Оккульттрегер
Часть 21 из 31 Информация о книге
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
– А что не тупо? – улыбнулся Олег. – Вся эта затея тоже тупая была изначально, это не значит, что в ней не стоило участвовать. Попытаться изменить мир к лучшему. Хотя что мы в итоге имеем? Ты не первая у них. Тем, кто от них пострадал, вряд ли вернут жилье. А если и вернут, то уже те пострадают, которые у этих хануриков квартиры купили. Если этих троих посадят, а скорее всего посадят, то в результате мы получаем уже настоящих, матерых уголовников со связями. Если кто-то из них убежит, то что он делать будет? Тоже в какую-нибудь мутную движуху встрянет. Так плохо, и эдак плохо, и вот так тоже плохо. Прямо там их надо было завалить? Но ведь так совсем плохо, тем более я к ним и злости даже не испытывал. Ну ублюдки, свои роли играют, никого любить не обязаны. Знаешь, что вымораживает на самом деле?
Не дожидаясь, пока Прасковья проявит заинтересованность, Олег заговорил, все более горячась с каждым словом:
– Ну смотри, летчики, которые бомбили, они же не обязаны были никого любить, работа у них такая была, даже долг. Всадники тоже не подписывались нас любить. Эти уроды, а кто спорит, что они уроды, раз ведут себя по-уродски, но вот так вот. Спокойно я как-то на это смотрю. А вот однажды в супермаркете – мать и сын, как ты со своим гомункулом, такие. И у матери шесть бутылок водки в корзине, какой-то там еще закусон не очень разнообразный, что-то вроде колбасы там, хлеба. И вот сын берет и кладет в корзину какую-то мелкую шоколадку, батончик вроде, типа «Марса». А она ему: «Ну ты на-а-а-а-аглый. Ну ты на-а-а-аглый растешь. Ну ты на-а-а-аглый». И начинает ему тут же кулаком по шее дубасить. Понятно, что в его лице она колотила всю свою жизнь, которая так сложилась, что ее тоже очень жалко, но это же ребенок твой, если с ним что произойдет, ты же с ума сойдешь от горя, это же как собака, которая тебя любит, несмотря ни на что. Ты мать, ты как раз подписалась на то, чтобы его любить. Вот как жизнь твоя тупая, которую ты порушила, но ты ее любишь. Так же и он. Вот в тот момент на эту несчастную бабу я разозлился, как не злился ни на кого до этого. Оттащил, пристыдил.
Он вздохнул.
– И толку, да? – спросила Прасковья.
– Да. Толку никакого совершенно. Конечно, я знал, что будут его дубасить все подряд, пока он не вырастет: она, папашка какой-нибудь такой же, который всю семью бьет, собутыльники, все, кто только может. А вмешаешься – только хуже будет… Это как мать у Надюхи приволоклась. Думаешь, зачем? Чтобы Наташку в Нижний Тагил свозить по вашим делам. Проверяет слух, что оттуда исходит муть, которая на всю страну разгоняется. С шестнадцатого века. Там что-то такое расшевелили, тогда и пошла движуха. По этой причине большинство народу живет так, как если бы все они жили в Нижнем Тагиле. Задели, в общем, какой-то артефакт. Медведь-камень какой-то. Дичь так-то чуть ли не средневековая, маразматическая, но ведь и мамашка у Нади, прямо скажем, немолода.
Он, слегка отвлекшись от дороги, обернулся назад и погладил собаку, которая просунула морду меж сидений, дышала Прасковье в левый локоть.
– Да и я, прямо скажем, тоже немолод, – подумав, добавил начальник и трогательно закручинился.
– И что? – поинтересовалась Прасковья.
– Ну вот так же, мать-алкоголичка от бессилия лупит сына, не в силах что-то изменить, просто ей в тот момент кажется, что она больше ничего сделать не может. Так и мать Надина мечется, по сути, истерит, да не в ту сторону. Замазывает собственные проблемы бурной деятельностью. Хотя кто знает, как я себя поведу на старости лет. На пороге, так сказать, ада.
– Погоди, погоди, я не поняла, – перебила Прасковья. – На кой ей Наташка, если в Тагиле свои из наших есть.
– У местных глаз замылился, так она считает, – объяснил начальник.
– Но Наташка тоже из местных. Что тут Урал, что в Тагиле Урал.
– А-а-а! – погрозил ей пальцем Олег. – Наташа чисто в подкрепление. А для дела она из Москвы девчонку приволокла. Какую-то продвинутую. У нее, короче, не стеклянный потолок, как у тебя. А стеклянный пол, если можно так назвать. Ты о таком слыхала?
– Честно говоря, нет, – призналась Прасковья. – Наверно, что-то новенькое появилось.
– Наверно, – вздохнул начальник. – Все меняется, и вы меняетесь. Тебе опция недоступна, а у ваших нового поколения уже в прошивке есть. Ты вот не можешь больше какой-то суммы получать, а она не может получать меньше, прикинь? У нее как бы минимальная зарплата есть, раз в десять больше твоей.
– Ну круто, что тут скажешь, – вздохнула Прасковья, не представляя, каково это вообще.
– Наверно, правда эхо времени. Своеобразная элита, – пояснил черт. – Скорее всего, как с чиновниками. Их с должностей снимают, закрывают, все такое. А еще никто не видел, чтобы бывший крупный чиновник в дворники пошел, он не может упасть ниже, чем ему положено. Так и тут.
Черт взглянул на Прасковью, будто пытаясь понять, как Прасковья оценила то, о чем он рассказал, а она не могла сообразить, что она чувствует, настолько услышанное было чужим и невообразимым. Это было все равно что услышать о жизни какой-нибудь зарубежной знаменитости, о каких-нибудь магнатах. Для нее они были картинкой на экране новостного сайта. Она, в свою очередь, для них и вовсе не существовала. Материальному благополучию можно было завидовать, да только Прасковья к нему не очень стремилась, поскольку обвыклась с тем положением, в котором находилась. Пожалуй, она сошла бы с ума от зависти, если бы кто-нибудь из таких, как она, получил убежище в виде хорошего купе в постоянно движущемся поезде и в этом купе всегда были только она и гомункул. Но и такого не могло быть, а если и могло, то не было столь прекрасно, как представлялось во время ежегодного отпускного железнодорожного путешествия до Владивостока и обратно.
Олег надолго замолчал. Казалось, он не на дорогу смотрит, а внутрь себя.
– Так о чем это я? А! – заговорил он так внезапно, что сердце у Прасковьи стукнуло невпопад. – Я, как сталкер какой, проследил за этой семьей с этой пьющей матерью, шоколадкой и побитым ребенком. Да. Лютые алконавты. Но на грани, знаешь, когда родители вроде и пьют, а у них еще детей не забирают. И что ты думаешь? Да, колотили пацана, да, дым столбом стоял у них в доме постоянно. Чуть не поножовщина. Чисто криминальная хроника, кто-то там даже кололся в семье неизвестно на какие шиши. И мальчик этот вырастает в мужчину, у него семья. Абсолютно обычная такая семья. Сам он родителям там что-то помогает. Гараж у него, друзья, жена, двое детей. Все спокойно.
При том что Олег говорил, как все благополучно, он тем не менее снова начал заводиться.
– А эти трое сегодня? Видно ведь, что все у них было если не прекрасно, то вполне хорошо. Сытые, с семьей, где праздники, каждый день рождения с шариками и тортами, всякое такое. И подняли их. И воспитали, как могли. И образование наверняка дали. Игрушки, велосипеды, кружки́. А они берут и такую чушь устраивают дикую. Откуда это возникает? И ведь каждого спроси, он ответит, почему он такой вырос. То общество окажется виновато, то родители недолюбили, ага. Этот, которого колотили, который в подъезде ночевал во время семейных разборок, его долюбили, потому что ему в голову не придет хватать двадцатилетнюю девчонку и затаскивать ее в машину. А этих недолюбили. Понимаешь, о чем я?
– Да, – сказала Прасковья. – Понимаю.
– А я вот не понимаю, – вздохнул черт.
– Ну так вселенная противоречит сама себе. И именно потому, что всё в этом мире справедливо в целом, в частности всякая дичь и творится, – сказала Прасковья. – Да и вообще. Ты существо неодушевленное. Тебе душу не понять. Душа, наверно, должна метаться: то вверх, то на самое дно падать, то снова возноситься из самой что ни на есть грязи. Толку от того, что человек прожил, не падая в бездны всякой безумной ерунды, не возносясь оттуда? Кто-то не возносится, так и остается на дне. А кто-то потом высоты берет.
– Да? Вот так? Это тебе херувимы напели? – иронично спросил черт.
– И они. И другого объяснения не нахожу, – сказала Прасковья, после чего у нее вырвался смешок. – В конце концов, что ты так переживаешь? Окажешься в аду, спросишь и этих троих, и остальных, чем они руководствовались, когда так себя при жизни вели.
– Я спрошу, – серьезно сказал черт.
– Спроси-спроси, – сказала Прасковья.
Глава 16
К гомункулу ходили гости. Для Прасковьи это было привычно. Ей казалось, что это даже обязательно – временные друзья гомункула. Если поток друзей иссякал, она испытывала такое беспокойство, будто в квартире чего-то не хватало, например холодильника или газовой плиты. В одном из воплощений у Прасковьи не было ноги, несколько раз не было слуха, зрения. И булимию, и анорексию она переживала тоже, но при этом никогда не испытывала столько непонятного беспокойства, как когда гомункул не мог найти друзей во дворе.
Чаще всего это происходило в летние месяцы, если немногих детей того возраста, на какой гомункул примерно выглядел, вывозили к бабушкам, в лагеря, на отдых. Зимой что-то такое начиналось ближе к зимним каникулам. В начале двухтысячных образовалась пустота, потому что дети выгуливались под присмотром, почти как болонки, в школу, на кружки, во двор.
Но в основном Прасковья привычно застигала у себя гостей, когда возвращалась с работы или на выходных. Не сказать что она стремилась общаться с детьми, да и сами дети в большинстве своем не рвались говорить ей что-то, кроме «здравствуйте» и «до свидания». Само то, что она, гомункул, убежище до неузнаваемости менялись каждые четыре месяца, исключало долгую дружбу с кем-нибудь из соседей. Так должно было быть в идеале. Но сама-то Прасковья не могла не испытывать симпатии к некоторым из них.
Жила в доме семья собаководов. Несколько поколений ответственных людей, водивших на прогулку дога, дога, овчарку, овчарку, эрдельтерьера, овчарку. И люди, и собаки этих людей были вежливы, строги, выдрессированы, что ли. Людям казалось, что их собаки слишком быстро стареют, а Прасковья видела, как стремительно взрослеет, стареет и умирает каждый из членов этой семьи кинологов. Эти соседи настолько походили друг на друга, что сами были чем-то вроде отдельной породы людей среди остальных жителей подъезда – вроде как дворняжек.
На первом этаже долго обитала бездетная семейная пара, которой каждое воплощение гомункула было в радость. В семидесятые, восьмидесятые люди запросто ходили смотреть телевизор к соседям, гомункул ходил к этим людям в гости под предлогом просмотра мультиков, делал вид, что берет почитать книги (всегда возвращал). Прасковья была рада человеческой доброте, но ей было жутковато от того, что делал гомункул. «Это просто утешение. Не все могут удочерить, усыновить, – отвечал гомункул, если Прасковья вслух ужасалась, что он вцепился в эту роль своеобразного сына, своеобразной дочери, внучки, этакого внука. – Если бы взяли кого-нибудь, получилось бы хуже. А так никому не плохо».
Считала чадолюбивых соседей добрыми, но странными, упрекала гомункула, однако среди его друзей и у Прасковьи, бывало, случались любимчики. Просто неизбежно не столь многочисленные дети одного двора, то и дело крутившиеся в убежище, запоминались, как если бы Прасковья работала педагогом младшего школьного образования, изо дня в день видела в коридоре одних и тех же детей. Некоторые из них чем-то выделялись.
Например, в середине семидесятых появилась у гомункула подружка, спокойная такая, дочка соседей напротив, которые приехали строить какой-то комбинат, поэтому зависли в городе на несколько лет.
Прасковья не обратила внимания на то, что девочка постоянно зовет гомункула именем, которое узнала при знакомстве, а меж тем с момента первой встречи прошло уже больше полугода. И с Прасковьей здоровается так, будто давно ее знает. Прасковья и не замечала всего этого, пока не сошлись однажды на лестничной площадке она, девочка, мама девочки, папа ее. И девочка по-свойски так ляпнула Прасковье: «Здрасьте, тетя Оля!», да еще и руку протянула, которую Прасковья привычно, не задумываясь, пожала.
Родители одернули дочь.
«Вы извините Дашу, – прошептала мама девочки и доверительно, и извиняясь, и с едва заметным раздражением, направленным в сторону дочери. – Она ли́ца не различает. Такая вот неприятность».
Даша действительно могла не узнать родную маму, если та меняла прическу, духи или новое пальто покупала, с одноклассниками у нее были проблемы, но каким-то образом безошибочно определяла Прасковью и гомункула среди других соседей. Прасковья в итоге рассказала ей, кто они с гомункулом такие. Правда, для рассказа все пришлось упростить донельзя, а умение рассказывать было не самой сильной стороной Прасковьи, так что девочка услышала, что на одной с ней лестничной площадке живет вроде как Баба-яга и ее ручной филин (или ворон, как больше нравится) в виде мальчика (или девочки, как уж получится).
– Я никому не расскажу! – поклялась Даша, а Прасковья, глядя на блеск октябрятской звездочки, прицепленной к лямке школьного фартука, только и сделала, что вздохнула и разрешила рассказывать кому угодно – все равно никто не поверит.
– А вы умеете колдовать? – спросила Даша.
– Мы можем мысли угадывать, – ответила Прасковья.
– Не угадывать, – поправил гомункул. – Мы знаем мысли, если нужно.
Даша тут же проверила их умение, но мыслей у нее имелось при себе не так уж много: цифры от одного до десяти, цвета, имя самого красивого мальчика из класса.
– А в ступе вы летаете? – поинтересовалась Даша, когда поняла, что Прасковья и гомункул не врут.
После этого вопроса рассмеялся даже гомункул.
– Нет, увы, – отвечала Прасковья. – А избушка на курьих ножках – вот она, вокруг тебя, но и та без ножек, как видишь.
– А какое-нибудь волшебство?
Умение вскрывать замки Даша вряд ли приняла бы за волшебство, про переосмысление ей тоже невозможно было объяснить. Чудо воскрешения? Девочке хватало и того, что у нее уже было, чтобы добавить к прозопагнозии еще и какое-нибудь заикание, спасибо, как говорится.
– Не совсем волшебство, – сказала ей Прасковья. – Раз в году нужно платить за то, что я бессмертная. Мне уже, кстати, лет сто пятьдесят, наверно.
– Сто пятьдесят? – распахнула Даша глаза. – А вы Ленина видели?
Что на это могла ответить Прасковья? «Извини, Дашутка, никого не видела, где-то в других местах ошивалась, зато моя подруга по ремеслу, которая сейчас в Калинине живет, однажды взяла автограф у Надсона». Такой ответ вряд ли удовлетворил бы подружку гомункула.
– Не довелось, – призналась Прасковья. – Зато я революцию немного помню. И Гражданскую войну.
– Страшно было? – спросила Даша.
– Как только не было. И страшно тоже.
Очевидно, что в голосе Прасковьи при этих словах случилось что-то такое, отчего Даша ей поверила.
– Так вот! Волшебство! – напомнила Прасковья. – Раз в год, в ночь с тридцать первого декабря на первое января, мы с моим филином делаем так, чтобы у каждого человека в городе забылось самое плохое, что случилось за год, а запомнилось что-нибудь хорошее. Правда, мы не можем целиком воспоминание убрать, только самую неприятную часть из него, но и этого хватает, чтобы стало полегче. А в голову каждому вставляем хороший кусочек из наших воспоминаний. Как солнце на пруду блестело в хорошую погоду, как приятно было разворачивать фантик у конфеты, – вместо того воспоминания, которое забрали.
– В городе столько людей, – сказала Даша. – Это получается, что вы после того, как Новый год проходит, только плохое помните, а хорошее забываете?
– Выходит, что так. Но, во-первых, это не такая уж большая цена за долгую жизнь. А во-вторых, не самое страшное и ужасное мне в голову попадает, а то, что человека больше всего беспокоит, что ему больше всего уснуть не дает. Люди странно устроены, доложу я тебе. Какой-нибудь дедушка всю войну прошел, под бомбежку неизвестно сколько раз попадал, а он до сих пор бесится, что над ним однополчанин тридцать лет назад подшутил, а он остроумный ответ не сразу придумал. Или что место не уступили в автобусе. Или что-нибудь такое, что кажется вовсе несущественным для других, а человека задевает. Допустим, кран у соседей гудел и они его не сразу починили, да еще и нагрубили, когда к ним постучался. Не такое уж это плохое, не самое плохое.
Сказанное Прасковьей, видно, все равно что ветер прошумело в ушах Даши.
– Выходит, вы Деду Морозу помогаете, чтобы люди Новый год встретили? – спросила она.
– Д-да, – неуверенно подтвердила Прасковья, непонятно ошеломленная таким очевидным для ребенка вопросом, тем более тогда дело и впрямь приближалось к празднику с елками, масками и всем таким. – Помогаю…
– ВОЛШЕБСТВО? – захохотал знакомый черт, когда Прасковья попросила его устроить маленькой соседке какой-нибудь сюрприз. – Для нынешнего человеческого ребенка? Ты не представляешь, насколько это просто! Чудовищно, конечно, что все настолько дико и незамысловато сейчас в нашей прекрасной стране; впрочем, мы же не о политике сейчас, бог с ней.
Черт и его знакомая переоделись в соответствующие костюмы и заявились в гости к соседям, вслед за Дедом Морозом и Снегурочкой из профкома. На следующее утро, часов в девять, Даша уже долбилась в дверь Прасковьи, но, когда та открыла, ничего не смогла сказать от благодарности, только обняла Прасковью и убежала к себе. Озадаченная Прасковья позвонила черту и спросила, что он такого сделал.
– Подарил коробку карандашей, – ответил черт. – Там тридцать два цвета. Кажется, если бы ведро мороженого притащил и из кармана внезапно достал, и то меньше бы удивил.
– И откуда такое?
– Места надо знать и быстро бегать, – отшутился черт самодовольно.
Даша прожила по соседству еще года полтора, потом им дали квартиру получше, они съехали, девочка обещала, что будет забегать в гости, но, конечно, как это и бывает у детей, не пришла: кто бы ее отпустил? да и зачем?
Не дожидаясь, пока Прасковья проявит заинтересованность, Олег заговорил, все более горячась с каждым словом:
– Ну смотри, летчики, которые бомбили, они же не обязаны были никого любить, работа у них такая была, даже долг. Всадники тоже не подписывались нас любить. Эти уроды, а кто спорит, что они уроды, раз ведут себя по-уродски, но вот так вот. Спокойно я как-то на это смотрю. А вот однажды в супермаркете – мать и сын, как ты со своим гомункулом, такие. И у матери шесть бутылок водки в корзине, какой-то там еще закусон не очень разнообразный, что-то вроде колбасы там, хлеба. И вот сын берет и кладет в корзину какую-то мелкую шоколадку, батончик вроде, типа «Марса». А она ему: «Ну ты на-а-а-а-аглый. Ну ты на-а-а-аглый растешь. Ну ты на-а-а-аглый». И начинает ему тут же кулаком по шее дубасить. Понятно, что в его лице она колотила всю свою жизнь, которая так сложилась, что ее тоже очень жалко, но это же ребенок твой, если с ним что произойдет, ты же с ума сойдешь от горя, это же как собака, которая тебя любит, несмотря ни на что. Ты мать, ты как раз подписалась на то, чтобы его любить. Вот как жизнь твоя тупая, которую ты порушила, но ты ее любишь. Так же и он. Вот в тот момент на эту несчастную бабу я разозлился, как не злился ни на кого до этого. Оттащил, пристыдил.
Он вздохнул.
– И толку, да? – спросила Прасковья.
– Да. Толку никакого совершенно. Конечно, я знал, что будут его дубасить все подряд, пока он не вырастет: она, папашка какой-нибудь такой же, который всю семью бьет, собутыльники, все, кто только может. А вмешаешься – только хуже будет… Это как мать у Надюхи приволоклась. Думаешь, зачем? Чтобы Наташку в Нижний Тагил свозить по вашим делам. Проверяет слух, что оттуда исходит муть, которая на всю страну разгоняется. С шестнадцатого века. Там что-то такое расшевелили, тогда и пошла движуха. По этой причине большинство народу живет так, как если бы все они жили в Нижнем Тагиле. Задели, в общем, какой-то артефакт. Медведь-камень какой-то. Дичь так-то чуть ли не средневековая, маразматическая, но ведь и мамашка у Нади, прямо скажем, немолода.
Он, слегка отвлекшись от дороги, обернулся назад и погладил собаку, которая просунула морду меж сидений, дышала Прасковье в левый локоть.
– Да и я, прямо скажем, тоже немолод, – подумав, добавил начальник и трогательно закручинился.
– И что? – поинтересовалась Прасковья.
– Ну вот так же, мать-алкоголичка от бессилия лупит сына, не в силах что-то изменить, просто ей в тот момент кажется, что она больше ничего сделать не может. Так и мать Надина мечется, по сути, истерит, да не в ту сторону. Замазывает собственные проблемы бурной деятельностью. Хотя кто знает, как я себя поведу на старости лет. На пороге, так сказать, ада.
– Погоди, погоди, я не поняла, – перебила Прасковья. – На кой ей Наташка, если в Тагиле свои из наших есть.
– У местных глаз замылился, так она считает, – объяснил начальник.
– Но Наташка тоже из местных. Что тут Урал, что в Тагиле Урал.
– А-а-а! – погрозил ей пальцем Олег. – Наташа чисто в подкрепление. А для дела она из Москвы девчонку приволокла. Какую-то продвинутую. У нее, короче, не стеклянный потолок, как у тебя. А стеклянный пол, если можно так назвать. Ты о таком слыхала?
– Честно говоря, нет, – призналась Прасковья. – Наверно, что-то новенькое появилось.
– Наверно, – вздохнул начальник. – Все меняется, и вы меняетесь. Тебе опция недоступна, а у ваших нового поколения уже в прошивке есть. Ты вот не можешь больше какой-то суммы получать, а она не может получать меньше, прикинь? У нее как бы минимальная зарплата есть, раз в десять больше твоей.
– Ну круто, что тут скажешь, – вздохнула Прасковья, не представляя, каково это вообще.
– Наверно, правда эхо времени. Своеобразная элита, – пояснил черт. – Скорее всего, как с чиновниками. Их с должностей снимают, закрывают, все такое. А еще никто не видел, чтобы бывший крупный чиновник в дворники пошел, он не может упасть ниже, чем ему положено. Так и тут.
Черт взглянул на Прасковью, будто пытаясь понять, как Прасковья оценила то, о чем он рассказал, а она не могла сообразить, что она чувствует, настолько услышанное было чужим и невообразимым. Это было все равно что услышать о жизни какой-нибудь зарубежной знаменитости, о каких-нибудь магнатах. Для нее они были картинкой на экране новостного сайта. Она, в свою очередь, для них и вовсе не существовала. Материальному благополучию можно было завидовать, да только Прасковья к нему не очень стремилась, поскольку обвыклась с тем положением, в котором находилась. Пожалуй, она сошла бы с ума от зависти, если бы кто-нибудь из таких, как она, получил убежище в виде хорошего купе в постоянно движущемся поезде и в этом купе всегда были только она и гомункул. Но и такого не могло быть, а если и могло, то не было столь прекрасно, как представлялось во время ежегодного отпускного железнодорожного путешествия до Владивостока и обратно.
Олег надолго замолчал. Казалось, он не на дорогу смотрит, а внутрь себя.
– Так о чем это я? А! – заговорил он так внезапно, что сердце у Прасковьи стукнуло невпопад. – Я, как сталкер какой, проследил за этой семьей с этой пьющей матерью, шоколадкой и побитым ребенком. Да. Лютые алконавты. Но на грани, знаешь, когда родители вроде и пьют, а у них еще детей не забирают. И что ты думаешь? Да, колотили пацана, да, дым столбом стоял у них в доме постоянно. Чуть не поножовщина. Чисто криминальная хроника, кто-то там даже кололся в семье неизвестно на какие шиши. И мальчик этот вырастает в мужчину, у него семья. Абсолютно обычная такая семья. Сам он родителям там что-то помогает. Гараж у него, друзья, жена, двое детей. Все спокойно.
При том что Олег говорил, как все благополучно, он тем не менее снова начал заводиться.
– А эти трое сегодня? Видно ведь, что все у них было если не прекрасно, то вполне хорошо. Сытые, с семьей, где праздники, каждый день рождения с шариками и тортами, всякое такое. И подняли их. И воспитали, как могли. И образование наверняка дали. Игрушки, велосипеды, кружки́. А они берут и такую чушь устраивают дикую. Откуда это возникает? И ведь каждого спроси, он ответит, почему он такой вырос. То общество окажется виновато, то родители недолюбили, ага. Этот, которого колотили, который в подъезде ночевал во время семейных разборок, его долюбили, потому что ему в голову не придет хватать двадцатилетнюю девчонку и затаскивать ее в машину. А этих недолюбили. Понимаешь, о чем я?
– Да, – сказала Прасковья. – Понимаю.
– А я вот не понимаю, – вздохнул черт.
– Ну так вселенная противоречит сама себе. И именно потому, что всё в этом мире справедливо в целом, в частности всякая дичь и творится, – сказала Прасковья. – Да и вообще. Ты существо неодушевленное. Тебе душу не понять. Душа, наверно, должна метаться: то вверх, то на самое дно падать, то снова возноситься из самой что ни на есть грязи. Толку от того, что человек прожил, не падая в бездны всякой безумной ерунды, не возносясь оттуда? Кто-то не возносится, так и остается на дне. А кто-то потом высоты берет.
– Да? Вот так? Это тебе херувимы напели? – иронично спросил черт.
– И они. И другого объяснения не нахожу, – сказала Прасковья, после чего у нее вырвался смешок. – В конце концов, что ты так переживаешь? Окажешься в аду, спросишь и этих троих, и остальных, чем они руководствовались, когда так себя при жизни вели.
– Я спрошу, – серьезно сказал черт.
– Спроси-спроси, – сказала Прасковья.
Глава 16
К гомункулу ходили гости. Для Прасковьи это было привычно. Ей казалось, что это даже обязательно – временные друзья гомункула. Если поток друзей иссякал, она испытывала такое беспокойство, будто в квартире чего-то не хватало, например холодильника или газовой плиты. В одном из воплощений у Прасковьи не было ноги, несколько раз не было слуха, зрения. И булимию, и анорексию она переживала тоже, но при этом никогда не испытывала столько непонятного беспокойства, как когда гомункул не мог найти друзей во дворе.
Чаще всего это происходило в летние месяцы, если немногих детей того возраста, на какой гомункул примерно выглядел, вывозили к бабушкам, в лагеря, на отдых. Зимой что-то такое начиналось ближе к зимним каникулам. В начале двухтысячных образовалась пустота, потому что дети выгуливались под присмотром, почти как болонки, в школу, на кружки, во двор.
Но в основном Прасковья привычно застигала у себя гостей, когда возвращалась с работы или на выходных. Не сказать что она стремилась общаться с детьми, да и сами дети в большинстве своем не рвались говорить ей что-то, кроме «здравствуйте» и «до свидания». Само то, что она, гомункул, убежище до неузнаваемости менялись каждые четыре месяца, исключало долгую дружбу с кем-нибудь из соседей. Так должно было быть в идеале. Но сама-то Прасковья не могла не испытывать симпатии к некоторым из них.
Жила в доме семья собаководов. Несколько поколений ответственных людей, водивших на прогулку дога, дога, овчарку, овчарку, эрдельтерьера, овчарку. И люди, и собаки этих людей были вежливы, строги, выдрессированы, что ли. Людям казалось, что их собаки слишком быстро стареют, а Прасковья видела, как стремительно взрослеет, стареет и умирает каждый из членов этой семьи кинологов. Эти соседи настолько походили друг на друга, что сами были чем-то вроде отдельной породы людей среди остальных жителей подъезда – вроде как дворняжек.
На первом этаже долго обитала бездетная семейная пара, которой каждое воплощение гомункула было в радость. В семидесятые, восьмидесятые люди запросто ходили смотреть телевизор к соседям, гомункул ходил к этим людям в гости под предлогом просмотра мультиков, делал вид, что берет почитать книги (всегда возвращал). Прасковья была рада человеческой доброте, но ей было жутковато от того, что делал гомункул. «Это просто утешение. Не все могут удочерить, усыновить, – отвечал гомункул, если Прасковья вслух ужасалась, что он вцепился в эту роль своеобразного сына, своеобразной дочери, внучки, этакого внука. – Если бы взяли кого-нибудь, получилось бы хуже. А так никому не плохо».
Считала чадолюбивых соседей добрыми, но странными, упрекала гомункула, однако среди его друзей и у Прасковьи, бывало, случались любимчики. Просто неизбежно не столь многочисленные дети одного двора, то и дело крутившиеся в убежище, запоминались, как если бы Прасковья работала педагогом младшего школьного образования, изо дня в день видела в коридоре одних и тех же детей. Некоторые из них чем-то выделялись.
Например, в середине семидесятых появилась у гомункула подружка, спокойная такая, дочка соседей напротив, которые приехали строить какой-то комбинат, поэтому зависли в городе на несколько лет.
Прасковья не обратила внимания на то, что девочка постоянно зовет гомункула именем, которое узнала при знакомстве, а меж тем с момента первой встречи прошло уже больше полугода. И с Прасковьей здоровается так, будто давно ее знает. Прасковья и не замечала всего этого, пока не сошлись однажды на лестничной площадке она, девочка, мама девочки, папа ее. И девочка по-свойски так ляпнула Прасковье: «Здрасьте, тетя Оля!», да еще и руку протянула, которую Прасковья привычно, не задумываясь, пожала.
Родители одернули дочь.
«Вы извините Дашу, – прошептала мама девочки и доверительно, и извиняясь, и с едва заметным раздражением, направленным в сторону дочери. – Она ли́ца не различает. Такая вот неприятность».
Даша действительно могла не узнать родную маму, если та меняла прическу, духи или новое пальто покупала, с одноклассниками у нее были проблемы, но каким-то образом безошибочно определяла Прасковью и гомункула среди других соседей. Прасковья в итоге рассказала ей, кто они с гомункулом такие. Правда, для рассказа все пришлось упростить донельзя, а умение рассказывать было не самой сильной стороной Прасковьи, так что девочка услышала, что на одной с ней лестничной площадке живет вроде как Баба-яга и ее ручной филин (или ворон, как больше нравится) в виде мальчика (или девочки, как уж получится).
– Я никому не расскажу! – поклялась Даша, а Прасковья, глядя на блеск октябрятской звездочки, прицепленной к лямке школьного фартука, только и сделала, что вздохнула и разрешила рассказывать кому угодно – все равно никто не поверит.
– А вы умеете колдовать? – спросила Даша.
– Мы можем мысли угадывать, – ответила Прасковья.
– Не угадывать, – поправил гомункул. – Мы знаем мысли, если нужно.
Даша тут же проверила их умение, но мыслей у нее имелось при себе не так уж много: цифры от одного до десяти, цвета, имя самого красивого мальчика из класса.
– А в ступе вы летаете? – поинтересовалась Даша, когда поняла, что Прасковья и гомункул не врут.
После этого вопроса рассмеялся даже гомункул.
– Нет, увы, – отвечала Прасковья. – А избушка на курьих ножках – вот она, вокруг тебя, но и та без ножек, как видишь.
– А какое-нибудь волшебство?
Умение вскрывать замки Даша вряд ли приняла бы за волшебство, про переосмысление ей тоже невозможно было объяснить. Чудо воскрешения? Девочке хватало и того, что у нее уже было, чтобы добавить к прозопагнозии еще и какое-нибудь заикание, спасибо, как говорится.
– Не совсем волшебство, – сказала ей Прасковья. – Раз в году нужно платить за то, что я бессмертная. Мне уже, кстати, лет сто пятьдесят, наверно.
– Сто пятьдесят? – распахнула Даша глаза. – А вы Ленина видели?
Что на это могла ответить Прасковья? «Извини, Дашутка, никого не видела, где-то в других местах ошивалась, зато моя подруга по ремеслу, которая сейчас в Калинине живет, однажды взяла автограф у Надсона». Такой ответ вряд ли удовлетворил бы подружку гомункула.
– Не довелось, – призналась Прасковья. – Зато я революцию немного помню. И Гражданскую войну.
– Страшно было? – спросила Даша.
– Как только не было. И страшно тоже.
Очевидно, что в голосе Прасковьи при этих словах случилось что-то такое, отчего Даша ей поверила.
– Так вот! Волшебство! – напомнила Прасковья. – Раз в год, в ночь с тридцать первого декабря на первое января, мы с моим филином делаем так, чтобы у каждого человека в городе забылось самое плохое, что случилось за год, а запомнилось что-нибудь хорошее. Правда, мы не можем целиком воспоминание убрать, только самую неприятную часть из него, но и этого хватает, чтобы стало полегче. А в голову каждому вставляем хороший кусочек из наших воспоминаний. Как солнце на пруду блестело в хорошую погоду, как приятно было разворачивать фантик у конфеты, – вместо того воспоминания, которое забрали.
– В городе столько людей, – сказала Даша. – Это получается, что вы после того, как Новый год проходит, только плохое помните, а хорошее забываете?
– Выходит, что так. Но, во-первых, это не такая уж большая цена за долгую жизнь. А во-вторых, не самое страшное и ужасное мне в голову попадает, а то, что человека больше всего беспокоит, что ему больше всего уснуть не дает. Люди странно устроены, доложу я тебе. Какой-нибудь дедушка всю войну прошел, под бомбежку неизвестно сколько раз попадал, а он до сих пор бесится, что над ним однополчанин тридцать лет назад подшутил, а он остроумный ответ не сразу придумал. Или что место не уступили в автобусе. Или что-нибудь такое, что кажется вовсе несущественным для других, а человека задевает. Допустим, кран у соседей гудел и они его не сразу починили, да еще и нагрубили, когда к ним постучался. Не такое уж это плохое, не самое плохое.
Сказанное Прасковьей, видно, все равно что ветер прошумело в ушах Даши.
– Выходит, вы Деду Морозу помогаете, чтобы люди Новый год встретили? – спросила она.
– Д-да, – неуверенно подтвердила Прасковья, непонятно ошеломленная таким очевидным для ребенка вопросом, тем более тогда дело и впрямь приближалось к празднику с елками, масками и всем таким. – Помогаю…
– ВОЛШЕБСТВО? – захохотал знакомый черт, когда Прасковья попросила его устроить маленькой соседке какой-нибудь сюрприз. – Для нынешнего человеческого ребенка? Ты не представляешь, насколько это просто! Чудовищно, конечно, что все настолько дико и незамысловато сейчас в нашей прекрасной стране; впрочем, мы же не о политике сейчас, бог с ней.
Черт и его знакомая переоделись в соответствующие костюмы и заявились в гости к соседям, вслед за Дедом Морозом и Снегурочкой из профкома. На следующее утро, часов в девять, Даша уже долбилась в дверь Прасковьи, но, когда та открыла, ничего не смогла сказать от благодарности, только обняла Прасковью и убежала к себе. Озадаченная Прасковья позвонила черту и спросила, что он такого сделал.
– Подарил коробку карандашей, – ответил черт. – Там тридцать два цвета. Кажется, если бы ведро мороженого притащил и из кармана внезапно достал, и то меньше бы удивил.
– И откуда такое?
– Места надо знать и быстро бегать, – отшутился черт самодовольно.
Даша прожила по соседству еще года полтора, потом им дали квартиру получше, они съехали, девочка обещала, что будет забегать в гости, но, конечно, как это и бывает у детей, не пришла: кто бы ее отпустил? да и зачем?