Обитель
Часть 3 из 130 Информация о книге
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Он прибыл в лагерь два с половиной месяца назад, получил из четырёх возможных первую рабочую категорию, обещавшую ему достойный труд на любых участках, невзирая на погоду. До июня пробыл в карантинной, тринадцатой, роте, отработав месяц на разгрузках в порту. Грузчиком Артём пробовал себя ещё в Москве, лет с четырнадцати — и к этой науке был приноровлён, что немедленно оценили десятники и нарядчики. Кабы ещё кормили получше и давали спать побольше, было б совсем ничего.
Из карантинной Артёма перевели в двенадцатую.
И эта рота была не из лёгких, режим немногим мягче, чем в карантинной. В 12-й тоже трудились на общих работах, часто вкалывали без часов, пока не выполнят норму. Лично обращаться к начальству права не имели — исключительно через комвзводов. Что до Василия Петровича с его французским — так Эйхманис в лесу с ним первым заговорил.
Весь июнь двенадцатую гоняли частью на баланы, частью на уборку мусора в самом монастыре, частью корчевать пни и ещё на сенокос, на кирпичный завод, на обслуживание железной дороги. Городские не всегда умели косить, другие не годились на разгрузку, кто-то попадал в лазарет, кто-то в карцер — партии без конца заменяли и смешивали.
Баланов — работы самой тяжёлой, муторной и мокрой — Артём пока избежал, а с пнями намучился: никогда и подумать не мог, насколько крепко, глубоко и разнообразно деревья держатся за землю.
— Если не рубить корни по одному, а разом огромной силою вырвать пень — то он в своих бесконечных хвостах вынесет кус земли размером с купол Успенской! — в своей образной манере то ли ругался, то ли восхищался Афанасьев.
Норма на человека была — 25 пней в день.
Дельных заключённых, спецов и мастеров переводили в другие роты, где режим был попроще, — но Артём всё никак не мог решить, где он, недоучившийся студент, может пригодиться и что, собственно, умеет. К тому же решить — это ещё полдела; надо бы, чтоб тебя увидели и позвали.
После пней тело ныло, как надорванное, — наутро казалось, что сил больше для работы нет. Артём заметно похудел, начал видеть еду во сне, постоянно искать запах съестного и остро его чувствовать, но молодость ещё тянула его, не сдавалась.
Вроде бы помог Василий Петрович, выдав себя за бывалого лесного собирателя — впрочем, так оно и было, — заполучил наряд по ягоды, протащил за собой Артёма, — но обед в лес каждый день привозили остывший и не по норме: видно, такие же зэки-развозчики вдосталь отхлёбывали по дороге, а в последний раз ягодников вообще забыли покормить, сославшись на то, что приезжали, но разбредшихся по лесу собирателей не нашли. На развозчиков кто-то нажаловался, им влепили по трое суток карцера, но сытней от этого не стало.
На ужин нынче была гречка, Артём с детства ел быстро, здесь же, присев на лежанку Василия Петровича, вообще не заметил, как исчезла каша; вытер ложку об испод пиджака, передал её старшему товарищу, сидевшему с миской на коленях и тактично смотревшему в сторону.
— Спаси Бог, — тихо и твёрдо сказал Василий Петрович, зачёрпывая разваренную, безвкусную, на сопливой воде изготовленную кашку.
— Угу, — ответил Артём.
Допив кипяток из консервной банки, заменявшей кружку, вспрыгнул, рискуя обрушить нары, к себе, снял рубаху, разложил её вместе с портянками под собой как покрывало, чтоб подсушились, влез руками в шинель, накрутил на голову шарф и почти сразу забылся, только сумев услышать, как Василий Петрович негромко говорит беспризорнику, имевшему обыкновение во время кормёжки несильно дёргать обедающих за брюки:
— Я не буду вас кормить, ясно? Это ведь вы у меня ложку украли?
Ввиду того, что беспризорник лежал под нарами, а Василий Петрович сидел на них, со стороны могло показаться, что он говорит с духами, грозя им голодом и глядя перед собой строгими глазами.
Артём ещё успел улыбнуться своей мысли, и улыбка сползла с губ, когда он уже спал — оставался час до вечерней поверки, зачем время терять.
В трапезной кто-то дрался, кто-то ругался, кто-то плакал; Артёму было всё равно.
За час ему успело присниться варёное яйцо — обычное варёное яйцо. Оно светилось изнутри желтком — будто наполненным солнцем, источало тепло, ласку. Артём благоговейно коснулся его пальцами — и пальцам стало горячо. Он бережно надломил яйцо, оно распалось на две половинки белка, в одной из которых, безбожно голый, призывный, словно бы пульсирующий, лежал желток — не пробуя его, можно было сказать, что он неизъяснимо, до головокружения сладок и мягок. Откуда-то во сне взялась крупная соль — и Артём посолил яйцо, отчётливо видя, как падает каждая крупинка и как желток становится посеребрённым — мягкое золото в серебре. Некоторое время Артём рассматривал разломанное яйцо, не в силах решить, с чего начать — с белка или желтка. Молитвенно наклонился к яйцу, чтобы бережным движением слизнуть соль.
Очнулся на секунду, поняв, что лижет свою солёную руку.
* * *
Из двенадцатой выходить ночью было нельзя — парашу до утра оставляли прямо в роте. Артём приучил себя вставать между тремя и четырьмя — шёл с ещё зажмуренными глазами, по памяти, с сонной остервенелостью счёсывая с себя клопов, пути не видя… зато ни с кем не делил своего занятия.
Обратно возвращался, уже чуть различая людей и нары.
Беспризорник так и спал прямо на полу, видна была его грязная нога; «…как не подох ещё…» — подумал Артём мимолётно. Моисей Соломонович храпел певуче и разнообразно. Василий Петрович во сне, не первый раз заметил Артём, выглядел совсем иначе — пугающе и даже неприятно, словно сквозь бодрствующего человека выступал иной, незнакомый.
Укладываясь на ещё не остывшую шинель, Артём полупьяными глазами осмотрел трапезную с полутора сотнями спящих заключённых.
«Дико! — подумал, зажмуриваясь, вспуганно и удивлённо. — Лежит человек, ничего не делает, и так… большую часть… жизни…»
В другом конце вспыхнула спичка — кто-то, не стерпев, захотел передавить хоть одно клопиное семейство при свете. Клопы даже ночью непрестанно ползли по стойкам нар, по стенам, падали откуда-то сверху…
Артём открыл на малый всполох спички глаза, увидел, как кто-то из второго взвода полез в чужой мешок. Встретился взглядом с вором, зажмурился, отвернулся, забыл навсегда.
Тут же разбудил утренний, пятичасовой колокол, и спустя несколько мгновений заоравший Афанасьев:
— Рота, подъём!
Сегодня Артём ненавидел Афанасьева; вчера кричал другой дневальный, гортанным голосом, — и ненависть была к нему.
Через минуту плохо различимый в противной полутьме Моисей Соломонович уже пел:
— Где вы теперь, кто вам целует пальцы? Куда ушёл ваш китайчонок Ли?
Артём скосился на китайца, ночевавшего совсем рядом, но тот, похоже, не слышал слов песни: сидел на своём втором ярусе, гладил шею и лицо, словно под руками вновь обретал себя, своё тело и сознание.
— Ты, бля, оперетка, заткнись! — крикнул кто-то из ещё не поднявшихся с нар блатных.
Моисей Соломонович споткнулся на середине слова.
— Я же вроде бы негромко, — сказал он в никуда, разводя руками.
Молчал Моисей Соломонович, впрочем, недолго — вскоре снова еле слышно заурчал что-то — вносили пищу.
Можно было встать в очередь и ждать минут сорок, пока дойдёт до тебя — но Артём развивал в себе терпение, чтоб не тратить время впустую.
Пересев под лампочку, успел подшиться и полистать местный, в лагере выпускаемый самими же зэками журнал «Соловецкие острова» — Василий Петрович брал в библиотеке, видимо, для поддержания едкой неприязни к лагерной администрации на должном уровне. Артём в журнале читал чаще всего поэтическую страничку — надо сказать, весьма слабую, разве только Борис Ширяев, не без старания слагавший с чужих голосов, обращал на себя внимание. Освободился он или ещё нет?.. Журнальные стихи, какими б они ни были, Артём заучивал наизусть — и повторял их про себя иногда, сам не очень понимая зачем.
Только разобравшись со всеми этими делами, Артём встал в очередь: как раз оставалось несколько человек.
— Артём, вы не передумали? — поинтересовался Василий Петрович, возвращая ему вымытую ложку.
— Нет, не пойду, — ответил Артём с улыбкой, сразу поняв, что речь идёт о наряде. — Не хлопочите за меня, не стоит.
— Поставят вас на баланы, голубчик, и взвоете. Не вы первый. Одумайтесь, — строго сказал Василий Петрович. — Я пять дней подряд делал полторы нормы на ягодах — сегодня меня поставили старшим. Скоро на северо-восточном берегу пойдёт смородина и малина, имейте в виду. У них тут к тому же растёт замечательная ягода шикша — она же сика, очень полезная, судя по названию.
— Нет, — повторил Артём. — У меня с моей… шикшой всё в порядке.
— В лесу можно увидеть настоящего полевого шмеля — как у нас, в Тульской губернии, — совсем уж беспомощно прибавил Василий Петрович. — А крапиву в человеческий рост, помните, с вами встретили? А птицы? Там птицы поют!
— Там одна птица так стрекочет — словно затвор передёргивают, неприятно, — сказал Артём. — И комарья в лесу втрое больше. Не хочу.
— Вам ещё зиму предстоит пережить, — сказал Василий Петрович. — Вы ещё не знаете, что такое соловецкая зима!
— А вы и зимой собрались ягоды собирать? — посмеялся Артём, тут же укорив себя за некоторую дерзость, но Василий Петрович и вида не подал.
Моисей Соломонович даром что пел, а всё слышал. Нежданно оказался возле нар Василия Петровича и, прервав песню, спросил:
— Освобождается место в бригаде? Артём не хочет? И правильно — он юн, зол, крепок! Василий Петрович, я мог бы, пусть на время, заменить Артёма. Не смотрите на меня так неприязненно, вы даже не знаете, как я точно вижу ягоду в траве, у меня дар!
Василий Петрович только рукой махнул и пошёл по каким-то своим делам.
— Так мы договорились? — звал его Моисей Соломонович, ласково глядя вслед. — Я вас отблагодарю, у меня на днях ожидается посылка от мамочки.
Мамочкой Моисей Соломонович называл и жену, и саму мать, нескольких своих разной степени родства тёток и, кажется, кого-то ещё.
— А вас, Артём, ждёт замечательная водолечебница на Соловецком курорте, — сказал Моисей Соломонович, подмигнув большим, как яйцо, глазом. — Заезд на три года даёт гарантию крепкого здоровья на весь век. У вас ведь три?
Артём спрыгнул со своих нар и как-то так спросил «А у вас?» — что Моисей Соломонович сразу пропал.
— Остолоп, — сказал Артёму вдруг образовавшийся возле нар Крапин. — Сдохнешь.
Он имел такое обыкновение: нагрубить и потом ещё стоять с минуту, ждать, что ответят. Артём молчал, закусив губу и глядя мимо комвзода, думая два слова: «Проклятый кретин». Артём боялся, что его ударят, и ещё больше боялся, что все увидят, как его ударили.
Моисей Соломонович вроде бы разбирался с вещами и перетряхивал свои кофты, но по спине было видно: он слушает изо всех сил, чем всё закончится.
Скомандовали построение на утреннюю поверку.
Строились в коридоре. На выходе сильно замешкались, с кем-то начали пререкаться, набычась лбами, чеченцы, всегда державшиеся вместе, Крапин, у которого в руке был дрын — палка для битья, — подогнал блатных, которых не любил особенно и злобно, а они ему отвечали затаённой ненавистью; досталось дрыном среди иных будто бы случайно Артёму, но Артём был уверен, что Крапин видел, кого бил, и ударил его нарочно.
— Больно? — пока строились, участливо спросил Василий Петрович, видя, как скривился Артём.
— Мама моя так шутила, когда мы с братом собирались к вечеру и просили ужинать: «А мальчишкам-дуракам толстой палкой по бокам!» — вдруг вспомнил Артём, невесело ухмыляясь. — Знала бы…
Пока томился в строю, Крапин не шёл у него из головы. Глядя перед собой, он всё равно, до рези в глазу, различал слева, метрах в десяти, покатый красный лоб и приросшую мочку уха.
Артём никак не хотел стать причиной насупленного внимания и малопонятного раздражения комвзвода: жаловаться тут некому, управы не найдёшь — зато на тебя самого… управу найдут скоро.
С первого дня в лагере он знал одно: главное, чтоб тебя не отличали, не помнили и не видели все те, кому и не нужно видеть тебя, — а сейчас получилось ровно наоборот. Артём не пугался боли — его б не очень унизило, когда б ему попало как равному среди всех остальных; тошно, когда тебя зачем-то отметили.
«Дались этому кретину мои наряды, — с грустью и одновременной злобой думал Артём. — Я никакой работы не боюсь! Может, я в ударники хочу, чтоб мне срок уполовинили! Черники мне столько не собрать с этой, мать её, шикшой».
Пока размышлял обо всём этом, не заметил, как дошла до него перекличка заключённых, и очнулся, только когда его толкнули локтем.
— Какое число? — в ужасе спросил Артём стоявшего рядом, то был китаец, и он, коверкая язык, повторил свой номер в строю — Артём вспомнил, что именно эта цифра только что звучала, и назвал следующую.
Поймал боковым зрением ещё один взбешённый взгляд Крапина.
«Что ж такое!» — выругался на себя, желая, как в детстве, заплакать, когда случалась такая же нелепая и назойливая череда неудач.
— Смирррно! Равнение на середину! — проорал ротный.
Ротным у них был грузин — то ли по прозвищу, то ли по фамилии Кучерава — невысокий, с глазами навыкате, с блестящими залысинами тип, твёрдо напоминавший Артёму беса. Как и все ротные в лагере, он был одет в темно-синий костюм с петлицами серого цвета и фуражку, которую носить не любил и часто снимал, тут же отирая грязным платком пот с головы.
Из карантинной Артёма перевели в двенадцатую.
И эта рота была не из лёгких, режим немногим мягче, чем в карантинной. В 12-й тоже трудились на общих работах, часто вкалывали без часов, пока не выполнят норму. Лично обращаться к начальству права не имели — исключительно через комвзводов. Что до Василия Петровича с его французским — так Эйхманис в лесу с ним первым заговорил.
Весь июнь двенадцатую гоняли частью на баланы, частью на уборку мусора в самом монастыре, частью корчевать пни и ещё на сенокос, на кирпичный завод, на обслуживание железной дороги. Городские не всегда умели косить, другие не годились на разгрузку, кто-то попадал в лазарет, кто-то в карцер — партии без конца заменяли и смешивали.
Баланов — работы самой тяжёлой, муторной и мокрой — Артём пока избежал, а с пнями намучился: никогда и подумать не мог, насколько крепко, глубоко и разнообразно деревья держатся за землю.
— Если не рубить корни по одному, а разом огромной силою вырвать пень — то он в своих бесконечных хвостах вынесет кус земли размером с купол Успенской! — в своей образной манере то ли ругался, то ли восхищался Афанасьев.
Норма на человека была — 25 пней в день.
Дельных заключённых, спецов и мастеров переводили в другие роты, где режим был попроще, — но Артём всё никак не мог решить, где он, недоучившийся студент, может пригодиться и что, собственно, умеет. К тому же решить — это ещё полдела; надо бы, чтоб тебя увидели и позвали.
После пней тело ныло, как надорванное, — наутро казалось, что сил больше для работы нет. Артём заметно похудел, начал видеть еду во сне, постоянно искать запах съестного и остро его чувствовать, но молодость ещё тянула его, не сдавалась.
Вроде бы помог Василий Петрович, выдав себя за бывалого лесного собирателя — впрочем, так оно и было, — заполучил наряд по ягоды, протащил за собой Артёма, — но обед в лес каждый день привозили остывший и не по норме: видно, такие же зэки-развозчики вдосталь отхлёбывали по дороге, а в последний раз ягодников вообще забыли покормить, сославшись на то, что приезжали, но разбредшихся по лесу собирателей не нашли. На развозчиков кто-то нажаловался, им влепили по трое суток карцера, но сытней от этого не стало.
На ужин нынче была гречка, Артём с детства ел быстро, здесь же, присев на лежанку Василия Петровича, вообще не заметил, как исчезла каша; вытер ложку об испод пиджака, передал её старшему товарищу, сидевшему с миской на коленях и тактично смотревшему в сторону.
— Спаси Бог, — тихо и твёрдо сказал Василий Петрович, зачёрпывая разваренную, безвкусную, на сопливой воде изготовленную кашку.
— Угу, — ответил Артём.
Допив кипяток из консервной банки, заменявшей кружку, вспрыгнул, рискуя обрушить нары, к себе, снял рубаху, разложил её вместе с портянками под собой как покрывало, чтоб подсушились, влез руками в шинель, накрутил на голову шарф и почти сразу забылся, только сумев услышать, как Василий Петрович негромко говорит беспризорнику, имевшему обыкновение во время кормёжки несильно дёргать обедающих за брюки:
— Я не буду вас кормить, ясно? Это ведь вы у меня ложку украли?
Ввиду того, что беспризорник лежал под нарами, а Василий Петрович сидел на них, со стороны могло показаться, что он говорит с духами, грозя им голодом и глядя перед собой строгими глазами.
Артём ещё успел улыбнуться своей мысли, и улыбка сползла с губ, когда он уже спал — оставался час до вечерней поверки, зачем время терять.
В трапезной кто-то дрался, кто-то ругался, кто-то плакал; Артёму было всё равно.
За час ему успело присниться варёное яйцо — обычное варёное яйцо. Оно светилось изнутри желтком — будто наполненным солнцем, источало тепло, ласку. Артём благоговейно коснулся его пальцами — и пальцам стало горячо. Он бережно надломил яйцо, оно распалось на две половинки белка, в одной из которых, безбожно голый, призывный, словно бы пульсирующий, лежал желток — не пробуя его, можно было сказать, что он неизъяснимо, до головокружения сладок и мягок. Откуда-то во сне взялась крупная соль — и Артём посолил яйцо, отчётливо видя, как падает каждая крупинка и как желток становится посеребрённым — мягкое золото в серебре. Некоторое время Артём рассматривал разломанное яйцо, не в силах решить, с чего начать — с белка или желтка. Молитвенно наклонился к яйцу, чтобы бережным движением слизнуть соль.
Очнулся на секунду, поняв, что лижет свою солёную руку.
* * *
Из двенадцатой выходить ночью было нельзя — парашу до утра оставляли прямо в роте. Артём приучил себя вставать между тремя и четырьмя — шёл с ещё зажмуренными глазами, по памяти, с сонной остервенелостью счёсывая с себя клопов, пути не видя… зато ни с кем не делил своего занятия.
Обратно возвращался, уже чуть различая людей и нары.
Беспризорник так и спал прямо на полу, видна была его грязная нога; «…как не подох ещё…» — подумал Артём мимолётно. Моисей Соломонович храпел певуче и разнообразно. Василий Петрович во сне, не первый раз заметил Артём, выглядел совсем иначе — пугающе и даже неприятно, словно сквозь бодрствующего человека выступал иной, незнакомый.
Укладываясь на ещё не остывшую шинель, Артём полупьяными глазами осмотрел трапезную с полутора сотнями спящих заключённых.
«Дико! — подумал, зажмуриваясь, вспуганно и удивлённо. — Лежит человек, ничего не делает, и так… большую часть… жизни…»
В другом конце вспыхнула спичка — кто-то, не стерпев, захотел передавить хоть одно клопиное семейство при свете. Клопы даже ночью непрестанно ползли по стойкам нар, по стенам, падали откуда-то сверху…
Артём открыл на малый всполох спички глаза, увидел, как кто-то из второго взвода полез в чужой мешок. Встретился взглядом с вором, зажмурился, отвернулся, забыл навсегда.
Тут же разбудил утренний, пятичасовой колокол, и спустя несколько мгновений заоравший Афанасьев:
— Рота, подъём!
Сегодня Артём ненавидел Афанасьева; вчера кричал другой дневальный, гортанным голосом, — и ненависть была к нему.
Через минуту плохо различимый в противной полутьме Моисей Соломонович уже пел:
— Где вы теперь, кто вам целует пальцы? Куда ушёл ваш китайчонок Ли?
Артём скосился на китайца, ночевавшего совсем рядом, но тот, похоже, не слышал слов песни: сидел на своём втором ярусе, гладил шею и лицо, словно под руками вновь обретал себя, своё тело и сознание.
— Ты, бля, оперетка, заткнись! — крикнул кто-то из ещё не поднявшихся с нар блатных.
Моисей Соломонович споткнулся на середине слова.
— Я же вроде бы негромко, — сказал он в никуда, разводя руками.
Молчал Моисей Соломонович, впрочем, недолго — вскоре снова еле слышно заурчал что-то — вносили пищу.
Можно было встать в очередь и ждать минут сорок, пока дойдёт до тебя — но Артём развивал в себе терпение, чтоб не тратить время впустую.
Пересев под лампочку, успел подшиться и полистать местный, в лагере выпускаемый самими же зэками журнал «Соловецкие острова» — Василий Петрович брал в библиотеке, видимо, для поддержания едкой неприязни к лагерной администрации на должном уровне. Артём в журнале читал чаще всего поэтическую страничку — надо сказать, весьма слабую, разве только Борис Ширяев, не без старания слагавший с чужих голосов, обращал на себя внимание. Освободился он или ещё нет?.. Журнальные стихи, какими б они ни были, Артём заучивал наизусть — и повторял их про себя иногда, сам не очень понимая зачем.
Только разобравшись со всеми этими делами, Артём встал в очередь: как раз оставалось несколько человек.
— Артём, вы не передумали? — поинтересовался Василий Петрович, возвращая ему вымытую ложку.
— Нет, не пойду, — ответил Артём с улыбкой, сразу поняв, что речь идёт о наряде. — Не хлопочите за меня, не стоит.
— Поставят вас на баланы, голубчик, и взвоете. Не вы первый. Одумайтесь, — строго сказал Василий Петрович. — Я пять дней подряд делал полторы нормы на ягодах — сегодня меня поставили старшим. Скоро на северо-восточном берегу пойдёт смородина и малина, имейте в виду. У них тут к тому же растёт замечательная ягода шикша — она же сика, очень полезная, судя по названию.
— Нет, — повторил Артём. — У меня с моей… шикшой всё в порядке.
— В лесу можно увидеть настоящего полевого шмеля — как у нас, в Тульской губернии, — совсем уж беспомощно прибавил Василий Петрович. — А крапиву в человеческий рост, помните, с вами встретили? А птицы? Там птицы поют!
— Там одна птица так стрекочет — словно затвор передёргивают, неприятно, — сказал Артём. — И комарья в лесу втрое больше. Не хочу.
— Вам ещё зиму предстоит пережить, — сказал Василий Петрович. — Вы ещё не знаете, что такое соловецкая зима!
— А вы и зимой собрались ягоды собирать? — посмеялся Артём, тут же укорив себя за некоторую дерзость, но Василий Петрович и вида не подал.
Моисей Соломонович даром что пел, а всё слышал. Нежданно оказался возле нар Василия Петровича и, прервав песню, спросил:
— Освобождается место в бригаде? Артём не хочет? И правильно — он юн, зол, крепок! Василий Петрович, я мог бы, пусть на время, заменить Артёма. Не смотрите на меня так неприязненно, вы даже не знаете, как я точно вижу ягоду в траве, у меня дар!
Василий Петрович только рукой махнул и пошёл по каким-то своим делам.
— Так мы договорились? — звал его Моисей Соломонович, ласково глядя вслед. — Я вас отблагодарю, у меня на днях ожидается посылка от мамочки.
Мамочкой Моисей Соломонович называл и жену, и саму мать, нескольких своих разной степени родства тёток и, кажется, кого-то ещё.
— А вас, Артём, ждёт замечательная водолечебница на Соловецком курорте, — сказал Моисей Соломонович, подмигнув большим, как яйцо, глазом. — Заезд на три года даёт гарантию крепкого здоровья на весь век. У вас ведь три?
Артём спрыгнул со своих нар и как-то так спросил «А у вас?» — что Моисей Соломонович сразу пропал.
— Остолоп, — сказал Артёму вдруг образовавшийся возле нар Крапин. — Сдохнешь.
Он имел такое обыкновение: нагрубить и потом ещё стоять с минуту, ждать, что ответят. Артём молчал, закусив губу и глядя мимо комвзода, думая два слова: «Проклятый кретин». Артём боялся, что его ударят, и ещё больше боялся, что все увидят, как его ударили.
Моисей Соломонович вроде бы разбирался с вещами и перетряхивал свои кофты, но по спине было видно: он слушает изо всех сил, чем всё закончится.
Скомандовали построение на утреннюю поверку.
Строились в коридоре. На выходе сильно замешкались, с кем-то начали пререкаться, набычась лбами, чеченцы, всегда державшиеся вместе, Крапин, у которого в руке был дрын — палка для битья, — подогнал блатных, которых не любил особенно и злобно, а они ему отвечали затаённой ненавистью; досталось дрыном среди иных будто бы случайно Артёму, но Артём был уверен, что Крапин видел, кого бил, и ударил его нарочно.
— Больно? — пока строились, участливо спросил Василий Петрович, видя, как скривился Артём.
— Мама моя так шутила, когда мы с братом собирались к вечеру и просили ужинать: «А мальчишкам-дуракам толстой палкой по бокам!» — вдруг вспомнил Артём, невесело ухмыляясь. — Знала бы…
Пока томился в строю, Крапин не шёл у него из головы. Глядя перед собой, он всё равно, до рези в глазу, различал слева, метрах в десяти, покатый красный лоб и приросшую мочку уха.
Артём никак не хотел стать причиной насупленного внимания и малопонятного раздражения комвзвода: жаловаться тут некому, управы не найдёшь — зато на тебя самого… управу найдут скоро.
С первого дня в лагере он знал одно: главное, чтоб тебя не отличали, не помнили и не видели все те, кому и не нужно видеть тебя, — а сейчас получилось ровно наоборот. Артём не пугался боли — его б не очень унизило, когда б ему попало как равному среди всех остальных; тошно, когда тебя зачем-то отметили.
«Дались этому кретину мои наряды, — с грустью и одновременной злобой думал Артём. — Я никакой работы не боюсь! Может, я в ударники хочу, чтоб мне срок уполовинили! Черники мне столько не собрать с этой, мать её, шикшой».
Пока размышлял обо всём этом, не заметил, как дошла до него перекличка заключённых, и очнулся, только когда его толкнули локтем.
— Какое число? — в ужасе спросил Артём стоявшего рядом, то был китаец, и он, коверкая язык, повторил свой номер в строю — Артём вспомнил, что именно эта цифра только что звучала, и назвал следующую.
Поймал боковым зрением ещё один взбешённый взгляд Крапина.
«Что ж такое!» — выругался на себя, желая, как в детстве, заплакать, когда случалась такая же нелепая и назойливая череда неудач.
— Смирррно! Равнение на середину! — проорал ротный.
Ротным у них был грузин — то ли по прозвищу, то ли по фамилии Кучерава — невысокий, с глазами навыкате, с блестящими залысинами тип, твёрдо напоминавший Артёму беса. Как и все ротные в лагере, он был одет в темно-синий костюм с петлицами серого цвета и фуражку, которую носить не любил и часто снимал, тут же отирая грязным платком пот с головы.