Образы Италии
Часть 17 из 57 Информация о книге
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Пестумские храмы построены в самом конце шестого или даже в начале пятого столетия. Но отдаленность маленькой колонии от центров греческой цивилизации сказалась в том, что их пропорции так же архаичны, как в сицилийских храмах, относящихся к началу VI века. Дорическая архитектура является здесь в разгаре борьбы с тяжестью камня. Дух размера и распределения не победил еще слепого сопротивления материи. Колонны слишком толсты и низки, слишком близко поставлены друг от друга, точно строитель преувеличивал вес поддерживаемого ими архитрава. Диаметр их основания слишком велик по сравнению с верхним диаметром, они излишне прочно опираются на землю. Сильно выступающие дорические капители выдают ту же преобладающую заботу о достаточной прочности, то же поглощение первой архитектурной задачей, преодолением веса. Но в этом как раз и заключается сила ранней дорической архитектуры. Преувеличенно тяжелые пропорции, громоздкость и приземистость этих храмов как-то связаны с неостывшим еще мистическим жаром архаической Греции. Здесь нет еще ничего, в чем уже чувствовался бы тот прохладный ветерок, который прояснил сознание и привел его к более светлым, более легким и бесстрастным формам Периклова века.
Камень, из которого сложены храмы, -известняк, род римского травертина. Время придало ему густой золотистый цвет, хранящий вечное и живое тепло солнца. Такой камень кажется живым веществом, не особенно отличным от человеческого тела. Как это мало похоже на полированные базальты, сиениты и порфиры, которые так любили египтяне. В том месте, где был главный храм Поссейдона, ступени кажутся стертыми. Здесь проходили некогда поколения народа пастухов, мореплавателей и земледельцев. Судьба этих «людей из Поссейдонии» известна благодаря одному случайно сохранившемуся греческому отрывку. «Им, бывшим сначала настоящими эллинами», говорится там, «пришлось обратиться в варваров, в тирренцев или римлян, переменив при этом язык и нравы. Но они все еще соблюдают одно эллинское празднество и в тот день собираются вместе и вспоминают старые свои имена и прежние обычаи. Они обмениваются сожалениями и проливают горчайшие слезы, после чего расходятся по домам».
Во времена войны с Пирром Поссейдония была присоединена к римским владениям под именем Пестума. Цвет и аромат жизни этого маленького греческого города были принесены в жертву целям римского государства. Но по странной иронии вещей самая святыня римского государства, Forum Romanum, зияет разрытым кладбищем, в то время как храмы Пестума — все еще храмы для каждого, кто поднимается по их ступеням.
Римские поэты прославляли розы Пестума. Теперь там нет, конечно, никаких роз. Заросли кустарников окружают храмы, сорные травы пробиваются между медово-золотистыми плитами и свешиваются с фронтонов. В тот день, когда мы там были, весенний ветер колебал эти кустарники и травы, и среди полной тишины был слышен только их слабый и грустный шелест. Было настолько тихо, что можно было различить даже скользящий шорох бесчисленных зеленых ящериц, неутомимо снующих по ступеням и колоннам. Среди зимних растений мы нашли там в изобилии священный для греческого искусства акант. Тень его разрезных листьев ложилась на камень классическим узором.
Мы провели в Пестуме весь день, пообедав среди развалин хлебом, сыром и сушеными тарентскими фигами, купленными в Салерно. Картина заката была великолепна. Горы Салернского залива и горы Калабрии сияли всеми торжественными вечерними огнями, -пурпурным, золотым, лиловым, синим и розовым. Бледный оранжевый пламень последних лучей струился по колоннам и таял в зеленоватом весеннем небе. Глубокий покой окружал храмы. Так же как эта минута, прошли над ними тысячелетия.
Время года предохраняло нас от лихорадки. Летом и осенью эти равнины опасны. Тучи москитов делают жизнь здесь невыносимой. Немногочисленные люди, принужденные здесь жить, спасаются от стерегущей их болезни приемами хины и проволочными сетками в окнах, не пропускающими москитов. В ожидании сильно запоздавшего поезда мы долго разговаривали на станции со старухой, которая прожила здесь безвыездно тридцать пять лет. Ее муж был начальником станции, и после его смерти ей позволили доживать здесь свой горький век. Все, что было хорошего в ее жизни, — молодость, семья, благосостояние, — все прошло в этой пустыне, посещаемой только дикими пастухами и любознательными иностранцами. С ее смертью угаснет последняя душа, для которой немые храмы Поссейдонии означают былые радости, былое счастье.
ПАЛЕРМО
Пароход, отходящий из Неаполя вечером, приходит в Палермо рано утром. Зимнее солнце не успело еще встать, когда я вышел на палубу. После бурной и дождливой ночи волны катились беспорядочно. Сильный ветер гнал черные тучи на запад; за ними открывалось слабо окрашенное утреннее небо. Вдалеке перед носом парохода тянулась полоса земли, и едва заметно на ней было светлое пятно города. Сицилия поражает странными, острыми и разорванными очертаниями своих берегов. Красное несветящее солнце, поднявшееся наконец на востоке, вспененные равнины бледно-зеленого моря и эти причудливые, тревожные формы гор, — все заставляло грезить о неведомых странах, о старинных путешествиях. Все было незнакомо и казалось чужим, далеким от гостеприимных берегов Италии.
Сицилия встречает сурово и затаенно, как настоящая заморская земля античного путешествия. С парохода совсем не видно садов, окружающих Палермо, знаменитый Conca d'Oro{152}. Первое, что замечает приезжий, это необитаемые меловые утесы Монте Пеллегрино, острый пик вдали Монте Гриффоне и пилообразные гребни замыкающих с востока залив гор Солунта. Многое от этого первого впечатления остается неизменным и при дальнейшем знакомстве с Палермо. Крайний юг всегда порождает серьезность, замкнутость, чувство опасности. Силы природы не внушают дружеского доверия человеку в стране, где даже в январе едва переносимо действие прямых лучей солнца. Сицилийский характер полон сдерживаемых страстей, расположен к сосредоточенности, к накоплению энергии, разрешающейся внезапным взрывом. Здешние люди молчаливы, почти мрачны, и в их песнях больше угрожающих нот, чем простой радости. Сицилийцы мало похожи на итальянцев, местный диалект представляет почти особый язык. Но и Палермо мало чем напоминает Италию. Его улицы широки, дома низки и неархитектурны; длинные белые ограды ревниво замыкают внутренние дворы и сады, в которых сосредоточивается жизнь каждой мало-мальски зажиточной семьи. В уличной толпе здесь так же немного женщин, как в толпе на улицах какого-нибудь восточного города. Их можно видеть медленно проезжающими в экипажах по Via Cassero или Via Macqueda{153}. Есть что-то экзотическое в том пристальном внимании, в тех долгих взглядах, которые обращают к ним сотни людей, простаивающих нарочно ради этого целые часы на перекрестке двух главных улиц.
Экзотическое нетрудно угадать в жизни Палермо: оно разлито здесь в воздухе, жарком и влажном; оно бросается в глаза на каждом шагу в диковинной и пышной растительности. Палермо окружают апельсинные и лимонные рощи. Поезд идущей отсюда железной дороги пробегает среди них несколько часов без перерыва. Плантации кактусов раскидываются сейчас же за городской окраиной, взбираясь на склоны Монте Пеллегрино. Площадь перед старым дворцом усажена огромными перечными деревьями, бросающими на рыжий песок фантастически-узорные тени своих нежных веток и перистых листьев. Магнолии и олеандры цветут в самых скромных садах. Пригородные виллы украшены целыми стенами высоко вьющихся бугэнвилей, усыпанных хрупкими, сухими цветами, похожими на бабочек. В здешнем ботаническом саду можно видеть финиковые пальмы, бананы и саговые деревья, достигающие той же мощи, что и у себя на родине. Бамбук растет свободно в этом саду, и редкостные сорта кактусов чувствуют себя в нем так же дома, как и ставшие обычными для Сицилии fichi d'India{154}.
Для приезжего с севера еще более удивительны, чем этот поддерживаемый с ученой заботливостью сад, привольно раскинутые на много верст сады королевской виллы Ла Фаворита. Они тянутся вдоль южного склона Монте Пеллегрино, собирающего и излучающего тепло, как исполинская печь. Каменистые поля кактусов перемежаются там с обильно орошенными лимонными рощами. Беспорядочной толпой кактусы ползут на самую гору. Солнце жжет беспощадно, и на глубокой синеве неба камни Монте Пеллегрино пылают сухим розоватым огнем. Куда ни оглянешься, всюду видны только скалы и чудовищно сросшиеся суставчатые формы кактусов. Как мало европейского в этом зрелище! Листья кактусов усеяны длинными иглами, и здесь нет ни одного кустарника, на котором не было бы шипов. Приближающийся к этой природе находит ее колючей и враждебной. Но какое изобилие, какая сладостная влажность внизу на вилле. Там на сырой земле растут частыми правильными рядами лимонные деревья. Прямые аллеи убегают далеко, скрываясь в их плотной, круглящейся листве. Под этими зелеными сводами стоит пряно-душистая тень. Большие желтые лимоны сгибают ветви тяжестью переполняющего их сока; время от времени слышится мягкий и живой стук их падения. На дорожках встречается множество таких созревших и упавших плодов. Они лопаются от удара об землю, вытекающий из них сок едва сладковат и освежителен, и крепок запах их надтреснутой золотой коры.
В прогулке по садам Ла Фаворита есть что-то сказочное, — сказочными всегда останутся для нас деревья с висящими на них золотыми или оранжевыми плодами, как были сказочны они для греков, только мечтавших о садах Гесперид, и для художников Возрождения, любивших украшать ими самые праздничные свои картины. Они отделяют Палермо от круга европейских чувств, европейской истории. Недаром этот город был основан выходцами из Африки, заложившими здесь колонию Карфагена. И возвысился он также благодаря людям из Африки, сделавшись столицей арабской Сицилии после падения Сиракуз, столицы Сицилии греческой и византийской. Культура лимонов и апельсинов или, как их называют здесь общим именем, «agrumi»{155} — дело арабов. Римляне и византийцы почти не знали их. Но вот строки дошедшей до нас арабской поэмы, прославлявшей тысячу лет назад сады Палермо:
«Зрелые померанцы на нашем острове кажутся огнем, охватившим изумрудные ветви.
И желтый лимон подобен влюбленному, который плача провел ночь в разлуке с возлюбленной». Этому народу трудолюбивейших земледельцев и тонких любителей цветов, этим величайшим мастерам в искусстве обращаться с водой Палермо до сих пор обязано своим благосостоянием. Арабы оставили по себе неизгладимую память в самой здешней природе. Оттого так часто направляется здесь мысль к отдаленной эпохе их владычества.
Сицилия была завоевана арабами в IX веке. Около двухсот лет они жили мирно и счастливо, успев за это время превратить оскудевший под управлением византийцев остров в волшебное царство, рассказы о котором волновали алчность далеких северных народов. В то время как вся Италия была еще погружена в глубокое варварство, при Палермском дворе процветали науки и искусства. Палермо насчитывало 350 000 жителей и пятьсот мечетей. Длиннобородые важные путешественники, теологи и ученые, посещали его на пути из Каира в Кордову как одно из чудес мусульманского мира. В начале XI века арабское государство достигло здесь своего расцвета, и ничто не предвещало его близкого падения. Обстоятельства, при которых оно произошло, весь этот эпизод завоевания Сицилии норманнами и последовавшая за ним эпоха норманнских королей принадлежат к интереснейшим страницам европейской истории. Даже рассказанные сухим и бесстрастным повествователем, они увлекают воображение возникающими при этом живописными и легендарными образами.
Норманны появились в южной Италии около 1017 года. Предание говорит, что сорок норманнских рыцарей, возвращавшихся из Святой Земли, находились случайно в Салерно, в то время как этот город был осажден африканскими корсарами. Жители Салерно обратились к ним за помощью и благодаря стремительному натиску северных рыцарей обратили в бегство мусульман. Салернский герцог стал упрашивать их остаться у него на службе, а горожане, по словам летописца, «наделили норманнов лимонами, миндалем, орехами в сахаре, богатыми одеждами и железными изделиями, украшенными золотом, чтобы склонить их соотечественников переселиться в страну, которая производит такие прекрасные вещи». История подтверждает, что с этого приблизительно времени норманны появляются на службе у салернского герцога. Очень скоро они делаются непременными участниками всех раздоров, на которые была обречена в то время южная Италия, всех войн, которые вели между собою лонгобардские герцоги, города, папы и византийские императоры. С течением времени норманны становятся так многочисленны, что образовывают здесь собственные военные колонии. Маленькие местные государства не только не в силах больше их содержать, но и им противодействовать. Норманны воюют и грабят теперь для себя. В южной Италии не оказывается никого, кто мог бы оказать им сопротивление. Лонгобардские князьки бросают для них свои земли, города спешат признать их власть; они наносят жестокое поражение войскам папы и флоту византийского императора. К середине XI века весь юг Италии делается военной добычей норманнов, и прежняя дробность мелких владений и независимость городов исчезают в новом, наскоро образованном государстве.
Во главе этого государства встал род Отвилей. Старый Танкред де Отвиль был простым деревенским рыцарем в Котантене, в Нормандии. Он был дважды женат и имел двенадцать сыновей, из которых только двое остались с отцом на родине, остальные десять отправились искать славы и богатства в Италию. Во всех предприятиях норманнских рыцарей братья Отвили играли первенствующую роль. Вильгельм Железная Рука, Роберт Гискар, Рожер, Унфред и Дрогон быстро сделались признанными вождями военной республики. Их сила и мужество были необычайны, и не менее изумительны были их твердая воля, неизменное хладнокровие и ясность рассудка. Эти люди принадлежали к настоящей расе королей. Мы можем иметь представление об их наружности благодаря любопытному портрету Боэмонда, сына Роберта Гискара, сделанному византийской принцессой Анной Компена, которая видела его при дворе своего отца. «Ни в нашем народе, ни среди чужеземцев не найдется теперь никого, равного Боэмонду. Его присутствие восхищает взор, и рассказы о нем поражают воображение. Он на четверть выше самого высокого из известных мне людей. Он очень тонок в талии, но его грудь и плечи широки, и он не может назваться худым, не будучи толст. У него сильные руки и крепкие ноги. Он немного прихрамывает, но только по привычке, а не в силу какого-нибудь недостатка. У него белокурые волосы, и приятный румянец выступает на его щеках. Его волосы не падают на плечи, как это в обычае у варваров, но они коротко обрезаны выше уха. У него голубые глаза, и взор их пронзителен и полон смелости. Его ноздри широки, ибо, имея широкую грудь и большое сердце, он нуждается при дыхании в большом количестве воздуха, которое могло бы умерить жар его крови. Само по себе его красивое лицо отличается благородством и приветливостью, но его рост и блеск его взглядов выражают что-то дикое и ужасное. Он более страшен своей улыбкой, чем другие своим гневом». Таким был, вероятно, и отец Боэмонда, Роберт Гискар, герцог Апулии и Калабрии, таким же был и самый младший из Отвилей, Рожер, на долю которого выпало завоевание Сицилии.
Когда одетые в железо и кожу норманнские рыцари овладели калабрийским Реджио, их взгляды, естественно, обратились к богатейшему острову, лежавшему теперь так близко от них за узким и быстрым Мессинским проливом. То обстоятельство, что этот остров был в руках «неверных», только усиливало в них жажду новых завоеваний. Последнему из сыновей Танкреда де Отвиль, Рожеру, было всего тридцать лет, когда он приготовился к походу в Сицилию. История говорит о нем как о совершенном рыцаре, неустрашимо храбром, любящем славу, наделенном открытым характером, щедром, разумном в государственных делах и свободном от пороков Роберта Гискара, которому он был равен военным талантом. Был 1061 год, когда он приступил к завоеванию острова, и через двадцать лет вся Сицилия перешла в руки норманнов. Сопротивление арабов было сломлено только вследствие величайшей настойчивости и неослабной энергии Рожера и его соратников. Война для этих людей была действительно делом жизни, тяжелым, но необходимым трудом, которым они занимались так же правильно и постоянно, как земледелец занимается обработкой своего поля. Но окончательного успеха они добились благодаря своей способности к нечеловеческим подвигам. В битве при Кастроджованни, которая предрешила судьбу Сицилии, семьсот норманнов нанесли полное поражение пятнадцатитысячному арабскому войску. Героизм Рожера восторжествовал над всеми испытаниями. Ему случилось быть осажденным вместе с небольшим отрядом в маленьком горном городке Троина. Когда истощились припасы, норманнам пришлось терпеть жестокий голод. Молодая жена Рожера, только что приехавшая к нему из Франции, Жюдит д'Эвре, делила с ним все бедствия осады. «Часто она бывала принуждена обманывать голод чистой водой и забывать его за слезами». Стояла необычайно холодная зима, чувствительная в этом высоком месте. У вождя норманнов и его жены был всего один плащ, под которым они согревались по очереди. Лишь к весне удачные вылазки и прибывшие подкрепления заставили неприятеля снять осаду.
Палермо было взято норманнами в 1072 году, на несколько лет раньше покорения южных провинций острова. С этого времени здесь воцарилась династия Отвилей, окончившаяся только вместе с их наследником и потомком по женской линии императором Фридрихом П. После Рожера I здесь правили на протяжении XII века Рожер II, Вильгельм Злой и Вильгельм Добрый. К этому веку, к этим царствованиям относятся все главные исторические и художественные памятники Палермо. Мы видели сейчас, как блистательно умели норманны воевать и покорять страны. Но дети и внуки Рожера I, которому некогда было сойти с лошади и позаботиться о чем-нибудь другом, кроме успеха битвы или переговоров, оказались великолепными строителями, создателями пышного двора, любителями наслаждений и покровителями искусства и науки. Это могло случиться лишь благодаря тому, что, как только завоевание было окончено, норманны оставили в покое существовавшую арабскую культуру и даже сами охотно подчинились ее влиянию. В своей необычайной терпимости они выказали высокую государственную мудрость. Сделавшись столицей нового государства, Палермо осталось наполовину арабским городом. Двор Рожера II во многом напоминает двор Кордуанских калифов. Мантия короля и потолок его дворцовой церкви были украшены арабскими надписями. На торжественных выходах негры несли над ним парадный зонт совсем так же, как над египетским султаном. Обширные помещения дворца были отведены под гаремы, населенные молодыми женщинами и юными пажами, наскоро обращенными в христианство. Арабский путешественник Ибн Джобаир рассказывает, что однажды, когда случилось землетрясение, королевский дворец наполнился испуганными голосами, призывавшими Аллаха. Но король, услышавши это, сказал только: «Пусть каждый молится тому Богу, которому служит. Кто верит в своего Бога, у того мир на душе». Рожер II умер среди роскошных садов любимой виллы Да Фавара, единодушно оплакиваемый на трех языках, на которых говорили его разноплеменные подданные, — на молодом итальянском, на одряхлевшем греческом и на цветущем в ту пору арабском. Излишества в наслаждениях сократили его жизнь, но они не мешали ему управлять государством с удивительным искусством. Сицилия при нем пользовалась долгим миром и благосостоянием, она была действительно счастливым островом перед удивленными взорами тогдашней воинственной и бедной Европы. Не все свои досуги Рожер II отдавал гарему и охоте. Он был глубоким почитателем всякой образованности и сам умел трудиться так же серьезно, как его друзья ученые арабы. Пятнадцать лет своей жизни он работал вместе со старым арабским географом Эдризи над описанием всех известных стран и народов и над составлением географической карты тогдашнего мира. «Книгой Рожера» назывался этот большой труд или, иначе, «радостью тех, кто любил путешествовать вокруг света».
Король приказал сделать огромный серебряный диск, и на него были нанесены все известные моря, земли, реки, города; описание сопутствовало этому, где говорилось о жителях разных стран, о их религии, обычаях, занятиях, нарядах и развлечениях. Не были забыты тут тепло и холод, дороги и монументы, животные и растения. Ни один приезжий не мог появиться в Палермо, не платя дани королевской любознательности. Рожер II приказывал ему явиться во дворец и там, в присутствии мудрого Эдризи, заставлял его подробно рассказывать про те места, которые ему случалось видеть. Стены королевского дворца немало слышали тогда чудесных историй, фантастических описаний и необыкновенных приключений. Земли, нанесенные на карту Рожера, еще везде граничили с таинственным и легендарным. Знание не успело еще всюду проникнуть и со всего снять покров неизвестности. География не все открывала Рожеру, но чего она не могла открыть, того он старался достигнуть с помощью магии и астрологии. После внимательного опроса какого-нибудь много видевшего заезжего купца беседа в кругу близких королю людей часто обращалась к предметам сверхъестественным. Существует любопытный рассказ, как Рожер II сидел однажды со своими друзьями в одной из лоджий королевского дворца, откуда открывался вид на море. Вдалеке показался парус, и через несколько времени можно было различить, что это корабль, везущий вести о сицилианском войске, посланном в экспедицию против африканских арабов. Вести были благоприятны, войска Рожера одержали победу в окрестностях Триполи. Рядом с королем сидел почтенный мусульманин, которого тот любил и уважал больше, чем латинских епископов и греческих монахов. Казалось, он не расслышал известия о поражении своих единоверцев, до такой степени неподвижно было его лицо. «Понял ли ты? — спросил его король. — Где же был твой Магомет, когда христиане так наказали твой народ?» — «Ты хочешь, чтобы я сказал тебе правду, — ответил старик, — так знай, что он был при взятии Эдессы, куда в этот самый день и час ворвались правоверные». Христиане, окружавшие Рожера, разразились смехом. Но король серьезно покачал головой и сказал, что этим нельзя шутить и что мудрец, которого они слышали, ни разу не предсказал ничего, что впоследствии не оправдалось бы. Через несколько дней пришло известие о взятии сарацинами Эдессы. «Мне приходит на ум, — прибавляет к этому рассказу историк Амари, — что тот восточный мудрец и был, быть может, сам географ Эдризи».
Дворец, в котором Рожер II собирал вокруг себя ученых, путешественников и магов, существует до сих пор. В его комнатах нет больше серебряного диска с изображениями разных стран и путей света, который исчез неизвестно когда и как, но память о короле живо хранят великолепные мозаики, украшающие «комнату Рожера» и его домашнюю церковь, Палатинскую капеллу. На стенах «комнаты Рожера» открывается целый мир, в котором все так же волшебно, как в любезных королю рассказах смелых путешественников. На сплошном золотом фоне птицы-фениксы клюют рубиновые плоды с изумрудных пальм. Кентавры бешено мчатся друг против друга. Собаки преследуют заколдованных оленей, и стрелки из лука подстерегают их, припав на одно колено. Под фантастическими деревьями гуляют пестрые павлины, пятнистые леопарды и геральдические львы. Король до страсти любил охоту; звери, изображенные здесь, напоминают о тех зверях, которые населяли обширные парки его виллы Менани. О людях, окружавших Рожера, об этом необыкновенном разноязычном и разноплеменном обществе, так стройно слившемся в блестящий и цивилизованный двор, говорит Палатинская капелла. На ее стенах латинские святые изображены греческими художниками и украшены восточными орнаментистами. Византийские мозаисты работали там над передачей евангельской легенды в то самое время, как арабские резчики создавали этот удивительный сталактитовый потолок, сделанный по образцу потолка Кордуанской мечети. Там, наверху, среди деревянных розеток остались следы живописи — фигурки в восточных одеждах, сидящие по-турецки, играющие на гитарах и других инструментах. Как странно мирится их неслышная музыка с громким латинским пением совершающих службу священников и неподвижным ликом византийского Христа в алтарной абсиде!
Для любителя искусства мозаики Палермо и соседнего с ним Монреале хранят целый клад впечатлений. Нигде, ни в Риме, ни в Равенне, нет таких грандиозных мозаичных ансамблей. Стены Палатинской капеллы сплошь залиты мозаиками; многое осталось в церкви Марторана; просторный неф и абсида огромного Монреальского собора сохранили целиком свое торжественное убранство. Правда, во всем этом изобилии нет ничего равного незабываемо-тонкой красоте капеллы Сан Зено в римской церкви Санта Прасседе на Эсквилине. В Палермских мозаиках нет и той глубокой художественной чистоты, которой проникнут каждый цвет и узор в равеннском мавзолее Галлы Плацидии. Взятые в отдельности, части мозаичного украшения здесь редко безупречны. Богатство, сложность и простота почти всегда преобладают в них. Сплошной золотой фон занимает место чудесного синего фона лучших римских и равеннских мозаик. Но все это черты эпохи, далекой от века Галлы Плацидии, черты культуры, тоже пестрой и сложной, лишенной той отделанности и отстоенности, которая отличала Византию IX века.
Все здешние мозаики относятся к XII столетию. Самые ранние из них, вероятно, мозаики «комнаты Рожера II», затем идут по порядку — Палатинская капелла, Марторана, построенная адмиралом Рожера греком Георгием Антиохийским, и собор Монреале, оконченный еще позже на пятьдесят лет, при последнем норманнском короле Вильгельме Добром. Как и следовало ожидать, с течением времени все меньше и меньше становится заметно в этом искусстве влияние восточных вкусов. Переплетающиеся тонкие узоры и растительная геометрия на стенах «комнаты Рожера» приводят на ум персидские ковры, а изображенные там звери и охоты заставляют вспомнить прежде всего сассанидскую утварь и сирийские рельефы. В Палатинской капелле участие арабских художников выдает не только расписной деревянный потолок, но и рисунок и характер каждого мозаичного орнамента. Напротив, нет ничего, что не шло бы самым прямым образом из Византии в полугреческой церкви Марторана, кроме великолепной резной арабской двери, которая попала туда, быть может, случайно. И нет ничего восточного в мозаиках Монреальского собора, где сквозь византийские традиции прорываются даже новые итальянские веяния.
При последовательном осмотре палермских церквей становится ясно, как много потеряло здешнее искусство с этим постепенным отмиранием арабских вкусов и приемов. Из Палатинской капеллы выносишь впечатление, что лучшее в ней принадлежит Востоку, — арабские орнаментисты здесь влили живую струю в огрубевшее временно византийское искусство. Предоставленное самому себе в этот век упадка, оно могло дойти до такого уродства, какое можно видеть на стенах Мартораны. Декоративное воображение тамошних мозаистов не пошло дальше сплошного золотого фона, на котором редко разбросаны плохие фигуры. Колористическое чувство как будто совсем исчезло. Нет ни одного чистого или глубокого цвета, но только тускло-зеленый, грязно-коричневый, неполный синий и неприятный белый. Как во всяком стареющем искусстве, замечается любовь к мелочным подробностям и ненужное разукрашивание частностей. Внимание мозаистов ушло в сандалии, митры, далматики, составленные из многих цветов, среди которых, однако, нет ни одного настоящего цвета.
Евангельские сцены, изображенные в Палатинской капелле, содержат как будто меньше упадочности, чем мозаики Мартораны. Они много выигрывают от искуснейшего распределения света. Сплошной золотой фон и вообще обилие золота возможны лишь при той тонко рассчитанной сумеречности, которая вечно стоит в этой дворцовой церкви Рожера II. Частности могут быть несовершенны, успешность отдельных сцен может вызвать сомнения, но все несовершенства и сомнения исчезают перед общим впечатлением переливающей цветными огнями глубокой тени, рядом с золотом, внезапно загорающимся от солнечного луча. Художники Палатинской капеллы понимали, что мозаика, а особенно мозаика на золоте, нуждается в строго обдуманном и осторожном допуске света. В этом смысле они явились достойными наследниками гениальных мозаистов римской капеллы св. Зенона. Любопытно убедиться, до какой степени это было не понято строителями колоссального собора в Монреале. Его просторные нефы всегда открыты ровному и яркому свету. Золотые фоны мозаик блестят однообразно до утомительности. Остальные краски кажутся мутными и тусклыми, они не знают сверкания, для которого надо, чтобы свет и тень были разделены. Мертвенные изображения Христа и святых в абсиде видны отовсюду с невыносимой отчетливостью. Почему-то именно этим худшим образцам византийской мозаики суждено было не раз привлекать внимание русских людей, занятых мыслью о национальном искусстве и не имевших понятия о его подлинных и великих примерах. Эти мозаики понравились императору Николаю Павловичу, и они же объясняют многое в варварски пестрых и громоздких композициях Васнецова. Иной дух заметен в мозаике нефов, особенно боковых нефов. Композиции составлены и исполнены здесь более толково и изобретательно. Во всем видна рука уверенных и сознательных мастеров, которые умели прибегать к остроумнейшим приемам упрощения и символизации, когда того требовали особенности темы или трудности мозаичного изображения. Но едва ли истинная прелесть мозаики была понята ими так же, как их отдаленными предшественниками. Так и кажется, что они охотно заменили бы фресками мозаичные иллюстрации, многими группами уже предвещающие Гирляндайо. И фрески были бы уместнее на этих прямых, длинных и ровно освещенных стенах. Собор в Монреале ясно говорит, что в конце XII века мозаика отжила свое время. Ее перестали понимать и заставляли нести службу другого искусства. Уже недолго оставалось ждать Италии своего Джотто, а Византии — таинственных живописцев, украсивших фресками церкви Мистры.
Монреале славится на весь свет бенедиктинским монастырем. Его двор является, конечно, самым богатым и великолепным из романских «киостро». Больше двухсот колонн, украшенных затейливой и тонкой резьбой, увенчанных сложными фигурными капителями, поддерживают его стрельчатые арки. Необычайная цветистость всей этой орнаментации была рассчитана на изощренное зрение, на прихотливый вкус. Не так трудно угадать в этом тоже наследство арабов, особенно когда в одном углу увидишь совершенно восточный и по формам, и по сладостному чувству воды фонтан. Монахи, жившие здесь когда-то, умели наслаждаться всем этим, потому что в их жизни было много чисто восточного покоя и восточной созерцательности. Но здесь давно уже нет монахов. Нынешнее опустошение сказывается в скучном казенном цветнике, в будничной фигуре читающего газету кустода…
К эпохе норманнов в Палермо принадлежат еще две церкви, Сан Джованни дельи Эремити и Сан Катальдо, — самые неожиданные для европейского глаза, потому что это и по плану, и по конструкции, и по внешнему виду совершенно мусульманские мечети. Их белые стены и маленькие красные купола чрезвычайно живописны. Внутри нет почти никаких украшений, но прекрасны узорный пол, тонко иссеченный арабский фриз и легкая сквозная конструкция в Сан Катальдо, а в Сан Джованни хорош монастырский двор, не столь обширный, как в Монреале, но зато заросший густым садом. После этих легких и светлых церквей мрачным кажется огромный коричневый Дуомо, много раз перестраивавшийся и сохранивший в конце концов характер испанских соборов. Его следует, однако, видеть хотя бы по одному тому, что в нем находятся гробницы норманнских королей. Там в истинно величавых порфировых саркофагах покоятся Рожер, его дочь Констанция и ее сын император Фридрих II. Не случайно погребен здесь этот, по выражению Амари, «человек XVIII века, явившийся в начале XIII, подобно тем растениям, которые, в силу игры природы или благодаря искусству, расцветают в чужом климате или в слишком раннее время года». Палермо было настоящей родиной великого противника пап и ревностного друга арабской учености, правителя, знавшего семь языков, скептического философа, любителя поэзии и владельца сераля, населенного персидскими юношами и египетскими алмеями. Удивительные для далекой Европы черты его жизни так естественны и понятны были здесь, где прошла жизнь его предков.
Только бледная тень этой жизни дошла до нас. По словам арабского летописца, ряд королевских вилл был расположен некогда вокруг Палермо, «как ожерелье, обвивающее шею молодой девушки». То были Фавара и Менани, основанные Рожером II, Ла Циза, построенная Вильгельмом I, и Ла Куба, где жил Вильгельм II. Две первые исчезли почти бесследно, Ла Циза и Ла Куба еще существуют, но в таком жалком состоянии, что приносят только разочарование путешественнику, привлеченному их сказочно звучащими именами. А между тем не в церквах и не в городском дворце, но в этих местах отдыха, забав и жизни с природой протекали самые счастливые дни норманнских королей и окружавшего их двора. Прохладные покои этих летних замков и чащи окружавших их садов знали самые важные тайны фантастических для нас существований. Даже тени их успели давно покинуть эти места, подобно тому как давно успела высохнуть вода многочисленных зеркальных бассейнов, отражавших когда-то светловолосые головы норманнских рыцарей и смуглые лица их восточных вассалов. При входе в Ла Цизу сохранился только мозаичный фриз с пальмами, павлинами, стрелками из лука. Еще слабо сочится из ниши затейливый арабский фонтан, выдающий свойственную лишь крайнему югу бережную любовь к воде, умение наслаждаться игрой капель, чистых, как «поэтические слезы». Но нет сада кругом, нет далекого вида на море — только пыль, бедность и обыденность городской окраины.
Еще печальнее положение Ла Кубы, превращенной в артиллерийскую казарму. В Палермо не было бы совсем ничего, что могло бы напоминать о виллах норманнских королей, если бы по счастливой случайности не уцелел пощаженный временем павильон виллы Ла Куба, известный теперь под именем Ла Кубола. Это небольшое квадратное белое зданьице, опирающееся на стрельчатые арки и увенчанное куполом. Внутри был, вероятно, бассейн, служивший купальней. Ла Кубола находится теперь в частном владении и стоит укрыто в глубине обширного и густого лимонного сада. Старые деревья обступают ее, и ветки, усыпанные крупными плодами, почти касаются ее стен. Это место кажется созданным для тайного свидания, для ревниво скрытой от всего мира страсти, для романтического и опасного приключения. Боккачио знал про эти сады, когда рассказывал новеллу о Джованни да Прочида и любимой им девушке. Сюда была спрятана Реститута королем Сицилии, который купил ее у пиратов, похитивших ее с родного острова Искии. И здесь отыскал ее верный Джованни. Он увидел ее в окне «и, зная, что место было пустынно, приблизился насколько мог и говорил с ней, условившись, каким образом надо поступать, чтобы и вперед им видеться, и ушел, заметя хорошенько расположение сада. А дождавшись ночи и дав наступить полной тьме, он вернулся туда и, выбрав место ограды, где не было острых гвоздей, перелез в сад, нашел там жердь, приставил ее к окну девушки и довольно легко по ней взобрался». Еще и теперь в душный весенний вечер окружающие Ла Куболу сады наполнены тем запахом вечной зелени, сырой земли, сладких цветов и лимонов, который вдыхал Джованни да Прочида, пробираясь к окну Реституты.
ГРЕЧЕСКАЯ СИЦИЛИЯ
МЕТОПЫ ИЗ СЕЛИНУНТА
Метопы селинунтских храмов находятся теперь в Палермском музее вместе с другими остатками античной цивилизации, свезенными сюда из различных мест острова. В самом же Палермо нет никаких воспоминаний о греческой Сицилии. Оно никогда не было греческим городом. Финикияне основали Палермо, и их наследники, карфагеняне, владели им до тех пор, пока весь остров не перешел в руки римлян. Боги Ханаана когда-то царствовали здесь; в их честь здесь пылали костры и проливалась кровь человеческих жертв. На соседней горе Эриксе, ныне Монте Сан Джульяно, возвышалось великое святилище Астарты. В Палермской гавани стояли на якоре бесчисленные флотилии Гамилькара Барки. В вековой борьбе за Сицилию между Востоком и Западом, между Азией или Африкой и Европой, между семитами и арийцами Палермо оставалось на стороне Востока. Оно дважды было столицей семитических рас. История повторяется, — Рожер Отвиль в своем походе против арабского Палермо продолжал дело Тимолеона и Агафокла. Окончательная победа осталась на стороне Запада. Палермо, как и вся Сицилия, навсегда присоединено к Европе. Скульптуры из греческого Селинунта составляют наиболее драгоценную часть в собрании древностей бывшей пунической и сарацинской столицы. Все черты создавшего их духа свидетельствуют, что победа греческого гения на берегах Средиземного моря была неизбежна.
Селинунт стоял близко от западной оконечности острова. Он был разрушен во время нашествия карфагенян, в конце V века. Теперь на том месте, где был расположен этот богатый и населенный город, только пустынный берег моря и колоссальное поле развалин, самое большое в Европе. Среди развалин археологи различают восемь храмов. Ряд землетрясений опрокинул их колонны, сбросил вниз их дорические антаблементы. Здесь и были найдены, иногда разбитыми на множество кусков, метопы Палермского музея. Эти метопы распадаются на четыре серии по их принадлежности к четырем храмам, выстроенным в различные эпохи. Полнотой отличаются лишь самая ранняя и самая поздняя серии, от двух других сохранились только фрагменты. Ранняя происходит из древнейшего Селинунтского храма Аполлона, основанного одновременно с городом. Это редчайший памятник архаического искусства конца седьмого века. Позднейшая серия украшала храм Геры, построенный в конце пятого века, незадолго до падения Селинунта. Между датами этих метоп протекла вся история греческого города.
Поучительно, конечно, заметить огромный успех мастерства, достигнутый греческой скульптурой за двести лет, разделяющих группу Персея и Медузы от группы Зевса и Геры, сравнить грубо вырубленный камень первой из них с плавно струящимся рельефом второй. Но самое главное здесь, может быть, не это. Рельефы древнейшего храма составляют только подробность тяжелой и мощной раннедорической архитектуры. Они кажутся вросшими в глубокое квадратное поле метопы, ограниченное триглифами и нависающим карнизом. Свет и тень резко разбивались на их сильно выступающих поверхностях, крупный узор теневых пятен бежал вокруг всего храма, точно чеканный узор архаического украшения. Из таких украшений родилась греческая скульптура, этим объясняется присущая ее ранним образцам декоративность. На метопах позднейшего храма, относящегося к веку Фидия, можно видеть, как далеко ушло потом греческое искусство от первобытной любви к украшению. Сцепление рельефов с окружающей архитектурой стало легче и тоньше. Освобождение искусcтв совершилось. Более чистая архитектура не нуждалась в живописном впечатлении крупного теневого узора, умея действовать одной музыкой пропорций. Но и каждый рельеф заключал теперь в себе свою цель. В каждом из них стала сиять освобожденная из плена идея.
Что греческая скульптура не могла не прийти к тому, это, впрочем, можно предчувствовать уже в метопах первого храма. На них изображены мифы. Глубочайшим отличием греческого архаического искусства от всех искусств тогдашнего Востока была его вдохновленность мифами. Когда на берегах Эгейского моря находят древние украшения и предметы быта и культа, то об их принадлежности к циклу греческой жизни говорит не столько стиль этих вещей, сколько тема, — дела богов и героев. Греческое сознание не довольствовалось, когда могло, простым символом божества, заключающего в себе все возможности чуда и неподвижного в своей царственной власти над миром. Божественное раскрывалось для него в действии, в движении. Вместо религиозной догмы оно создало религиозную игру, религиозную драму, составляющую содержание мифов. Искусство, призванное на службу этой религии, неминуемо должно было найти cвою цель в спиритуализации материального мира.
Ибо что такое миф, как не просветление мира, не освобождение духовного существа всех материальных вещей и явлений. Идея всегда готова отделиться от них и взлететь, как Пегас, который рождается из крови Медузы, обезглавленной Персеем на одной из метоп древнейшего Селинунтского храма. Этот неумело вырубленный герой положительно кажется настоящим героем ранней греческой весны. Его победа, — это первая победа греческого гения, светлого и текучего, как те пламенные языки, которые некогда снизошли на апостолов.
Восток до сих пор изумляет своим чувством вещи, чудесной способностью материализации самых отвлеченных понятий и фантастических образов. Греческое искусство, сложившееся под сильным впечатлением этого гениального подчас овеществления духа, с самого начала вступило решительно на обратный путь, стремясь к одухотворению вещества. На первых порах оно, может быть, кое-что потеряло в избранности и аристократичности. Окружавшая его среда могла не быть так остро чувствительна и тонко восприимчива к вещественной красоте, как это требовалось восточным искусством. Изваяния древнейшего Селинунтского храма кажутся грубыми в сравнении с кружевным плетением ассирийских рельефов и ювелирно-точной насечкой египетских иероглифов. Искусство древнего Востока было типичным искусством для любителя, и религиозность его замыкалась вместе с тесным кругом касты жрецов. Только в Греции художественное растворилось в жизни всей нации и пропитало ее. Нас поражает то чувство первой необходимости, которое всегда есть в созданиях греческого искусства. Но оно понятно, если вспомнить, что темой этого искусства были мифы — внутренняя и необходимая правда всех явлений природы и жизни, просвечивающая сквозь их материальную оболочку.
Одна из метоп позднейшего Селинунтского храма, посвященного Гере, и как раз та, которая находилась на середине переднего фасада, изображает Зевса и Геру. Содержание этой сцены может быть передано словами, которые Гомер вложил в уста Зевса, увидевшего Геру: «Остановись, помедли, прежде чем удалиться… Раздели мое ложе; никогда ни богиня, ни смертная не пробуждали во мне подобных желаний». Художественная тема рельефа заключается в движении Зевса, привлекающего к себе Геру, и в движении богини, откинувшей с лица покрывало. Можно различно объяснять происхождение изображенного здесь мифа. Было ли поражено греческое воображение властью женской прелести, не щадящей ни людей, ни героев, ни богов? Угадывало ли оно божественную силу во взаимном притяжении любящих? Видело ли оно в этом союзе Зевса и Геры освобожденную от случайностей жизни и потому достойную поклонения в храме идею брака? Важно во всяком случае то, что здесь религиозная тема нашла свое выражение в драматическом действии, сообщающем ей удивительную человечность. Драма сосредоточена на простом и в то же время как-то странно увлекательном движении протянутой руки бога. Этот жест так часто встречается на рельефах и на вазах, что он давно запомнился нам как одно из чисто греческих движений. Есть особая категория движений, которая всегда связывается в нашем представлении с греческим миром. Понятно, почему это так, — мы больше всего знаем его через искусство, а греческое искусство — это комплекс движений, выражающих комплекс идей. Самостоятельная жизнь каждого из таких движений неудивительна, ибо неудивительна самостоятельная жизнь выражаемой им идеи. Нужны были огромные интеллектуальные силы, чтобы народное творчество могло подняться до такой отвлеченности. Греческий дух охладил и просветлил жаркие и темные восприятия мира, порожденные Востоком. В древний хаос вещества влилась крепкая влага интеллектуализма, и там, где раньше было только смешение стихий и неясные сонмы богов и демонов, открылась прозрачная даль и выступили отчетливые формы. Греческий ваятель метопы Зевса и Геры был способен найти твердое формальное выражение даже такой теме, как любовь богов. Его проницательный взгляд нашел ответное движение чувств, внушаемых лицезрением богини, его умелая рука превратила камень в живую ткань рельефа. Люди с таким острым взором и с такой счастливой рукой должны были вступить в историю победителями.
АГРИГЕНТ
Поездки по Сицилии лишены той легкости и простоты дорожных впечатлений, которая отличает современный быт итальянского путешествия. Здесь всегда чувствуешь себя, как в какой-то очень далекой стране или, может быть, так, как чувствовали себя в Италии путешественники прошлого века. На станции Джирдженти приезжего ожидает старомодная, слишком поместительная коляска, высланная стариннейшей провинциальной гостиницей. Важная медлительность кучера, тяжелая рысь больших и тощих лошадей, обилие потертых галунов на платье слуги — все говорит здесь о почтенных традициях и скудных доходах. Пока этот респектабельный экипаж подымается потихоньку в гору, к виднеющемуся вдали темному коричневатому городу, можно успеть соскучиться. Но ведь скука — тоже одна из традиций провинциального благородства. Джирдженти окружено поместьями, где большие и малые владетели до сих пор скучают от скупости или от бедности так же гордо, как испанские гранды. По улицам города наша коляска громыхает еще более медленно, несмотря на громкое хлопанье бича, которое привлекает к окнам любопытные головы и издалека заставляет прохожих останавливаться и прижиматься к стене. Наконец останавливаемся и мы. Выражение исполненного долга появляется на лицах кучера и слуги, который тащит вещи по лестнице, напоминающей своей крутизной лестницы Палатина. В столовой — большие каменные плиты пола, затопленный камин, говорящий о свежести февральских вечеров, необильный сицилийский ужин и покрытая густым слоем пыли бутылка золотистого, сладкого и липкого муската, добытая из старинного богатого погреба.
Конечно, никто не приезжает сюда ради современного унылого и ничем не замечательного Джирдженти. Но в нескольких километрах в сторону недалекого отсюда моря находятся развалины большого античного города, называвшегося Акрагасом или Агригентом. В V веке до Р. X. Агригент насчитывал несколько сот тысяч жителей и был вторым городом Сицилии после Сиракуз. Он славился богатством, любовью к роскоши и изнеженностью своих обитателей, успешно менявших сицилийскую пшеницу, оливковое масло и вино на африканское золото и слоновую кость. Берега Африки недалеки от Джирдженти. С площадки на конце нынешнего города виден серебряный блеск моря, уходящего только на день пути к Тунису, занимающему место прежнего Карфагена. Античный город стоял еще ближе к морскому берегу. Он был расположен по склонам горы, на которой стоит Джирдженти, и широко раскинут по всхолмленной равнине, которая тянется внизу, покрытая теперь оливковыми садами и виноградниками. Ограду древнего Агригента можно проследить почти на всем ее протяжении. По всей ограде стоял ряд храмов — защита города была вверена богам. Такая мысль, по-видимому, руководила местным «тираном» Фероном, современником и другом Гелона Сиракузского, когда он начал постройку этой единственной в своем роде ограды.
Некоторые из храмов Агригента сохранились достаточно хорошо, чтобы привлекать сюда путешественников. Тому, кто видел Пестум, они не прибавят, быть может, многого к величавому образу греческого храма, навсегда остающемуся в душе после дня, проведенного на пустынных берегах того залива. Но побывать здесь ранней весной, когда только-только зацветает миндаль, когда сильно пахнет молодой травой и всюду пестреют полевые цветы юга, — настоящее счастье. Узкая каменистая дорожка спускается из города к храмам среди оливковых садов и отдельно растущих миндальных деревьев, усыпанных розовато-белыми цветами. Храмы также окружены садами. От храма Геры, стоящего на высоком холме, в том месте, где городская ограда делала поворот, открывается все поле развалин: гигантские обломки стен Агригента вперемежку с распаханной землей, виноградниками, оливковыми рощами, лугами, на которых бродят стада коз, перепрыгивая через камни древнего города. Там, среди миндалей и оливок, виден стройный, отлично сохранившийся храм Конкордии. Пропорции его колонн говорят о более зрелой эпохе дорической архитектуры, чем эпоха пестумских храмов. Но здешний камень далеко не так красив, как золотистый туф Пестума; цвет храма Конкордии — это все тот же коричневатый, шоколадный цвет зданий нынешнего Джирдженти. Неподалеку от Конкордии находятся развалины колоссального храма Зевса Олимпийского, известного некогда во всем греческом мире. О размерах его можно судить по тому, что человек свободно умещается в каждой каннелюре его колонн. Ряд исполинских атлантов поддерживал его крышу. Одна из этих великолепных кариатид, сложенная из кусков лежит подле развалин храма. Постройка его была начата тотчас же после великой победы сицилийских греков над карфагенянами при Гимере, одержанной в тот самый день, когда старая Греция победила персов при Саламине. Эти камни были сложены руками пленных карфагенян. Но замысел оказался слишком грандиозным, на выполнение его не хватило целого столетия. Храм Зевса так и остался неоконченным, когда в 406 году Агригент был взят и разграблен карфагенянами. С тех пор этот город навсегда потерял свое значение.
Среди развалин Агригентского храма приличествует задуматься над судьбой самых гордых человеческих замыслов. История всюду являет поучительнейшие примеры, но человечество нисколько не становится от этого мудрее и спокойнее. Что может быть назидательнее полного исчезновения кипевшей здесь некогда жизни, и какой жизни — жизни, создавшей легендарный образ философа, поэта и испытателя природы Эмпедокла, бросившегося в жерло Этны, чтобы погибнуть или превратиться в бога! Никогда нельзя подумать без печали о том, что греческий мир умер. Но вот в такие весенние дни, когда развалины его окружены молодой травой и цветущими деревьями, есть утешение в мысли, что кончина его была мирным делом, как всякое дело природы. Он сумел умереть прекрасно…
СИРАКУЗЫ
Переезд из Джирдженти в Сиракузы через всю Сицилию долог и утомителен. Страна, видимая в окна вагона, поражает своим безлюдьем, каменистыми пастбищами, голубыми серными речками и дикими очертаниями голых гор. Это безлюдье суждено было ей от колыбели: греческие поселенцы, за редкими исключениями, не селились внутри острова. Здесь жили только первобытные народцы, сиканы и сикулы, довольствовавшиеся там малым, что давала им скупая земля. Для всех культурных завоевателей, для греков, для римлян, для арабов, внутренность острова оставалась легендарной, чужой страной. Обитатели ее продолжали быть так же дики, бедны и голодны, когда береговая Сицилия успела дважды быть житницей Рима и когда Палермо расцвело садами эмиров. И сейчас беден и дик крестьянин, распахивающий первобытной сохой берега Эликоса, или пастух, пасущий стадо с ружьем на плече, или рабочий, вырабатывающий гроши днями мучительного труда на серных копях. Самый древний тип сохранился здесь в удивительной чистоте,- антропологи утверждают, что строение черепа у современных обитателей Ликаты или Рокапалумбы совершенно такое, как у черепов, найденных в первобытных сикелиотских некрополях.
Мы проезжаем область, где добывается сера; всюду на станциях серный цвет насыпан горками, и рабочие, покрытые желтой пылью, грузят его в вагоны. В самой окраске этого минерала, в его способности гореть, в его удушливых парах есть что-то адское. Должно быть, в представлениях суеверных сицилийцев происхождение его не обходится без участия нечистой силы. Это опасное богатство увеличивает их вековое уважение к таинственным недрам своей земли.
Поклонение подземным богам было первой религией Сицилии. Оно осталось и в греческие времена, переменив лишь имя и внешность. Пришельцы очень скоро научились благоговеть перед землей, из которой поднимается Этна и которая, колеблясь, разрушает целые города. На пути к Сиракузам мы проезжаем Кастроджованни, — древнюю Энну. На высокой горе, окутанной туманом, там видны развалины средневекового замка. В этом месте было когда-то величайшее святилище Сицилии, храм подземной богини сикулов, соединенной греками с Деметрой, римлянами с Церерой. В греко-римские времена Энна считалась самым местом действия глубокого мифа о Деметре и Персефоне. Здесь на берегах осохшего теперь озерца гуляла юная Кора, срывая цветы и перекликаясь с подругами. Едва она нашла чудесный стоголовый нарцисс, как из расселины в скале явился подземный бог на колеснице, запряженной черными конями, который похитил девушку и умчал ее в свое царство. Здесь, в Энне, Персефона проводила вместе с матерью дарованные ей Зевсом светлые полгода, деля другие полгода со своим черным супругом.
Часа через три после Кастроджованни местность резко меняется. Пустынные плоскогорья и долины остаются позади, поезд выходит на равнину Катании, похожую на южнорусские степи. Как сильно должно было биться сердце греческого странника, когда, перевалив через чужие и туманные горы, занимающие середину острова, он спускался на равнину и на далеком горизонте различал сверкающую полосу Ионического моря! Ибо здесь, где стоят еще и теперь Сиракузы, Катания, Таормина и Леонтини, где над малыми деревушками витает память о Мегаре, Наксосе, Камарине и Геле, — здесь было настоящее греческое гнездо, такой же дом эллина, как Афины, Коринф и Дельфы.
Уже вечереет, и поезд идет теперь над морем, над белыми скалами, среди оливковых рощ. Белый камень, серебристые деревья и густое сине-зеленое море — таков пейзаж, видный из окна, настоящий пейзаж идиллии Феокрита. Первое впечатление Сиракуз в февральский вечер — это впечатление прозрачных, как хрусталь, сумерек и редких огней, дорог, идущих среди лимонных садов, теплого ветра, приносящего с каких-то полей благоухание горьких трав. Завтра мы пойдем на каменистые россыпи Эпиполи и Ахрадины и там среди незнакомых южных трав найдем нашу скромную мяту. Теперь же надвигающаяся ночь скрывает все, священные поля неразличимы глазом; в поисках ночлега мы катим куда-то по узкой дороге, окруженные величием, тишиной, слыша лишь слабый шум моря, видя только звезды и блеск огней засыпающего вдали города.
Из того пространства, на котором были раскинуты прежние Сиракузы, нынешний город занимает лишь небольшую часть, лишь остров Ортигию, где основались первые греческие поселенцы. Остальные части или, вернее, остальные четыре города, потому что каждый из них был окружен особой стеной, исчезли почти бесследно. Так стерт временем с лица земли город, который даже при Цицероне был еще самым большим из греческих городов и одним из прекраснейших в мире. На первый взгляд это кажется непостижимым. Объяснение находят в быстро разрушающейся породе камня, из которого были построены Сиракузы, и в действии на этот камень влажного горячего ветра. Сиракузы, пришедшие в упадок, разграбленные поочередно римлянами, византийцами, арабами, обратились с течением лет в пыль, и сирокко развеял эту пыль по морю.
От всего, что было выстроено на обширном плоскогорье, от Эпиполи, Тихи, Ахрадины, не осталось, как по слову Библии, камня на камне. Остались лишь каменные поля, где природная скала неотличима от обломков храмов и дворцов. Все вернулось здесь к прежнему, дочеловеческому, и стада бродят по скудным пастбищам, как бродили они еще в догреческие времена. Сиракузы дали немного для фактического познания прошлого. Археология собрала с них скудную жатву. Здешний музей беден, и лучшим украшением его является коллекция терракот, привезенных из Гелы и Камарины. Немногочисленны здесь остатки древних зданий и несравнимы с развалинами Селинунто и Агригента, с храмами Сегесты и Пестума. Раскопки почти невозможны здесь, где под тонким слоем растительной земли всюду известковая скала. Столь обычные в других местах Сицилии находки ваз, мелкой бронзы, монет, при возделывании земли и постройке домов, составляют большую редкость в окрестностях Сиракуз. По странной случайности только одна большая статуя была найдена здесь таким образом. Это статуя Венеры, которую Мопассан избрал своей богиней. Нет ничего божественного в этой эллинистической богине, очаровательно стройной женщине, прародительнице бронзовых женщин Джованни Болонья.
Тому, кто не любит воспоминаний и не чувствует их нерасторжимой связи с картинами гор и моря, придется разочароваться в Сиракузах. Но нигде нельзя оценить больше, чем здесь, способность «духовного взора», ухождения мыслью в прошедшее, которая дана современному человеку как отдых от зрелища окружающей его механической жизни. По мере того как человечество стареет, память о прошлом становится для него все более и более важной заповедью бытия. Не возвращаемся ли мы, таким образом, к старой религии предков и старому культу героев, только набросившему на себя новые научные, философские или художественные одежды? Нечто подобное руководило жителями нынешних Сиракуз, окрестившими улицы города именами своих исторических героев. Одна из улиц названа именем Диона, и таким образом как бы отдан наконец согражданами долг этому несчастному мечтателю о добром правлении. Во всей истории Сиракуз нет эпизода более интересного, чем жизнь Диона, рассказанная Плутархом и Диодором Сицилийским. Эта биография имеет огромный психологический интерес. В ней сталкиваются характеры архаической простоты и ясности со сложными стремлениями новых философических умов, со скептической улыбкой и бездумной любовью к легкой жизни, уже предвещающими эллинистическую культуру. В ней являются такие противоположные образы, как божественный Платон и цинический Дионисий-младший. Народ действует в ней как стихийное существо, повинующееся какому-то неизвестному закону и разбивающее все усилия сознательной воли. Мистическая миссия освободителя, народная нелюбовь, не побежденная самыми удивительными подвигами, странное чередование успехов и падений — все это делает судьбу Диона достойной быть темой античной трагедии.
В ней чувствуется все время рука беспощадного и грозного рока. В Сиракузском музее хранятся монеты времен Диона с изображением мудрой Афины-Паллады. Здешнее собрание монет — одно из самых замечательных в мире; только монеты Великой Греции могут сравниться с превосходными произведениями сицилийских медальеров. Нет ничего любопытнее, как различать на них символические изображения, свойственные различным городам и эпохам. Бородатый Дионис обозначает монеты архаического Наксоса. Чудесный женский профиль помещен на Сиракузских дамаратейонах времен Гелона и жены его Дамараты. Селинунт узнается по изображению Геракла, Камарина — по Леде с лебедем; крабы и орлы говорят об Агригенте, олени — о Мессане. На этих монетах написана вся история Сицилии. Титул «базилевса» свидетельствует на них о дерзком успехе авантюриста Агафокла, портрет царицы Филисты переносит нас во времена Гиерона II и Феокрита. На многих сиракузских монетах выбит женский профиль, окруженный рыбами. Это изображение нимфы Аретузы. Ее источник существует в городе до сих пор и даже не помутнел за две с половиной тысячи лет, прошедшие с того времени, как привлеченные им греческие поселенцы основались на острове Ортигии. Неподалеку в море есть другой выход пресной воды, также известный в греческие времена. Происхождение обоих ключей объясняется мифом, который, как все сицилийские мифы, имеет отношение к подземным силам. Аретуза была нимфой в Элиде. Ее упорно преследовал своей любовью речной бог Алфей, и, чтобы спастись от него, она упросила свою покровительницу, Артемиду, обратить ее в источник. Ее воды скрылись под Ионическим морем и вышли только на этом острове Ортигии, но соседний ключ указывает, что влюбленный бог не оставил ее и настиг в ее бегстве.
Кроме музея и источника Аретузы, в нынешних Сиракузах есть немногое, что может привлечь внимание путешественника. Это маленький тихий город с узкими улицами и небольшими чистыми площадями, с трех сторон окруженный морем. Виды, открывающиеся с его набережных, превосходны. Но жить здесь всегда — зимой при постоянных ветрах, летом под неизменно безоблачным раскаленным небом, — должно быть, тяжело, как тяжело жить на корабле в долгой стоянке у погруженных в глубокое раздумье берегов.
На этих берегах, за мостом, соединяющим Ортигию с сушей, находятся все свидетельства былого величия Сиракуз, — греческий театр, алтарь Гиерона, крепость Эвриал и знаменитые латомии. Латомии составляют странную особенность Сиракуз, в них опять встречается элемент необъяснимого, который остается, несмотря ни на что, в рассказах об исчезновении громадного города. Это — ямы колоссальных размеров и глубиной несколько десятков саженей, с отвесными стенами. По-видимому, они служили каменоломнями для Сиракуз, но как ни просто такое объяснение, оно все же оставляет место для разных вопросов. Как мирились зрители с существованием зияющих пропастей в лучшем месте их цветущего города? Отчего не перенесли они ломки немного в сторону, не брали камень с таких удобных для этого обрывов Эпиполи? Известно, что латомии служили местом заключения для пленных афинян после несчастного похода Никия и Алкивиада. Существует предположение, что они сделались потом постоянными тюрьмами. Если это было действительно так, то странную и жестокую черту вносило в ту жизнь такое расположение каторжных тюрем в самом сердце счастливого города.
Теперь латомии превращены в роскошные сады, где всегда тепло и укрыто от ветра, где обильно журчит вода и где зреют лимоны, апельсины и несполи. Их стены от солнца и дождей приняли красивые желтые и розовые оттенки; в теневых местах они увиты ползучими растениями. Внизу воды промыли множество гротов, там сыро и прохладно, и с потолка свешиваются травы подземелий, мелколистный плющ и венерины волосы. Одна из таких пещер известна всему свету под именем Дионисиева Уха. Форма ее так причудлива, эхо достигает здесь такой силы и отчетливости, что она в самом деле больше похожа на затею сиракузского тирана, чем на естественное дело природы.
Еще более необычайны другие пещеры в той же латомии, обращенные теперь в мастерские, где полуголые мрачные люди вьют канаты. Здесь игра природы так переплелась с делом человека, что не поймешь, где кончается одно и начинается другое. Сами пещерные канатчики настолько проникнуты этим, что убежденно показывают фантастические картины, нарисованные на стенах их гротов сыростью. Фигуры этих людей в такой обстановке кажутся также не то вымыслом собственной нашей фантазии, не то капризом природы в странную минуту ее творчества. «Я часто сидел у входа в темную галерею, — пишет Грегоровиус, — наблюдая за их работой. Видя, как монотонно вращаются колеса и как беспрестанно снуют взад и вперед эти люди, я думал, что нахожусь у входа в Аид; мне казалось, что эти бледные истощенные женщины были Парками, ткущими пряжу моей одинокой жизни».
В нескольких шагах от латомии «дель Парадизо» находится греческий театр — один из самых больших и сохранившихся театров греческого мира. Его шестьдесят рядов, вмещавшие некогда двадцать четыре тысячи зрителей, вырублены в скале. Сиракузский театр связан с памятью многих великих людей Греции. Здесь после поражения карфагенян при Гимере была поставлена трагедия Эсхила «Персы» и сам автор присутствовал на представлении. Пиндар читал здесь свои оды, и Эпихарм ставил Сицилийские комедии. Здесь на одной из скамей нижнего ряда сидел Платон, гостивший при дворе Дионисия Младшего. Гиерон II проводил тут счастливейшие часы пышного заката Сиракуз; имя его жены, царицы Филисты, до сих пор остается начертанным на этих стенах. Окрестности Сиракуз доставляют множество других прогулок. Одна из самых интересных — это поездка на Эвриал. Так называется форт, замыкавший городскую стену на крайнем северо-восточном конце. Там сохранились укрепления, свидетельствующие о высоком развитии военного искусства. В чистоте начертания и точности выполнения всех этих стен, башен, подземных ходов и разных устройств есть прямое указание на большие средства богатой культуры. Осмотр Эвриала интересен и не для археолога, в особенности благодаря прогулке, которую можно сделать к большой дороге, идущей в Катанию, все время следуя краем плоскогорья, вдоль развалин древней стены Эпиполи. Открывающийся отсюда вид вечных снегов Этны еще более усиливает чувство первобытности, которое внушает Эпиполи. Ничего не может быть величавее и пустыннее этих каменистых полей. Ничто здесь не говорит об исчезнувшем городе, и ничто даже не напоминает о присутствии человека. Лошади, пасущиеся тут, кажутся дикими, ржание их доносится ветром, как голос каких-то седых времен. Часто здесь можно следить за полетом орла, плывущего над местом древних Сиракуз, над Эвриалом, над равниной внизу и пропадающего в стороне Этны. Когда опускается солнце и порывы ветра становятся крепче, когда Этна освещена последними красными лучами, тогда этот пейзаж приобретает непередаваемую торжественность. Карабкаясь по обломкам Дионисиевой стены и по камням, белеющим словно черепа на поле сражения, здесь можно встретить лишь печальный цветок, асфодель, выращенный этими героическими полями из могильного праха греческого народа.
Другая прогулка из Сиракуз ведет к мирным берегам Анапо и Кианы. Ее совершают обыкновенно ради папируса, растущего по берегам Кианы. Туда ездят на лодке из большого порта, но тому, кто боится соскучиться, глядя на усилия гребцов, с трудом проталкивающих лодку по узкой речке, лучше идти пешком. От шоссейного моста через Анапо начинается тропинка, которая идет к впадению в эту речку Кианы и дальше вверх по течению Кианы сквозь заросли тростника и папируса. Это единственное место в Европе, где растет папирус. Старые стволы его достигают здесь нескольких аршин высоты. Папирус напоминает рисунком своих стеблей и султанов египетские рельефы, но в самом пейзаже на Киане звучит чисто греческая нота. Эта речка с говорливым, кивающим тростником и окружающими полями, где видны мирно работающие земледельцы и одиноко стоящие развесистые деревья, не чистая ли это идиллия в духе Феокрита, так же как Эпиполи — чистая трагедия, достойная Эсхила? Подымаясь кверху по течению струистой Кианы и слушая, как тростник шумит о царе Мидасе и разных других старинных делах, можно незаметно дойти до ее источника. Это — маленькое и, говорят, глубокое, как колодец, озерцо, заросшее по берегам ирисами, нарциссами. Оно также соединено с мифом о похищении Персефоны. Кианой звали одну из нимф, которая настигла бога, увозившего Кору, и умоляла его вернуть Персефону матери. Она была обращена за это в источник и разлилась светлой речкой. Ее память жители Сиракуз чтили, собираясь здесь раз в год, принося жертвы богам и бросая часть приношений в источник.
Недалеко от Анапо на невысоком холме стоят две дорические колонны. Это все, что осталось от древнейшего и почитаемого храма Зевса Олимпийского. У развалин есть своя судьба — Олимпейон исчез, но время пощадило эти колонны, точно сам художественный гений природы позаботился об их сохранении. Вместе с растущим около них одиноким деревцем они дают пейзажу Сиракуз классическую красоту и завершенность. Немало энтузиастов греческого мира отдыхало у этих колонн, в легкой узорной тени этого деревца. Отсюда можно окинуть взором все, что уносит память при прощании с Сиракузами, — город на острове, театр, Эпиполи, Эвриал и течение Кианы. Далекая Этна также видна отсюда, и поднимающееся вдруг желание увидеть ее ближе уже предсказывает завтрашнее путешествие.
Камень, из которого сложены храмы, -известняк, род римского травертина. Время придало ему густой золотистый цвет, хранящий вечное и живое тепло солнца. Такой камень кажется живым веществом, не особенно отличным от человеческого тела. Как это мало похоже на полированные базальты, сиениты и порфиры, которые так любили египтяне. В том месте, где был главный храм Поссейдона, ступени кажутся стертыми. Здесь проходили некогда поколения народа пастухов, мореплавателей и земледельцев. Судьба этих «людей из Поссейдонии» известна благодаря одному случайно сохранившемуся греческому отрывку. «Им, бывшим сначала настоящими эллинами», говорится там, «пришлось обратиться в варваров, в тирренцев или римлян, переменив при этом язык и нравы. Но они все еще соблюдают одно эллинское празднество и в тот день собираются вместе и вспоминают старые свои имена и прежние обычаи. Они обмениваются сожалениями и проливают горчайшие слезы, после чего расходятся по домам».
Во времена войны с Пирром Поссейдония была присоединена к римским владениям под именем Пестума. Цвет и аромат жизни этого маленького греческого города были принесены в жертву целям римского государства. Но по странной иронии вещей самая святыня римского государства, Forum Romanum, зияет разрытым кладбищем, в то время как храмы Пестума — все еще храмы для каждого, кто поднимается по их ступеням.
Римские поэты прославляли розы Пестума. Теперь там нет, конечно, никаких роз. Заросли кустарников окружают храмы, сорные травы пробиваются между медово-золотистыми плитами и свешиваются с фронтонов. В тот день, когда мы там были, весенний ветер колебал эти кустарники и травы, и среди полной тишины был слышен только их слабый и грустный шелест. Было настолько тихо, что можно было различить даже скользящий шорох бесчисленных зеленых ящериц, неутомимо снующих по ступеням и колоннам. Среди зимних растений мы нашли там в изобилии священный для греческого искусства акант. Тень его разрезных листьев ложилась на камень классическим узором.
Мы провели в Пестуме весь день, пообедав среди развалин хлебом, сыром и сушеными тарентскими фигами, купленными в Салерно. Картина заката была великолепна. Горы Салернского залива и горы Калабрии сияли всеми торжественными вечерними огнями, -пурпурным, золотым, лиловым, синим и розовым. Бледный оранжевый пламень последних лучей струился по колоннам и таял в зеленоватом весеннем небе. Глубокий покой окружал храмы. Так же как эта минута, прошли над ними тысячелетия.
Время года предохраняло нас от лихорадки. Летом и осенью эти равнины опасны. Тучи москитов делают жизнь здесь невыносимой. Немногочисленные люди, принужденные здесь жить, спасаются от стерегущей их болезни приемами хины и проволочными сетками в окнах, не пропускающими москитов. В ожидании сильно запоздавшего поезда мы долго разговаривали на станции со старухой, которая прожила здесь безвыездно тридцать пять лет. Ее муж был начальником станции, и после его смерти ей позволили доживать здесь свой горький век. Все, что было хорошего в ее жизни, — молодость, семья, благосостояние, — все прошло в этой пустыне, посещаемой только дикими пастухами и любознательными иностранцами. С ее смертью угаснет последняя душа, для которой немые храмы Поссейдонии означают былые радости, былое счастье.
ПАЛЕРМО
Пароход, отходящий из Неаполя вечером, приходит в Палермо рано утром. Зимнее солнце не успело еще встать, когда я вышел на палубу. После бурной и дождливой ночи волны катились беспорядочно. Сильный ветер гнал черные тучи на запад; за ними открывалось слабо окрашенное утреннее небо. Вдалеке перед носом парохода тянулась полоса земли, и едва заметно на ней было светлое пятно города. Сицилия поражает странными, острыми и разорванными очертаниями своих берегов. Красное несветящее солнце, поднявшееся наконец на востоке, вспененные равнины бледно-зеленого моря и эти причудливые, тревожные формы гор, — все заставляло грезить о неведомых странах, о старинных путешествиях. Все было незнакомо и казалось чужим, далеким от гостеприимных берегов Италии.
Сицилия встречает сурово и затаенно, как настоящая заморская земля античного путешествия. С парохода совсем не видно садов, окружающих Палермо, знаменитый Conca d'Oro{152}. Первое, что замечает приезжий, это необитаемые меловые утесы Монте Пеллегрино, острый пик вдали Монте Гриффоне и пилообразные гребни замыкающих с востока залив гор Солунта. Многое от этого первого впечатления остается неизменным и при дальнейшем знакомстве с Палермо. Крайний юг всегда порождает серьезность, замкнутость, чувство опасности. Силы природы не внушают дружеского доверия человеку в стране, где даже в январе едва переносимо действие прямых лучей солнца. Сицилийский характер полон сдерживаемых страстей, расположен к сосредоточенности, к накоплению энергии, разрешающейся внезапным взрывом. Здешние люди молчаливы, почти мрачны, и в их песнях больше угрожающих нот, чем простой радости. Сицилийцы мало похожи на итальянцев, местный диалект представляет почти особый язык. Но и Палермо мало чем напоминает Италию. Его улицы широки, дома низки и неархитектурны; длинные белые ограды ревниво замыкают внутренние дворы и сады, в которых сосредоточивается жизнь каждой мало-мальски зажиточной семьи. В уличной толпе здесь так же немного женщин, как в толпе на улицах какого-нибудь восточного города. Их можно видеть медленно проезжающими в экипажах по Via Cassero или Via Macqueda{153}. Есть что-то экзотическое в том пристальном внимании, в тех долгих взглядах, которые обращают к ним сотни людей, простаивающих нарочно ради этого целые часы на перекрестке двух главных улиц.
Экзотическое нетрудно угадать в жизни Палермо: оно разлито здесь в воздухе, жарком и влажном; оно бросается в глаза на каждом шагу в диковинной и пышной растительности. Палермо окружают апельсинные и лимонные рощи. Поезд идущей отсюда железной дороги пробегает среди них несколько часов без перерыва. Плантации кактусов раскидываются сейчас же за городской окраиной, взбираясь на склоны Монте Пеллегрино. Площадь перед старым дворцом усажена огромными перечными деревьями, бросающими на рыжий песок фантастически-узорные тени своих нежных веток и перистых листьев. Магнолии и олеандры цветут в самых скромных садах. Пригородные виллы украшены целыми стенами высоко вьющихся бугэнвилей, усыпанных хрупкими, сухими цветами, похожими на бабочек. В здешнем ботаническом саду можно видеть финиковые пальмы, бананы и саговые деревья, достигающие той же мощи, что и у себя на родине. Бамбук растет свободно в этом саду, и редкостные сорта кактусов чувствуют себя в нем так же дома, как и ставшие обычными для Сицилии fichi d'India{154}.
Для приезжего с севера еще более удивительны, чем этот поддерживаемый с ученой заботливостью сад, привольно раскинутые на много верст сады королевской виллы Ла Фаворита. Они тянутся вдоль южного склона Монте Пеллегрино, собирающего и излучающего тепло, как исполинская печь. Каменистые поля кактусов перемежаются там с обильно орошенными лимонными рощами. Беспорядочной толпой кактусы ползут на самую гору. Солнце жжет беспощадно, и на глубокой синеве неба камни Монте Пеллегрино пылают сухим розоватым огнем. Куда ни оглянешься, всюду видны только скалы и чудовищно сросшиеся суставчатые формы кактусов. Как мало европейского в этом зрелище! Листья кактусов усеяны длинными иглами, и здесь нет ни одного кустарника, на котором не было бы шипов. Приближающийся к этой природе находит ее колючей и враждебной. Но какое изобилие, какая сладостная влажность внизу на вилле. Там на сырой земле растут частыми правильными рядами лимонные деревья. Прямые аллеи убегают далеко, скрываясь в их плотной, круглящейся листве. Под этими зелеными сводами стоит пряно-душистая тень. Большие желтые лимоны сгибают ветви тяжестью переполняющего их сока; время от времени слышится мягкий и живой стук их падения. На дорожках встречается множество таких созревших и упавших плодов. Они лопаются от удара об землю, вытекающий из них сок едва сладковат и освежителен, и крепок запах их надтреснутой золотой коры.
В прогулке по садам Ла Фаворита есть что-то сказочное, — сказочными всегда останутся для нас деревья с висящими на них золотыми или оранжевыми плодами, как были сказочны они для греков, только мечтавших о садах Гесперид, и для художников Возрождения, любивших украшать ими самые праздничные свои картины. Они отделяют Палермо от круга европейских чувств, европейской истории. Недаром этот город был основан выходцами из Африки, заложившими здесь колонию Карфагена. И возвысился он также благодаря людям из Африки, сделавшись столицей арабской Сицилии после падения Сиракуз, столицы Сицилии греческой и византийской. Культура лимонов и апельсинов или, как их называют здесь общим именем, «agrumi»{155} — дело арабов. Римляне и византийцы почти не знали их. Но вот строки дошедшей до нас арабской поэмы, прославлявшей тысячу лет назад сады Палермо:
«Зрелые померанцы на нашем острове кажутся огнем, охватившим изумрудные ветви.
И желтый лимон подобен влюбленному, который плача провел ночь в разлуке с возлюбленной». Этому народу трудолюбивейших земледельцев и тонких любителей цветов, этим величайшим мастерам в искусстве обращаться с водой Палермо до сих пор обязано своим благосостоянием. Арабы оставили по себе неизгладимую память в самой здешней природе. Оттого так часто направляется здесь мысль к отдаленной эпохе их владычества.
Сицилия была завоевана арабами в IX веке. Около двухсот лет они жили мирно и счастливо, успев за это время превратить оскудевший под управлением византийцев остров в волшебное царство, рассказы о котором волновали алчность далеких северных народов. В то время как вся Италия была еще погружена в глубокое варварство, при Палермском дворе процветали науки и искусства. Палермо насчитывало 350 000 жителей и пятьсот мечетей. Длиннобородые важные путешественники, теологи и ученые, посещали его на пути из Каира в Кордову как одно из чудес мусульманского мира. В начале XI века арабское государство достигло здесь своего расцвета, и ничто не предвещало его близкого падения. Обстоятельства, при которых оно произошло, весь этот эпизод завоевания Сицилии норманнами и последовавшая за ним эпоха норманнских королей принадлежат к интереснейшим страницам европейской истории. Даже рассказанные сухим и бесстрастным повествователем, они увлекают воображение возникающими при этом живописными и легендарными образами.
Норманны появились в южной Италии около 1017 года. Предание говорит, что сорок норманнских рыцарей, возвращавшихся из Святой Земли, находились случайно в Салерно, в то время как этот город был осажден африканскими корсарами. Жители Салерно обратились к ним за помощью и благодаря стремительному натиску северных рыцарей обратили в бегство мусульман. Салернский герцог стал упрашивать их остаться у него на службе, а горожане, по словам летописца, «наделили норманнов лимонами, миндалем, орехами в сахаре, богатыми одеждами и железными изделиями, украшенными золотом, чтобы склонить их соотечественников переселиться в страну, которая производит такие прекрасные вещи». История подтверждает, что с этого приблизительно времени норманны появляются на службе у салернского герцога. Очень скоро они делаются непременными участниками всех раздоров, на которые была обречена в то время южная Италия, всех войн, которые вели между собою лонгобардские герцоги, города, папы и византийские императоры. С течением времени норманны становятся так многочисленны, что образовывают здесь собственные военные колонии. Маленькие местные государства не только не в силах больше их содержать, но и им противодействовать. Норманны воюют и грабят теперь для себя. В южной Италии не оказывается никого, кто мог бы оказать им сопротивление. Лонгобардские князьки бросают для них свои земли, города спешат признать их власть; они наносят жестокое поражение войскам папы и флоту византийского императора. К середине XI века весь юг Италии делается военной добычей норманнов, и прежняя дробность мелких владений и независимость городов исчезают в новом, наскоро образованном государстве.
Во главе этого государства встал род Отвилей. Старый Танкред де Отвиль был простым деревенским рыцарем в Котантене, в Нормандии. Он был дважды женат и имел двенадцать сыновей, из которых только двое остались с отцом на родине, остальные десять отправились искать славы и богатства в Италию. Во всех предприятиях норманнских рыцарей братья Отвили играли первенствующую роль. Вильгельм Железная Рука, Роберт Гискар, Рожер, Унфред и Дрогон быстро сделались признанными вождями военной республики. Их сила и мужество были необычайны, и не менее изумительны были их твердая воля, неизменное хладнокровие и ясность рассудка. Эти люди принадлежали к настоящей расе королей. Мы можем иметь представление об их наружности благодаря любопытному портрету Боэмонда, сына Роберта Гискара, сделанному византийской принцессой Анной Компена, которая видела его при дворе своего отца. «Ни в нашем народе, ни среди чужеземцев не найдется теперь никого, равного Боэмонду. Его присутствие восхищает взор, и рассказы о нем поражают воображение. Он на четверть выше самого высокого из известных мне людей. Он очень тонок в талии, но его грудь и плечи широки, и он не может назваться худым, не будучи толст. У него сильные руки и крепкие ноги. Он немного прихрамывает, но только по привычке, а не в силу какого-нибудь недостатка. У него белокурые волосы, и приятный румянец выступает на его щеках. Его волосы не падают на плечи, как это в обычае у варваров, но они коротко обрезаны выше уха. У него голубые глаза, и взор их пронзителен и полон смелости. Его ноздри широки, ибо, имея широкую грудь и большое сердце, он нуждается при дыхании в большом количестве воздуха, которое могло бы умерить жар его крови. Само по себе его красивое лицо отличается благородством и приветливостью, но его рост и блеск его взглядов выражают что-то дикое и ужасное. Он более страшен своей улыбкой, чем другие своим гневом». Таким был, вероятно, и отец Боэмонда, Роберт Гискар, герцог Апулии и Калабрии, таким же был и самый младший из Отвилей, Рожер, на долю которого выпало завоевание Сицилии.
Когда одетые в железо и кожу норманнские рыцари овладели калабрийским Реджио, их взгляды, естественно, обратились к богатейшему острову, лежавшему теперь так близко от них за узким и быстрым Мессинским проливом. То обстоятельство, что этот остров был в руках «неверных», только усиливало в них жажду новых завоеваний. Последнему из сыновей Танкреда де Отвиль, Рожеру, было всего тридцать лет, когда он приготовился к походу в Сицилию. История говорит о нем как о совершенном рыцаре, неустрашимо храбром, любящем славу, наделенном открытым характером, щедром, разумном в государственных делах и свободном от пороков Роберта Гискара, которому он был равен военным талантом. Был 1061 год, когда он приступил к завоеванию острова, и через двадцать лет вся Сицилия перешла в руки норманнов. Сопротивление арабов было сломлено только вследствие величайшей настойчивости и неослабной энергии Рожера и его соратников. Война для этих людей была действительно делом жизни, тяжелым, но необходимым трудом, которым они занимались так же правильно и постоянно, как земледелец занимается обработкой своего поля. Но окончательного успеха они добились благодаря своей способности к нечеловеческим подвигам. В битве при Кастроджованни, которая предрешила судьбу Сицилии, семьсот норманнов нанесли полное поражение пятнадцатитысячному арабскому войску. Героизм Рожера восторжествовал над всеми испытаниями. Ему случилось быть осажденным вместе с небольшим отрядом в маленьком горном городке Троина. Когда истощились припасы, норманнам пришлось терпеть жестокий голод. Молодая жена Рожера, только что приехавшая к нему из Франции, Жюдит д'Эвре, делила с ним все бедствия осады. «Часто она бывала принуждена обманывать голод чистой водой и забывать его за слезами». Стояла необычайно холодная зима, чувствительная в этом высоком месте. У вождя норманнов и его жены был всего один плащ, под которым они согревались по очереди. Лишь к весне удачные вылазки и прибывшие подкрепления заставили неприятеля снять осаду.
Палермо было взято норманнами в 1072 году, на несколько лет раньше покорения южных провинций острова. С этого времени здесь воцарилась династия Отвилей, окончившаяся только вместе с их наследником и потомком по женской линии императором Фридрихом П. После Рожера I здесь правили на протяжении XII века Рожер II, Вильгельм Злой и Вильгельм Добрый. К этому веку, к этим царствованиям относятся все главные исторические и художественные памятники Палермо. Мы видели сейчас, как блистательно умели норманны воевать и покорять страны. Но дети и внуки Рожера I, которому некогда было сойти с лошади и позаботиться о чем-нибудь другом, кроме успеха битвы или переговоров, оказались великолепными строителями, создателями пышного двора, любителями наслаждений и покровителями искусства и науки. Это могло случиться лишь благодаря тому, что, как только завоевание было окончено, норманны оставили в покое существовавшую арабскую культуру и даже сами охотно подчинились ее влиянию. В своей необычайной терпимости они выказали высокую государственную мудрость. Сделавшись столицей нового государства, Палермо осталось наполовину арабским городом. Двор Рожера II во многом напоминает двор Кордуанских калифов. Мантия короля и потолок его дворцовой церкви были украшены арабскими надписями. На торжественных выходах негры несли над ним парадный зонт совсем так же, как над египетским султаном. Обширные помещения дворца были отведены под гаремы, населенные молодыми женщинами и юными пажами, наскоро обращенными в христианство. Арабский путешественник Ибн Джобаир рассказывает, что однажды, когда случилось землетрясение, королевский дворец наполнился испуганными голосами, призывавшими Аллаха. Но король, услышавши это, сказал только: «Пусть каждый молится тому Богу, которому служит. Кто верит в своего Бога, у того мир на душе». Рожер II умер среди роскошных садов любимой виллы Да Фавара, единодушно оплакиваемый на трех языках, на которых говорили его разноплеменные подданные, — на молодом итальянском, на одряхлевшем греческом и на цветущем в ту пору арабском. Излишества в наслаждениях сократили его жизнь, но они не мешали ему управлять государством с удивительным искусством. Сицилия при нем пользовалась долгим миром и благосостоянием, она была действительно счастливым островом перед удивленными взорами тогдашней воинственной и бедной Европы. Не все свои досуги Рожер II отдавал гарему и охоте. Он был глубоким почитателем всякой образованности и сам умел трудиться так же серьезно, как его друзья ученые арабы. Пятнадцать лет своей жизни он работал вместе со старым арабским географом Эдризи над описанием всех известных стран и народов и над составлением географической карты тогдашнего мира. «Книгой Рожера» назывался этот большой труд или, иначе, «радостью тех, кто любил путешествовать вокруг света».
Король приказал сделать огромный серебряный диск, и на него были нанесены все известные моря, земли, реки, города; описание сопутствовало этому, где говорилось о жителях разных стран, о их религии, обычаях, занятиях, нарядах и развлечениях. Не были забыты тут тепло и холод, дороги и монументы, животные и растения. Ни один приезжий не мог появиться в Палермо, не платя дани королевской любознательности. Рожер II приказывал ему явиться во дворец и там, в присутствии мудрого Эдризи, заставлял его подробно рассказывать про те места, которые ему случалось видеть. Стены королевского дворца немало слышали тогда чудесных историй, фантастических описаний и необыкновенных приключений. Земли, нанесенные на карту Рожера, еще везде граничили с таинственным и легендарным. Знание не успело еще всюду проникнуть и со всего снять покров неизвестности. География не все открывала Рожеру, но чего она не могла открыть, того он старался достигнуть с помощью магии и астрологии. После внимательного опроса какого-нибудь много видевшего заезжего купца беседа в кругу близких королю людей часто обращалась к предметам сверхъестественным. Существует любопытный рассказ, как Рожер II сидел однажды со своими друзьями в одной из лоджий королевского дворца, откуда открывался вид на море. Вдалеке показался парус, и через несколько времени можно было различить, что это корабль, везущий вести о сицилианском войске, посланном в экспедицию против африканских арабов. Вести были благоприятны, войска Рожера одержали победу в окрестностях Триполи. Рядом с королем сидел почтенный мусульманин, которого тот любил и уважал больше, чем латинских епископов и греческих монахов. Казалось, он не расслышал известия о поражении своих единоверцев, до такой степени неподвижно было его лицо. «Понял ли ты? — спросил его король. — Где же был твой Магомет, когда христиане так наказали твой народ?» — «Ты хочешь, чтобы я сказал тебе правду, — ответил старик, — так знай, что он был при взятии Эдессы, куда в этот самый день и час ворвались правоверные». Христиане, окружавшие Рожера, разразились смехом. Но король серьезно покачал головой и сказал, что этим нельзя шутить и что мудрец, которого они слышали, ни разу не предсказал ничего, что впоследствии не оправдалось бы. Через несколько дней пришло известие о взятии сарацинами Эдессы. «Мне приходит на ум, — прибавляет к этому рассказу историк Амари, — что тот восточный мудрец и был, быть может, сам географ Эдризи».
Дворец, в котором Рожер II собирал вокруг себя ученых, путешественников и магов, существует до сих пор. В его комнатах нет больше серебряного диска с изображениями разных стран и путей света, который исчез неизвестно когда и как, но память о короле живо хранят великолепные мозаики, украшающие «комнату Рожера» и его домашнюю церковь, Палатинскую капеллу. На стенах «комнаты Рожера» открывается целый мир, в котором все так же волшебно, как в любезных королю рассказах смелых путешественников. На сплошном золотом фоне птицы-фениксы клюют рубиновые плоды с изумрудных пальм. Кентавры бешено мчатся друг против друга. Собаки преследуют заколдованных оленей, и стрелки из лука подстерегают их, припав на одно колено. Под фантастическими деревьями гуляют пестрые павлины, пятнистые леопарды и геральдические львы. Король до страсти любил охоту; звери, изображенные здесь, напоминают о тех зверях, которые населяли обширные парки его виллы Менани. О людях, окружавших Рожера, об этом необыкновенном разноязычном и разноплеменном обществе, так стройно слившемся в блестящий и цивилизованный двор, говорит Палатинская капелла. На ее стенах латинские святые изображены греческими художниками и украшены восточными орнаментистами. Византийские мозаисты работали там над передачей евангельской легенды в то самое время, как арабские резчики создавали этот удивительный сталактитовый потолок, сделанный по образцу потолка Кордуанской мечети. Там, наверху, среди деревянных розеток остались следы живописи — фигурки в восточных одеждах, сидящие по-турецки, играющие на гитарах и других инструментах. Как странно мирится их неслышная музыка с громким латинским пением совершающих службу священников и неподвижным ликом византийского Христа в алтарной абсиде!
Для любителя искусства мозаики Палермо и соседнего с ним Монреале хранят целый клад впечатлений. Нигде, ни в Риме, ни в Равенне, нет таких грандиозных мозаичных ансамблей. Стены Палатинской капеллы сплошь залиты мозаиками; многое осталось в церкви Марторана; просторный неф и абсида огромного Монреальского собора сохранили целиком свое торжественное убранство. Правда, во всем этом изобилии нет ничего равного незабываемо-тонкой красоте капеллы Сан Зено в римской церкви Санта Прасседе на Эсквилине. В Палермских мозаиках нет и той глубокой художественной чистоты, которой проникнут каждый цвет и узор в равеннском мавзолее Галлы Плацидии. Взятые в отдельности, части мозаичного украшения здесь редко безупречны. Богатство, сложность и простота почти всегда преобладают в них. Сплошной золотой фон занимает место чудесного синего фона лучших римских и равеннских мозаик. Но все это черты эпохи, далекой от века Галлы Плацидии, черты культуры, тоже пестрой и сложной, лишенной той отделанности и отстоенности, которая отличала Византию IX века.
Все здешние мозаики относятся к XII столетию. Самые ранние из них, вероятно, мозаики «комнаты Рожера II», затем идут по порядку — Палатинская капелла, Марторана, построенная адмиралом Рожера греком Георгием Антиохийским, и собор Монреале, оконченный еще позже на пятьдесят лет, при последнем норманнском короле Вильгельме Добром. Как и следовало ожидать, с течением времени все меньше и меньше становится заметно в этом искусстве влияние восточных вкусов. Переплетающиеся тонкие узоры и растительная геометрия на стенах «комнаты Рожера» приводят на ум персидские ковры, а изображенные там звери и охоты заставляют вспомнить прежде всего сассанидскую утварь и сирийские рельефы. В Палатинской капелле участие арабских художников выдает не только расписной деревянный потолок, но и рисунок и характер каждого мозаичного орнамента. Напротив, нет ничего, что не шло бы самым прямым образом из Византии в полугреческой церкви Марторана, кроме великолепной резной арабской двери, которая попала туда, быть может, случайно. И нет ничего восточного в мозаиках Монреальского собора, где сквозь византийские традиции прорываются даже новые итальянские веяния.
При последовательном осмотре палермских церквей становится ясно, как много потеряло здешнее искусство с этим постепенным отмиранием арабских вкусов и приемов. Из Палатинской капеллы выносишь впечатление, что лучшее в ней принадлежит Востоку, — арабские орнаментисты здесь влили живую струю в огрубевшее временно византийское искусство. Предоставленное самому себе в этот век упадка, оно могло дойти до такого уродства, какое можно видеть на стенах Мартораны. Декоративное воображение тамошних мозаистов не пошло дальше сплошного золотого фона, на котором редко разбросаны плохие фигуры. Колористическое чувство как будто совсем исчезло. Нет ни одного чистого или глубокого цвета, но только тускло-зеленый, грязно-коричневый, неполный синий и неприятный белый. Как во всяком стареющем искусстве, замечается любовь к мелочным подробностям и ненужное разукрашивание частностей. Внимание мозаистов ушло в сандалии, митры, далматики, составленные из многих цветов, среди которых, однако, нет ни одного настоящего цвета.
Евангельские сцены, изображенные в Палатинской капелле, содержат как будто меньше упадочности, чем мозаики Мартораны. Они много выигрывают от искуснейшего распределения света. Сплошной золотой фон и вообще обилие золота возможны лишь при той тонко рассчитанной сумеречности, которая вечно стоит в этой дворцовой церкви Рожера II. Частности могут быть несовершенны, успешность отдельных сцен может вызвать сомнения, но все несовершенства и сомнения исчезают перед общим впечатлением переливающей цветными огнями глубокой тени, рядом с золотом, внезапно загорающимся от солнечного луча. Художники Палатинской капеллы понимали, что мозаика, а особенно мозаика на золоте, нуждается в строго обдуманном и осторожном допуске света. В этом смысле они явились достойными наследниками гениальных мозаистов римской капеллы св. Зенона. Любопытно убедиться, до какой степени это было не понято строителями колоссального собора в Монреале. Его просторные нефы всегда открыты ровному и яркому свету. Золотые фоны мозаик блестят однообразно до утомительности. Остальные краски кажутся мутными и тусклыми, они не знают сверкания, для которого надо, чтобы свет и тень были разделены. Мертвенные изображения Христа и святых в абсиде видны отовсюду с невыносимой отчетливостью. Почему-то именно этим худшим образцам византийской мозаики суждено было не раз привлекать внимание русских людей, занятых мыслью о национальном искусстве и не имевших понятия о его подлинных и великих примерах. Эти мозаики понравились императору Николаю Павловичу, и они же объясняют многое в варварски пестрых и громоздких композициях Васнецова. Иной дух заметен в мозаике нефов, особенно боковых нефов. Композиции составлены и исполнены здесь более толково и изобретательно. Во всем видна рука уверенных и сознательных мастеров, которые умели прибегать к остроумнейшим приемам упрощения и символизации, когда того требовали особенности темы или трудности мозаичного изображения. Но едва ли истинная прелесть мозаики была понята ими так же, как их отдаленными предшественниками. Так и кажется, что они охотно заменили бы фресками мозаичные иллюстрации, многими группами уже предвещающие Гирляндайо. И фрески были бы уместнее на этих прямых, длинных и ровно освещенных стенах. Собор в Монреале ясно говорит, что в конце XII века мозаика отжила свое время. Ее перестали понимать и заставляли нести службу другого искусства. Уже недолго оставалось ждать Италии своего Джотто, а Византии — таинственных живописцев, украсивших фресками церкви Мистры.
Монреале славится на весь свет бенедиктинским монастырем. Его двор является, конечно, самым богатым и великолепным из романских «киостро». Больше двухсот колонн, украшенных затейливой и тонкой резьбой, увенчанных сложными фигурными капителями, поддерживают его стрельчатые арки. Необычайная цветистость всей этой орнаментации была рассчитана на изощренное зрение, на прихотливый вкус. Не так трудно угадать в этом тоже наследство арабов, особенно когда в одном углу увидишь совершенно восточный и по формам, и по сладостному чувству воды фонтан. Монахи, жившие здесь когда-то, умели наслаждаться всем этим, потому что в их жизни было много чисто восточного покоя и восточной созерцательности. Но здесь давно уже нет монахов. Нынешнее опустошение сказывается в скучном казенном цветнике, в будничной фигуре читающего газету кустода…
К эпохе норманнов в Палермо принадлежат еще две церкви, Сан Джованни дельи Эремити и Сан Катальдо, — самые неожиданные для европейского глаза, потому что это и по плану, и по конструкции, и по внешнему виду совершенно мусульманские мечети. Их белые стены и маленькие красные купола чрезвычайно живописны. Внутри нет почти никаких украшений, но прекрасны узорный пол, тонко иссеченный арабский фриз и легкая сквозная конструкция в Сан Катальдо, а в Сан Джованни хорош монастырский двор, не столь обширный, как в Монреале, но зато заросший густым садом. После этих легких и светлых церквей мрачным кажется огромный коричневый Дуомо, много раз перестраивавшийся и сохранивший в конце концов характер испанских соборов. Его следует, однако, видеть хотя бы по одному тому, что в нем находятся гробницы норманнских королей. Там в истинно величавых порфировых саркофагах покоятся Рожер, его дочь Констанция и ее сын император Фридрих II. Не случайно погребен здесь этот, по выражению Амари, «человек XVIII века, явившийся в начале XIII, подобно тем растениям, которые, в силу игры природы или благодаря искусству, расцветают в чужом климате или в слишком раннее время года». Палермо было настоящей родиной великого противника пап и ревностного друга арабской учености, правителя, знавшего семь языков, скептического философа, любителя поэзии и владельца сераля, населенного персидскими юношами и египетскими алмеями. Удивительные для далекой Европы черты его жизни так естественны и понятны были здесь, где прошла жизнь его предков.
Только бледная тень этой жизни дошла до нас. По словам арабского летописца, ряд королевских вилл был расположен некогда вокруг Палермо, «как ожерелье, обвивающее шею молодой девушки». То были Фавара и Менани, основанные Рожером II, Ла Циза, построенная Вильгельмом I, и Ла Куба, где жил Вильгельм II. Две первые исчезли почти бесследно, Ла Циза и Ла Куба еще существуют, но в таком жалком состоянии, что приносят только разочарование путешественнику, привлеченному их сказочно звучащими именами. А между тем не в церквах и не в городском дворце, но в этих местах отдыха, забав и жизни с природой протекали самые счастливые дни норманнских королей и окружавшего их двора. Прохладные покои этих летних замков и чащи окружавших их садов знали самые важные тайны фантастических для нас существований. Даже тени их успели давно покинуть эти места, подобно тому как давно успела высохнуть вода многочисленных зеркальных бассейнов, отражавших когда-то светловолосые головы норманнских рыцарей и смуглые лица их восточных вассалов. При входе в Ла Цизу сохранился только мозаичный фриз с пальмами, павлинами, стрелками из лука. Еще слабо сочится из ниши затейливый арабский фонтан, выдающий свойственную лишь крайнему югу бережную любовь к воде, умение наслаждаться игрой капель, чистых, как «поэтические слезы». Но нет сада кругом, нет далекого вида на море — только пыль, бедность и обыденность городской окраины.
Еще печальнее положение Ла Кубы, превращенной в артиллерийскую казарму. В Палермо не было бы совсем ничего, что могло бы напоминать о виллах норманнских королей, если бы по счастливой случайности не уцелел пощаженный временем павильон виллы Ла Куба, известный теперь под именем Ла Кубола. Это небольшое квадратное белое зданьице, опирающееся на стрельчатые арки и увенчанное куполом. Внутри был, вероятно, бассейн, служивший купальней. Ла Кубола находится теперь в частном владении и стоит укрыто в глубине обширного и густого лимонного сада. Старые деревья обступают ее, и ветки, усыпанные крупными плодами, почти касаются ее стен. Это место кажется созданным для тайного свидания, для ревниво скрытой от всего мира страсти, для романтического и опасного приключения. Боккачио знал про эти сады, когда рассказывал новеллу о Джованни да Прочида и любимой им девушке. Сюда была спрятана Реститута королем Сицилии, который купил ее у пиратов, похитивших ее с родного острова Искии. И здесь отыскал ее верный Джованни. Он увидел ее в окне «и, зная, что место было пустынно, приблизился насколько мог и говорил с ней, условившись, каким образом надо поступать, чтобы и вперед им видеться, и ушел, заметя хорошенько расположение сада. А дождавшись ночи и дав наступить полной тьме, он вернулся туда и, выбрав место ограды, где не было острых гвоздей, перелез в сад, нашел там жердь, приставил ее к окну девушки и довольно легко по ней взобрался». Еще и теперь в душный весенний вечер окружающие Ла Куболу сады наполнены тем запахом вечной зелени, сырой земли, сладких цветов и лимонов, который вдыхал Джованни да Прочида, пробираясь к окну Реституты.
ГРЕЧЕСКАЯ СИЦИЛИЯ
МЕТОПЫ ИЗ СЕЛИНУНТА
Метопы селинунтских храмов находятся теперь в Палермском музее вместе с другими остатками античной цивилизации, свезенными сюда из различных мест острова. В самом же Палермо нет никаких воспоминаний о греческой Сицилии. Оно никогда не было греческим городом. Финикияне основали Палермо, и их наследники, карфагеняне, владели им до тех пор, пока весь остров не перешел в руки римлян. Боги Ханаана когда-то царствовали здесь; в их честь здесь пылали костры и проливалась кровь человеческих жертв. На соседней горе Эриксе, ныне Монте Сан Джульяно, возвышалось великое святилище Астарты. В Палермской гавани стояли на якоре бесчисленные флотилии Гамилькара Барки. В вековой борьбе за Сицилию между Востоком и Западом, между Азией или Африкой и Европой, между семитами и арийцами Палермо оставалось на стороне Востока. Оно дважды было столицей семитических рас. История повторяется, — Рожер Отвиль в своем походе против арабского Палермо продолжал дело Тимолеона и Агафокла. Окончательная победа осталась на стороне Запада. Палермо, как и вся Сицилия, навсегда присоединено к Европе. Скульптуры из греческого Селинунта составляют наиболее драгоценную часть в собрании древностей бывшей пунической и сарацинской столицы. Все черты создавшего их духа свидетельствуют, что победа греческого гения на берегах Средиземного моря была неизбежна.
Селинунт стоял близко от западной оконечности острова. Он был разрушен во время нашествия карфагенян, в конце V века. Теперь на том месте, где был расположен этот богатый и населенный город, только пустынный берег моря и колоссальное поле развалин, самое большое в Европе. Среди развалин археологи различают восемь храмов. Ряд землетрясений опрокинул их колонны, сбросил вниз их дорические антаблементы. Здесь и были найдены, иногда разбитыми на множество кусков, метопы Палермского музея. Эти метопы распадаются на четыре серии по их принадлежности к четырем храмам, выстроенным в различные эпохи. Полнотой отличаются лишь самая ранняя и самая поздняя серии, от двух других сохранились только фрагменты. Ранняя происходит из древнейшего Селинунтского храма Аполлона, основанного одновременно с городом. Это редчайший памятник архаического искусства конца седьмого века. Позднейшая серия украшала храм Геры, построенный в конце пятого века, незадолго до падения Селинунта. Между датами этих метоп протекла вся история греческого города.
Поучительно, конечно, заметить огромный успех мастерства, достигнутый греческой скульптурой за двести лет, разделяющих группу Персея и Медузы от группы Зевса и Геры, сравнить грубо вырубленный камень первой из них с плавно струящимся рельефом второй. Но самое главное здесь, может быть, не это. Рельефы древнейшего храма составляют только подробность тяжелой и мощной раннедорической архитектуры. Они кажутся вросшими в глубокое квадратное поле метопы, ограниченное триглифами и нависающим карнизом. Свет и тень резко разбивались на их сильно выступающих поверхностях, крупный узор теневых пятен бежал вокруг всего храма, точно чеканный узор архаического украшения. Из таких украшений родилась греческая скульптура, этим объясняется присущая ее ранним образцам декоративность. На метопах позднейшего храма, относящегося к веку Фидия, можно видеть, как далеко ушло потом греческое искусство от первобытной любви к украшению. Сцепление рельефов с окружающей архитектурой стало легче и тоньше. Освобождение искусcтв совершилось. Более чистая архитектура не нуждалась в живописном впечатлении крупного теневого узора, умея действовать одной музыкой пропорций. Но и каждый рельеф заключал теперь в себе свою цель. В каждом из них стала сиять освобожденная из плена идея.
Что греческая скульптура не могла не прийти к тому, это, впрочем, можно предчувствовать уже в метопах первого храма. На них изображены мифы. Глубочайшим отличием греческого архаического искусства от всех искусств тогдашнего Востока была его вдохновленность мифами. Когда на берегах Эгейского моря находят древние украшения и предметы быта и культа, то об их принадлежности к циклу греческой жизни говорит не столько стиль этих вещей, сколько тема, — дела богов и героев. Греческое сознание не довольствовалось, когда могло, простым символом божества, заключающего в себе все возможности чуда и неподвижного в своей царственной власти над миром. Божественное раскрывалось для него в действии, в движении. Вместо религиозной догмы оно создало религиозную игру, религиозную драму, составляющую содержание мифов. Искусство, призванное на службу этой религии, неминуемо должно было найти cвою цель в спиритуализации материального мира.
Ибо что такое миф, как не просветление мира, не освобождение духовного существа всех материальных вещей и явлений. Идея всегда готова отделиться от них и взлететь, как Пегас, который рождается из крови Медузы, обезглавленной Персеем на одной из метоп древнейшего Селинунтского храма. Этот неумело вырубленный герой положительно кажется настоящим героем ранней греческой весны. Его победа, — это первая победа греческого гения, светлого и текучего, как те пламенные языки, которые некогда снизошли на апостолов.
Восток до сих пор изумляет своим чувством вещи, чудесной способностью материализации самых отвлеченных понятий и фантастических образов. Греческое искусство, сложившееся под сильным впечатлением этого гениального подчас овеществления духа, с самого начала вступило решительно на обратный путь, стремясь к одухотворению вещества. На первых порах оно, может быть, кое-что потеряло в избранности и аристократичности. Окружавшая его среда могла не быть так остро чувствительна и тонко восприимчива к вещественной красоте, как это требовалось восточным искусством. Изваяния древнейшего Селинунтского храма кажутся грубыми в сравнении с кружевным плетением ассирийских рельефов и ювелирно-точной насечкой египетских иероглифов. Искусство древнего Востока было типичным искусством для любителя, и религиозность его замыкалась вместе с тесным кругом касты жрецов. Только в Греции художественное растворилось в жизни всей нации и пропитало ее. Нас поражает то чувство первой необходимости, которое всегда есть в созданиях греческого искусства. Но оно понятно, если вспомнить, что темой этого искусства были мифы — внутренняя и необходимая правда всех явлений природы и жизни, просвечивающая сквозь их материальную оболочку.
Одна из метоп позднейшего Селинунтского храма, посвященного Гере, и как раз та, которая находилась на середине переднего фасада, изображает Зевса и Геру. Содержание этой сцены может быть передано словами, которые Гомер вложил в уста Зевса, увидевшего Геру: «Остановись, помедли, прежде чем удалиться… Раздели мое ложе; никогда ни богиня, ни смертная не пробуждали во мне подобных желаний». Художественная тема рельефа заключается в движении Зевса, привлекающего к себе Геру, и в движении богини, откинувшей с лица покрывало. Можно различно объяснять происхождение изображенного здесь мифа. Было ли поражено греческое воображение властью женской прелести, не щадящей ни людей, ни героев, ни богов? Угадывало ли оно божественную силу во взаимном притяжении любящих? Видело ли оно в этом союзе Зевса и Геры освобожденную от случайностей жизни и потому достойную поклонения в храме идею брака? Важно во всяком случае то, что здесь религиозная тема нашла свое выражение в драматическом действии, сообщающем ей удивительную человечность. Драма сосредоточена на простом и в то же время как-то странно увлекательном движении протянутой руки бога. Этот жест так часто встречается на рельефах и на вазах, что он давно запомнился нам как одно из чисто греческих движений. Есть особая категория движений, которая всегда связывается в нашем представлении с греческим миром. Понятно, почему это так, — мы больше всего знаем его через искусство, а греческое искусство — это комплекс движений, выражающих комплекс идей. Самостоятельная жизнь каждого из таких движений неудивительна, ибо неудивительна самостоятельная жизнь выражаемой им идеи. Нужны были огромные интеллектуальные силы, чтобы народное творчество могло подняться до такой отвлеченности. Греческий дух охладил и просветлил жаркие и темные восприятия мира, порожденные Востоком. В древний хаос вещества влилась крепкая влага интеллектуализма, и там, где раньше было только смешение стихий и неясные сонмы богов и демонов, открылась прозрачная даль и выступили отчетливые формы. Греческий ваятель метопы Зевса и Геры был способен найти твердое формальное выражение даже такой теме, как любовь богов. Его проницательный взгляд нашел ответное движение чувств, внушаемых лицезрением богини, его умелая рука превратила камень в живую ткань рельефа. Люди с таким острым взором и с такой счастливой рукой должны были вступить в историю победителями.
АГРИГЕНТ
Поездки по Сицилии лишены той легкости и простоты дорожных впечатлений, которая отличает современный быт итальянского путешествия. Здесь всегда чувствуешь себя, как в какой-то очень далекой стране или, может быть, так, как чувствовали себя в Италии путешественники прошлого века. На станции Джирдженти приезжего ожидает старомодная, слишком поместительная коляска, высланная стариннейшей провинциальной гостиницей. Важная медлительность кучера, тяжелая рысь больших и тощих лошадей, обилие потертых галунов на платье слуги — все говорит здесь о почтенных традициях и скудных доходах. Пока этот респектабельный экипаж подымается потихоньку в гору, к виднеющемуся вдали темному коричневатому городу, можно успеть соскучиться. Но ведь скука — тоже одна из традиций провинциального благородства. Джирдженти окружено поместьями, где большие и малые владетели до сих пор скучают от скупости или от бедности так же гордо, как испанские гранды. По улицам города наша коляска громыхает еще более медленно, несмотря на громкое хлопанье бича, которое привлекает к окнам любопытные головы и издалека заставляет прохожих останавливаться и прижиматься к стене. Наконец останавливаемся и мы. Выражение исполненного долга появляется на лицах кучера и слуги, который тащит вещи по лестнице, напоминающей своей крутизной лестницы Палатина. В столовой — большие каменные плиты пола, затопленный камин, говорящий о свежести февральских вечеров, необильный сицилийский ужин и покрытая густым слоем пыли бутылка золотистого, сладкого и липкого муската, добытая из старинного богатого погреба.
Конечно, никто не приезжает сюда ради современного унылого и ничем не замечательного Джирдженти. Но в нескольких километрах в сторону недалекого отсюда моря находятся развалины большого античного города, называвшегося Акрагасом или Агригентом. В V веке до Р. X. Агригент насчитывал несколько сот тысяч жителей и был вторым городом Сицилии после Сиракуз. Он славился богатством, любовью к роскоши и изнеженностью своих обитателей, успешно менявших сицилийскую пшеницу, оливковое масло и вино на африканское золото и слоновую кость. Берега Африки недалеки от Джирдженти. С площадки на конце нынешнего города виден серебряный блеск моря, уходящего только на день пути к Тунису, занимающему место прежнего Карфагена. Античный город стоял еще ближе к морскому берегу. Он был расположен по склонам горы, на которой стоит Джирдженти, и широко раскинут по всхолмленной равнине, которая тянется внизу, покрытая теперь оливковыми садами и виноградниками. Ограду древнего Агригента можно проследить почти на всем ее протяжении. По всей ограде стоял ряд храмов — защита города была вверена богам. Такая мысль, по-видимому, руководила местным «тираном» Фероном, современником и другом Гелона Сиракузского, когда он начал постройку этой единственной в своем роде ограды.
Некоторые из храмов Агригента сохранились достаточно хорошо, чтобы привлекать сюда путешественников. Тому, кто видел Пестум, они не прибавят, быть может, многого к величавому образу греческого храма, навсегда остающемуся в душе после дня, проведенного на пустынных берегах того залива. Но побывать здесь ранней весной, когда только-только зацветает миндаль, когда сильно пахнет молодой травой и всюду пестреют полевые цветы юга, — настоящее счастье. Узкая каменистая дорожка спускается из города к храмам среди оливковых садов и отдельно растущих миндальных деревьев, усыпанных розовато-белыми цветами. Храмы также окружены садами. От храма Геры, стоящего на высоком холме, в том месте, где городская ограда делала поворот, открывается все поле развалин: гигантские обломки стен Агригента вперемежку с распаханной землей, виноградниками, оливковыми рощами, лугами, на которых бродят стада коз, перепрыгивая через камни древнего города. Там, среди миндалей и оливок, виден стройный, отлично сохранившийся храм Конкордии. Пропорции его колонн говорят о более зрелой эпохе дорической архитектуры, чем эпоха пестумских храмов. Но здешний камень далеко не так красив, как золотистый туф Пестума; цвет храма Конкордии — это все тот же коричневатый, шоколадный цвет зданий нынешнего Джирдженти. Неподалеку от Конкордии находятся развалины колоссального храма Зевса Олимпийского, известного некогда во всем греческом мире. О размерах его можно судить по тому, что человек свободно умещается в каждой каннелюре его колонн. Ряд исполинских атлантов поддерживал его крышу. Одна из этих великолепных кариатид, сложенная из кусков лежит подле развалин храма. Постройка его была начата тотчас же после великой победы сицилийских греков над карфагенянами при Гимере, одержанной в тот самый день, когда старая Греция победила персов при Саламине. Эти камни были сложены руками пленных карфагенян. Но замысел оказался слишком грандиозным, на выполнение его не хватило целого столетия. Храм Зевса так и остался неоконченным, когда в 406 году Агригент был взят и разграблен карфагенянами. С тех пор этот город навсегда потерял свое значение.
Среди развалин Агригентского храма приличествует задуматься над судьбой самых гордых человеческих замыслов. История всюду являет поучительнейшие примеры, но человечество нисколько не становится от этого мудрее и спокойнее. Что может быть назидательнее полного исчезновения кипевшей здесь некогда жизни, и какой жизни — жизни, создавшей легендарный образ философа, поэта и испытателя природы Эмпедокла, бросившегося в жерло Этны, чтобы погибнуть или превратиться в бога! Никогда нельзя подумать без печали о том, что греческий мир умер. Но вот в такие весенние дни, когда развалины его окружены молодой травой и цветущими деревьями, есть утешение в мысли, что кончина его была мирным делом, как всякое дело природы. Он сумел умереть прекрасно…
СИРАКУЗЫ
Переезд из Джирдженти в Сиракузы через всю Сицилию долог и утомителен. Страна, видимая в окна вагона, поражает своим безлюдьем, каменистыми пастбищами, голубыми серными речками и дикими очертаниями голых гор. Это безлюдье суждено было ей от колыбели: греческие поселенцы, за редкими исключениями, не селились внутри острова. Здесь жили только первобытные народцы, сиканы и сикулы, довольствовавшиеся там малым, что давала им скупая земля. Для всех культурных завоевателей, для греков, для римлян, для арабов, внутренность острова оставалась легендарной, чужой страной. Обитатели ее продолжали быть так же дики, бедны и голодны, когда береговая Сицилия успела дважды быть житницей Рима и когда Палермо расцвело садами эмиров. И сейчас беден и дик крестьянин, распахивающий первобытной сохой берега Эликоса, или пастух, пасущий стадо с ружьем на плече, или рабочий, вырабатывающий гроши днями мучительного труда на серных копях. Самый древний тип сохранился здесь в удивительной чистоте,- антропологи утверждают, что строение черепа у современных обитателей Ликаты или Рокапалумбы совершенно такое, как у черепов, найденных в первобытных сикелиотских некрополях.
Мы проезжаем область, где добывается сера; всюду на станциях серный цвет насыпан горками, и рабочие, покрытые желтой пылью, грузят его в вагоны. В самой окраске этого минерала, в его способности гореть, в его удушливых парах есть что-то адское. Должно быть, в представлениях суеверных сицилийцев происхождение его не обходится без участия нечистой силы. Это опасное богатство увеличивает их вековое уважение к таинственным недрам своей земли.
Поклонение подземным богам было первой религией Сицилии. Оно осталось и в греческие времена, переменив лишь имя и внешность. Пришельцы очень скоро научились благоговеть перед землей, из которой поднимается Этна и которая, колеблясь, разрушает целые города. На пути к Сиракузам мы проезжаем Кастроджованни, — древнюю Энну. На высокой горе, окутанной туманом, там видны развалины средневекового замка. В этом месте было когда-то величайшее святилище Сицилии, храм подземной богини сикулов, соединенной греками с Деметрой, римлянами с Церерой. В греко-римские времена Энна считалась самым местом действия глубокого мифа о Деметре и Персефоне. Здесь на берегах осохшего теперь озерца гуляла юная Кора, срывая цветы и перекликаясь с подругами. Едва она нашла чудесный стоголовый нарцисс, как из расселины в скале явился подземный бог на колеснице, запряженной черными конями, который похитил девушку и умчал ее в свое царство. Здесь, в Энне, Персефона проводила вместе с матерью дарованные ей Зевсом светлые полгода, деля другие полгода со своим черным супругом.
Часа через три после Кастроджованни местность резко меняется. Пустынные плоскогорья и долины остаются позади, поезд выходит на равнину Катании, похожую на южнорусские степи. Как сильно должно было биться сердце греческого странника, когда, перевалив через чужие и туманные горы, занимающие середину острова, он спускался на равнину и на далеком горизонте различал сверкающую полосу Ионического моря! Ибо здесь, где стоят еще и теперь Сиракузы, Катания, Таормина и Леонтини, где над малыми деревушками витает память о Мегаре, Наксосе, Камарине и Геле, — здесь было настоящее греческое гнездо, такой же дом эллина, как Афины, Коринф и Дельфы.
Уже вечереет, и поезд идет теперь над морем, над белыми скалами, среди оливковых рощ. Белый камень, серебристые деревья и густое сине-зеленое море — таков пейзаж, видный из окна, настоящий пейзаж идиллии Феокрита. Первое впечатление Сиракуз в февральский вечер — это впечатление прозрачных, как хрусталь, сумерек и редких огней, дорог, идущих среди лимонных садов, теплого ветра, приносящего с каких-то полей благоухание горьких трав. Завтра мы пойдем на каменистые россыпи Эпиполи и Ахрадины и там среди незнакомых южных трав найдем нашу скромную мяту. Теперь же надвигающаяся ночь скрывает все, священные поля неразличимы глазом; в поисках ночлега мы катим куда-то по узкой дороге, окруженные величием, тишиной, слыша лишь слабый шум моря, видя только звезды и блеск огней засыпающего вдали города.
Из того пространства, на котором были раскинуты прежние Сиракузы, нынешний город занимает лишь небольшую часть, лишь остров Ортигию, где основались первые греческие поселенцы. Остальные части или, вернее, остальные четыре города, потому что каждый из них был окружен особой стеной, исчезли почти бесследно. Так стерт временем с лица земли город, который даже при Цицероне был еще самым большим из греческих городов и одним из прекраснейших в мире. На первый взгляд это кажется непостижимым. Объяснение находят в быстро разрушающейся породе камня, из которого были построены Сиракузы, и в действии на этот камень влажного горячего ветра. Сиракузы, пришедшие в упадок, разграбленные поочередно римлянами, византийцами, арабами, обратились с течением лет в пыль, и сирокко развеял эту пыль по морю.
От всего, что было выстроено на обширном плоскогорье, от Эпиполи, Тихи, Ахрадины, не осталось, как по слову Библии, камня на камне. Остались лишь каменные поля, где природная скала неотличима от обломков храмов и дворцов. Все вернулось здесь к прежнему, дочеловеческому, и стада бродят по скудным пастбищам, как бродили они еще в догреческие времена. Сиракузы дали немного для фактического познания прошлого. Археология собрала с них скудную жатву. Здешний музей беден, и лучшим украшением его является коллекция терракот, привезенных из Гелы и Камарины. Немногочисленны здесь остатки древних зданий и несравнимы с развалинами Селинунто и Агригента, с храмами Сегесты и Пестума. Раскопки почти невозможны здесь, где под тонким слоем растительной земли всюду известковая скала. Столь обычные в других местах Сицилии находки ваз, мелкой бронзы, монет, при возделывании земли и постройке домов, составляют большую редкость в окрестностях Сиракуз. По странной случайности только одна большая статуя была найдена здесь таким образом. Это статуя Венеры, которую Мопассан избрал своей богиней. Нет ничего божественного в этой эллинистической богине, очаровательно стройной женщине, прародительнице бронзовых женщин Джованни Болонья.
Тому, кто не любит воспоминаний и не чувствует их нерасторжимой связи с картинами гор и моря, придется разочароваться в Сиракузах. Но нигде нельзя оценить больше, чем здесь, способность «духовного взора», ухождения мыслью в прошедшее, которая дана современному человеку как отдых от зрелища окружающей его механической жизни. По мере того как человечество стареет, память о прошлом становится для него все более и более важной заповедью бытия. Не возвращаемся ли мы, таким образом, к старой религии предков и старому культу героев, только набросившему на себя новые научные, философские или художественные одежды? Нечто подобное руководило жителями нынешних Сиракуз, окрестившими улицы города именами своих исторических героев. Одна из улиц названа именем Диона, и таким образом как бы отдан наконец согражданами долг этому несчастному мечтателю о добром правлении. Во всей истории Сиракуз нет эпизода более интересного, чем жизнь Диона, рассказанная Плутархом и Диодором Сицилийским. Эта биография имеет огромный психологический интерес. В ней сталкиваются характеры архаической простоты и ясности со сложными стремлениями новых философических умов, со скептической улыбкой и бездумной любовью к легкой жизни, уже предвещающими эллинистическую культуру. В ней являются такие противоположные образы, как божественный Платон и цинический Дионисий-младший. Народ действует в ней как стихийное существо, повинующееся какому-то неизвестному закону и разбивающее все усилия сознательной воли. Мистическая миссия освободителя, народная нелюбовь, не побежденная самыми удивительными подвигами, странное чередование успехов и падений — все это делает судьбу Диона достойной быть темой античной трагедии.
В ней чувствуется все время рука беспощадного и грозного рока. В Сиракузском музее хранятся монеты времен Диона с изображением мудрой Афины-Паллады. Здешнее собрание монет — одно из самых замечательных в мире; только монеты Великой Греции могут сравниться с превосходными произведениями сицилийских медальеров. Нет ничего любопытнее, как различать на них символические изображения, свойственные различным городам и эпохам. Бородатый Дионис обозначает монеты архаического Наксоса. Чудесный женский профиль помещен на Сиракузских дамаратейонах времен Гелона и жены его Дамараты. Селинунт узнается по изображению Геракла, Камарина — по Леде с лебедем; крабы и орлы говорят об Агригенте, олени — о Мессане. На этих монетах написана вся история Сицилии. Титул «базилевса» свидетельствует на них о дерзком успехе авантюриста Агафокла, портрет царицы Филисты переносит нас во времена Гиерона II и Феокрита. На многих сиракузских монетах выбит женский профиль, окруженный рыбами. Это изображение нимфы Аретузы. Ее источник существует в городе до сих пор и даже не помутнел за две с половиной тысячи лет, прошедшие с того времени, как привлеченные им греческие поселенцы основались на острове Ортигии. Неподалеку в море есть другой выход пресной воды, также известный в греческие времена. Происхождение обоих ключей объясняется мифом, который, как все сицилийские мифы, имеет отношение к подземным силам. Аретуза была нимфой в Элиде. Ее упорно преследовал своей любовью речной бог Алфей, и, чтобы спастись от него, она упросила свою покровительницу, Артемиду, обратить ее в источник. Ее воды скрылись под Ионическим морем и вышли только на этом острове Ортигии, но соседний ключ указывает, что влюбленный бог не оставил ее и настиг в ее бегстве.
Кроме музея и источника Аретузы, в нынешних Сиракузах есть немногое, что может привлечь внимание путешественника. Это маленький тихий город с узкими улицами и небольшими чистыми площадями, с трех сторон окруженный морем. Виды, открывающиеся с его набережных, превосходны. Но жить здесь всегда — зимой при постоянных ветрах, летом под неизменно безоблачным раскаленным небом, — должно быть, тяжело, как тяжело жить на корабле в долгой стоянке у погруженных в глубокое раздумье берегов.
На этих берегах, за мостом, соединяющим Ортигию с сушей, находятся все свидетельства былого величия Сиракуз, — греческий театр, алтарь Гиерона, крепость Эвриал и знаменитые латомии. Латомии составляют странную особенность Сиракуз, в них опять встречается элемент необъяснимого, который остается, несмотря ни на что, в рассказах об исчезновении громадного города. Это — ямы колоссальных размеров и глубиной несколько десятков саженей, с отвесными стенами. По-видимому, они служили каменоломнями для Сиракуз, но как ни просто такое объяснение, оно все же оставляет место для разных вопросов. Как мирились зрители с существованием зияющих пропастей в лучшем месте их цветущего города? Отчего не перенесли они ломки немного в сторону, не брали камень с таких удобных для этого обрывов Эпиполи? Известно, что латомии служили местом заключения для пленных афинян после несчастного похода Никия и Алкивиада. Существует предположение, что они сделались потом постоянными тюрьмами. Если это было действительно так, то странную и жестокую черту вносило в ту жизнь такое расположение каторжных тюрем в самом сердце счастливого города.
Теперь латомии превращены в роскошные сады, где всегда тепло и укрыто от ветра, где обильно журчит вода и где зреют лимоны, апельсины и несполи. Их стены от солнца и дождей приняли красивые желтые и розовые оттенки; в теневых местах они увиты ползучими растениями. Внизу воды промыли множество гротов, там сыро и прохладно, и с потолка свешиваются травы подземелий, мелколистный плющ и венерины волосы. Одна из таких пещер известна всему свету под именем Дионисиева Уха. Форма ее так причудлива, эхо достигает здесь такой силы и отчетливости, что она в самом деле больше похожа на затею сиракузского тирана, чем на естественное дело природы.
Еще более необычайны другие пещеры в той же латомии, обращенные теперь в мастерские, где полуголые мрачные люди вьют канаты. Здесь игра природы так переплелась с делом человека, что не поймешь, где кончается одно и начинается другое. Сами пещерные канатчики настолько проникнуты этим, что убежденно показывают фантастические картины, нарисованные на стенах их гротов сыростью. Фигуры этих людей в такой обстановке кажутся также не то вымыслом собственной нашей фантазии, не то капризом природы в странную минуту ее творчества. «Я часто сидел у входа в темную галерею, — пишет Грегоровиус, — наблюдая за их работой. Видя, как монотонно вращаются колеса и как беспрестанно снуют взад и вперед эти люди, я думал, что нахожусь у входа в Аид; мне казалось, что эти бледные истощенные женщины были Парками, ткущими пряжу моей одинокой жизни».
В нескольких шагах от латомии «дель Парадизо» находится греческий театр — один из самых больших и сохранившихся театров греческого мира. Его шестьдесят рядов, вмещавшие некогда двадцать четыре тысячи зрителей, вырублены в скале. Сиракузский театр связан с памятью многих великих людей Греции. Здесь после поражения карфагенян при Гимере была поставлена трагедия Эсхила «Персы» и сам автор присутствовал на представлении. Пиндар читал здесь свои оды, и Эпихарм ставил Сицилийские комедии. Здесь на одной из скамей нижнего ряда сидел Платон, гостивший при дворе Дионисия Младшего. Гиерон II проводил тут счастливейшие часы пышного заката Сиракуз; имя его жены, царицы Филисты, до сих пор остается начертанным на этих стенах. Окрестности Сиракуз доставляют множество других прогулок. Одна из самых интересных — это поездка на Эвриал. Так называется форт, замыкавший городскую стену на крайнем северо-восточном конце. Там сохранились укрепления, свидетельствующие о высоком развитии военного искусства. В чистоте начертания и точности выполнения всех этих стен, башен, подземных ходов и разных устройств есть прямое указание на большие средства богатой культуры. Осмотр Эвриала интересен и не для археолога, в особенности благодаря прогулке, которую можно сделать к большой дороге, идущей в Катанию, все время следуя краем плоскогорья, вдоль развалин древней стены Эпиполи. Открывающийся отсюда вид вечных снегов Этны еще более усиливает чувство первобытности, которое внушает Эпиполи. Ничего не может быть величавее и пустыннее этих каменистых полей. Ничто здесь не говорит об исчезнувшем городе, и ничто даже не напоминает о присутствии человека. Лошади, пасущиеся тут, кажутся дикими, ржание их доносится ветром, как голос каких-то седых времен. Часто здесь можно следить за полетом орла, плывущего над местом древних Сиракуз, над Эвриалом, над равниной внизу и пропадающего в стороне Этны. Когда опускается солнце и порывы ветра становятся крепче, когда Этна освещена последними красными лучами, тогда этот пейзаж приобретает непередаваемую торжественность. Карабкаясь по обломкам Дионисиевой стены и по камням, белеющим словно черепа на поле сражения, здесь можно встретить лишь печальный цветок, асфодель, выращенный этими героическими полями из могильного праха греческого народа.
Другая прогулка из Сиракуз ведет к мирным берегам Анапо и Кианы. Ее совершают обыкновенно ради папируса, растущего по берегам Кианы. Туда ездят на лодке из большого порта, но тому, кто боится соскучиться, глядя на усилия гребцов, с трудом проталкивающих лодку по узкой речке, лучше идти пешком. От шоссейного моста через Анапо начинается тропинка, которая идет к впадению в эту речку Кианы и дальше вверх по течению Кианы сквозь заросли тростника и папируса. Это единственное место в Европе, где растет папирус. Старые стволы его достигают здесь нескольких аршин высоты. Папирус напоминает рисунком своих стеблей и султанов египетские рельефы, но в самом пейзаже на Киане звучит чисто греческая нота. Эта речка с говорливым, кивающим тростником и окружающими полями, где видны мирно работающие земледельцы и одиноко стоящие развесистые деревья, не чистая ли это идиллия в духе Феокрита, так же как Эпиполи — чистая трагедия, достойная Эсхила? Подымаясь кверху по течению струистой Кианы и слушая, как тростник шумит о царе Мидасе и разных других старинных делах, можно незаметно дойти до ее источника. Это — маленькое и, говорят, глубокое, как колодец, озерцо, заросшее по берегам ирисами, нарциссами. Оно также соединено с мифом о похищении Персефоны. Кианой звали одну из нимф, которая настигла бога, увозившего Кору, и умоляла его вернуть Персефону матери. Она была обращена за это в источник и разлилась светлой речкой. Ее память жители Сиракуз чтили, собираясь здесь раз в год, принося жертвы богам и бросая часть приношений в источник.
Недалеко от Анапо на невысоком холме стоят две дорические колонны. Это все, что осталось от древнейшего и почитаемого храма Зевса Олимпийского. У развалин есть своя судьба — Олимпейон исчез, но время пощадило эти колонны, точно сам художественный гений природы позаботился об их сохранении. Вместе с растущим около них одиноким деревцем они дают пейзажу Сиракуз классическую красоту и завершенность. Немало энтузиастов греческого мира отдыхало у этих колонн, в легкой узорной тени этого деревца. Отсюда можно окинуть взором все, что уносит память при прощании с Сиракузами, — город на острове, театр, Эпиполи, Эвриал и течение Кианы. Далекая Этна также видна отсюда, и поднимающееся вдруг желание увидеть ее ближе уже предсказывает завтрашнее путешествие.