное, бессмысленное подрагивание. Доктор Рамбл уверял ее, что это происходит непроизвольно, что это всего лишь замыкание в полностью расстроенной нервной системе. А что произошло, когда доктор Рамбл опять заговорил на тему, поднятую в тот страшный день? «Мы еще думаем», – так множество раз отвечала Ева в течение многих недель и месяцев, не догадываясь, что ее нерешительность становилась решением.
В последовавшие годы пациента на четвертой койке регулярно навещал лишь один посторонний посетитель. Примерно каждые три месяца в палату Оливера своей неторопливой, размашистой походкой вступал мужчина по имени Мануэль Пас. Мануэль был полицейским, капитаном техасских рейнджеров округа Пресидио и жителем Блисса в третьем поколении. В первые месяцы после того, как Ева поселилась в Биг-Бенде, она пару раз сталкивалась с ним на главной улице. Даже тогда он походил на какой-то живой памятник: крупный, стоически невозмутимый техасец из стародавних времен, приятный анахронизм, персонаж из фильма о старом Техасе, когда белые и мексиканские переселенцы дули виски бок о бок в одном салуне. Но теперь он стал для Евы и чем-то большим. Официально он не вел дело (назначенная губернатором следственная группа прибыла в Блисс извне), однако среди всех этих вялых недоумков Мануэль казался единственным, кому было не все равно. «Вот пришел навестить вас, ребята, узнать, как вы поживаете», – солнечно, по-отечески говорил Мануэль.
Остальные чиновники быстренько уехали обратно в Остин, распихав все нестыковки по своим бюрократическим портфелям. Это не был их город. Это был город Мануэля. Город, который теперь уже едва ли заслуживал это наименование, разрушенный вопросами, ответить на которые смог разве что мальчик с четвертой койки. И все же, чем бы Мануэль ни руководствовался, Ева была рада иметь хотя бы одного товарища по надежде. «Что нового?» – спрашивал Мануэль, быстро переводя взгляд на Оливера, как будто от него можно было ожидать ответа.
«Да все то же самое», – снова и снова отвечала Ева.
И вот именно так – как хотелось бы Еве сказать своему младшему сыну – и выглядело настоящее мужество. Даже теперь, даже когда все хорошее ушло из ее жизни, грядущее «чудо» было для Евы не менее реальным, чем любой предмет, который она тайком засовывала в свою сумку. Она потеряла Чарли, уехавшего в колледж, а затем – в Нью-Йорк. Она потеряла все семейное состояние. Джед давно бросил преподавание и с трудом зарабатывал прожиточный минимум за стойкой регистрации на захудалом курорте Лахитас. Она потеряла свой дом, продав ранчо мужа семейству неких Квейдов. Она почти потеряла рассудок. Она потеряла хоть сколь-нибудь определенное будущее. В довершение всего в последние месяцы она потеряла и остаток денег, вырученных от продажи Зайенс-Пасчерз, и еле-еле перебивалась на крохотном пособии, назначенном губернатором жертвам трагедии, и на корректорских подработках для компании «Божественный свет» – местного издателя библейских историй для детей, в которых Ева исправляла запятые, двоеточия и многословные проповеди.
Два месяца назад, когда Ева чувствовала, что ее жизнь приближается к новой кризисной точке, доктор Рамбл вновь пригласил ее в свой уставленный мини-кактусами кабинет. Вместе с доктором еще один человек – бородатый, похожий на хорька – поднялся ей навстречу. Это оказался профессор Александр Никел, приехавший из далекого Принстонского университета, чтобы рассказать Еве об «очень интересной возможности».
Интересная возможность представляла собой созданный профессором Никелом новейший аппарат фМРТ, с которым тот собирался гастролировать по стране, исследуя случаи вегетативного состояния. Визит в приют Крокетта был частью его розыскной деятельности.
– Мы собираемся изучить, – сказал Никел бесстрастно, словно выступая с лекцией перед коллегами-медиками, – в какой степени сокращается и деформируется мозг в результате его гибели. Мы искали таких пациентов, как Оливер, но они на дороге не валяются.
– Не валяются, – повторила Ева.
– Я имею в виду, – профессор Никел ухватился за свой коротко подстриженный ус, словно нащупывая несуществующий закрученный кончик, – что такие пациенты – большая редкость.
– Сокращается и деформируется? – переспросила Ева.
– Да, в мозгу наблюдаются поразительные структурные изменения…
Дальше Ева потеряла нить, но слушать ей и не требовалось. Такой прилежный исследователь, как она, не мог не узнать о новом виде фМРТ, который показывает неврологические процессы на микроскопическом уровне; и, разумеется, она знала, как ссыхается в бездействии мозг вегетативных пациентов. В первые месяцы среди множества ЭЭГ и анализов Оливера несколько раз обследовали с помощью более ранней версии этого аппарата. По словам потасканного главврача, все результаты демонстрировали, что мозговая деятельность Оливера свелась к базовым функциям, к мозжечку, к так называемому рептильному мозгу – лишь тусклая лампочка дендритного света прямо над спинным мозгом заставляла сердце биться, а легкие дышать. Когда доктор Рамбл направлял в глаза Оливера луч фонарика, зрачки почти не расширялись; когда доктор растирал Оливеру грудину, тот не пытался оттолкнуть его руку. «Что-нибудь? Что-нибудь изменилось?» – умоляюще спрашивала Ева множество раз.
– Если честно, все это я делаю только ради вас. Этот спектакль никому не идет на пользу.
– Спектакль? Вы серьезно?
– Конечно, – ответил доктор. – Если хотите, вы можете спросить мнение другого специалиста. Могу дать вам направление в центр по изучению мозга в Эль-Пасо, только предупреждаю, он не из дешевых.
Почему Ева тогда не настояла? Да, ей это было не по карману, но, разумеется, причина крылась в другом. Настоящая, невысказанная причина: в то время как Оливер проводил месяцы и годы без каких-либо обследований, у Евы сложилось что-то вроде персональной религии на основе идеи, что врачи были недостаточно профессиональны, религии, которая росла из этого непокорного слова «чудо». Как будто, покуда Ева могла верить, что мозговые структуры остались целы, мозг каким-то чудесным образом продолжал существовать. Ева понимала: новая фМРТ, возможно, наконец заставит ее увидеть то же, что видели, глядя на Оливера, врачи. Не заточенный умоляющий разум, не глаза Оливера, судорожно ищущие выхода из нейроволоконной чащи. А лишь сократившуюся в десять раз поломанную нервную систему.
И все же бессчетное число раз Ева говорила себе, что скоро потребует новых обследований на усовершенствованных аппаратах, которые отражают нервную активность куда точнее, чем неуклюжие, устаревшие машины, используемые в их маленькой скромной окружной больнице.
«В следующем месяце», – говорила она себе и иногда даже отмечала в своем календаре дату: вот, такого-то числа она позвонит. Но следующий месяц наступал и проходил, и всегда возникало множество причин, почему дело надо отложить еще на месяц: у Оливера воспаление легких, не хочется таскать его по такой жуткой жаре, у нее самой слишком много работы с корректурой, материальное положение особенно плохо. Ева переносила и переносила дату, и в конце концов эти переносы превратились для нее в какую-то суеверную привычку, своеобразный ритуал. Чем дольше она медлила, чем страшнее представлялись потенциальные результаты сторонней консультации, тем невыносимее становилось для Евы ее назначить.
И вот наконец почти через десять лет после страшного происшествия, сидя с доктором Рамблом и его гостем из Принстона, Ева поняла, что вере, вокруг которой она выстроила свою жизнь, пришел конец. Десять лет: эти слова стучали у нее в виске, словно дополнительный пульс.
– Ева, – сказал доктор Рамбл, после того как профессор Никел, довольный собственной осведомленностью, закончил свое выступление, – я считаю, что глупо было бы упустить подобную возможность. Вероятно, мы мало чем поможем Оливеру, но если профессор хотя бы сумеет лучше понять других таких, как он, – зачем нам отказывать?
«Потому, что последняя надежда – это все, что у меня осталось», – не сказала Ева.
– Наверное, вы правы, – сказала она, и доктор Рамбл с облегчением погладил тыльной стороной руки свою козлиную бородку.
– Вот только, – добавил профессор Никел, – нам требуется также согласие вашего мужа.
На обороте визитки профессора Ева записала телефонный номер Джеда.
– Это я предоставлю вам, – сказала она.
Глава четвертая
Государственный приют Крокетта представлял собой двухэтажный гипсовый куб за пеленой пыли и роем насекомых, что разбивались о ветровое стекло Евиной машины. Средоточие всех ее мыслей, забот, надежд и атеистических молитв издалека выглядело до смешного крохотным и незначительным. Аванпост на Марсе. А сын ее пребывал на аванпосте аванпоста – единственный на данный момент пациент с травмой головы в противовес остальным, страдающим стандартными когнитивными расстройствами: альцгеймером, паркинсоном, атрофией мышц, аневризмой и инсультом. Оливер был моложе прочих пациентов по меньшей мере лет на сорок. По нескольку раз в неделю к дверям приюта подъезжала карета скорой помощи, чтобы отвезти очередного старца в отделение реанимации Альпины или Маратона.
Но в этот день у бокового входа в приют стояла другая машина, значившая гораздо больше своих скромных размеров, – фургон профессора Никела, похожий на передвижную станцию для сбора донорской крови, с логотипом Неврологического центра Принстона. Ева потянулась, чтобы отстегнуть ремень безопасности, и боль в пояснице прострелила картечью от копчика до лопатки.
Ева не стала сразу вылезать из Голиафа, а чуть помедлила, чтобы пропустить некую особу, проходящую перед ее ветровым стеклом. Покачивая бедрами и неуклюже семеня, Марго Страут, в своем новом жакете с пышными плечами и цветочным узором, с болтающимся на шее золотым крестом, сделала вид, что не заметила сидящую в машине Еву.
Марго Страут – психолог-логопед, трижды в неделю приходившая в приют, чтобы научить больных деменцией нескольким словам для общения с родственниками и санитарами, – в этом сияющем унылом заведении считалась почти святой. Она была потоком безжалостного света, христолюбивой дамой с по-театральному чрезмерным макияжем, чьи хвойные духи поражали, словно химическое оружие, а волосы вздымались к небесам. Согласно истории, которую эта женщина много раз рассказывала Еве, когда-то Марго была матерью-одиночкой, растившей Кору, девочку с серьезными врожденными нарушениями. Из-за умственной неполноценности Кора так и не начала говорить до самой своей смерти в возрасте четырех лет, так что теперь всем работникам и посетителям приюта, в том числе Еве, Марго бесконечно твердила о своем «призвании», о том, что она «возвращает голос безгласным».
А что же до самого безгласного из всех пациентов приюта? Примерно семь лет назад Марго в конце концов согласилась уделить Оливеру немного времени. «Судя по тому, что говорит доктор Рамбл, – сказала она Еве, – вам не стоит надеяться, что психолог-логопед сможет принести тут какую-то пользу. Но поверьте мне, Ева, я знаю, что значит найти человека, который хотя бы попытается что-то сделать. Видели бы вы, как я донимала докторов по поводу Коры!»
На следующей неделе Марго принялась за работу возле четвертой койки. Она провела с Оливером девять часов – и все эти девять мучительных часов Ева сидела в приемной, и надежда, словно пестик, билась о камень ее скептицизма, зажимая в тиски желудок. Страховка Оливера позволяла до жестокости мало, так что Марго работала бесплатно, и Еве не хотелось ей докучать. Но, заглянув в палату Оливера через маленькое окошко, Ева была неприятно удивлена, увидев, что Марго называет «попытаться что-то сделать»: казалось, она просто тихо разговаривает с Оливером, легонько прикладывая руки к его телу, изучая его подергивания своими пальцами. И по окончании всего лишь одного дня Марго подтвердила диагноз врачей.
«Боюсь, это просто непроизвольные мышечные сокращения, – сказала она с невыносимым сочувствием. – Он не контролирует свое тело. Мне очень, очень жаль».
«Всего один день – и вы уже сдаетесь!»
«Нет, – возразила Марго. – Я не сдаюсь. Просто это правда. И я по собственному опыту знаю, что принять правду – самое трудное».
Автоматические двери, ведущие вглубь гипсовой коробки, с глухим шипением распахнулись перед Евой. Увидев лицо ожидавшего ее там человека, она обомлела.
– Джед.
Почти год Ева не видела мужа и теперь едва сдержала возглас изумления – так изменился он за это время. Комбинезон Джеда был забрызган краской и грязью, застывшее, сморщенное от солнца лицо напоминало чучело пустынного животного в музее. Она смотрела на человекоподобную оболочку: поджатые губы, беспокойные красные глаза, мешковатые щеки покрыты алкогольным румянцем, желтые пальцы дрожат.
– Ева.
Он встал и направился к ней, протягивая руки, чем поразительно напомнил логотип приюта, украшавший фасад цвета лейкопластыря. От Джеда остро пахло чем-то кислым; Ева почувствовала прикосновение поредевшей щетины к своей щеке. К Евиной досаде, ее глаза наполнились слезами.
– Вот уж не думала тебя тут увидеть.
– Конечно же, я пришел. С трудом дождался этого дня. Даже не верится, что он наконец настал, – глухим голосом сказал Джед.
– И мне не верится.
Значит, вот таким было это двадцать второе июля. Совершенно таким же, как любой другой знойный летний день, – до ужаса обыденным. Ничто и никто, кроме ее мужа и этого фургона, не намекало, будто что-то должно произойти. Еве казалось отвратительным, что Джед явился сегодня с таким видом, словно всегда был ей соратником. Нет, он был чужаком.
Но самым неприятным было то, что несколько раз Ева осторожно пыталась распахнуть давно заколоченные ворота их брака. В первые годы после отъезда Чарли в колледж Ева время от времени звонила Джеду и приглашала его приехать в приют, как будто мужу требовалось специальное приглашение, как будто они условились, что их сын теперь принадлежит только ей. Возле койки Оливера Джед всегда превращался в растерянную, заикающуюся, слезливую развалину. Садился он всегда поодаль, словно паралич сына мог быть заразен. «Какой ужас, господи, какой ужас», – повторял он, словно все случилось только что. И все-таки, когда часы посещения заканчивались, Ева всегда приглашала Джеда к себе на ужин в «Звезду пустыни». На ужин – ха-ха. До еды дело доходило редко.
Зачем? Пыталась ли она таким образом отменить свой поступок, совершенный до, когда она повернулась к мужу спиной? Нет, ей просто хотелось отрешиться от происходящего. Ради нескольких коротких, беспорядочных минут, когда она наконец ни о чем не думала и ее пустая голова была просто звенящим колоколом. Но потом они снова возвращались в свою стареющую оболочку, в свои потасканные роли, которые уже много лет исполняли в семейном театре Лавингов: молчаливый Джед, скептичная Ева. После каждого из десятка подобных «ужинов» ее муж вел себя, как те охранники с бычьими глазами, и никогда не пытался выпытать у нее, как она теперь живет, какие у нее теперь отношения с Чарли, какие беседы она ведет со своим безмолвным сыном. Не пытался расспросить о жизни, такой невыносимой, что порой, крутя обручальное кольцо на пальце, Ева с удивлением вспоминала, что все еще замужем.
И сейчас, сидя на жестких креслах в ожидании профессора Никела, Ева с Джедом хранили молчание. Ева чувствовала, как глубоко внутри возбуждение после кражи и страх перед предстоящей встречей боролись между собой, и в ее глотке поднимался горячий столб. Ее всепоглощающий ужас вбирал в себя все вокруг: броские игрушечные цвета старых киноафиш на стенах, ярко одетую девушку-администратора Пегги, печатающую что-то на компьютере, хриплое жужжание кондиционера, старинную подкову, подвешенную над входом на счастье. Не в состоянии выносить молчание ни секунды дольше, Ева указала на ядовито-фиолетовые брызги на джинсах Джеда.
– Где ты вообще берешь такую краску? – спросила она.
– А, это не краска.
– Нет?
– Не-а. Это кровь хипстера. Оказывается, если забить хипстера до смерти, он истечет кровью в палитре восьмидесятых.
– Ха-ха.
Шутки о хипстерах из Марфы были излюбленным коньком Джеда, словно он старался доказать Еве, что отличается от всех этих неопределенно-творческих бездельников, с которыми жил в одном городе.
– А знаешь, как утопить хипстера? – продолжал Джед. – Заставить его плыть по течению.
– Ну ладно, хватит.
Улыбка Джеда стала немного слишком широкой, превратившись в ряд стиснутых зубов, сквозь которые он процедил: